Глава LX

Мавриций не хотел предавать друзей, он хотел спасти свою душу. Он вынес невообразимые муки на земле, но боялся умереть, не примирившись с церковью, не получив отпущения грехов, он боялся нести за то вечные муки. А разве не был он грешен, когда не говорил правды на допросах, скрывал свое участие в заговоре, умалчивал на исповеди о том, о чем должен был говорить?

Едва Мавриций, стоя на эшафоте, сказал, что хочет покаяться, судьи поняли: свершилось! Безнадежно завязший процесс придет в движение, упорствующим придется развязать языки. Если они будут по-прежнему молчать, их уличит признание Мавриция. Конечно, нужна решимость, чтобы отменить казнь, о которой столько дней говорил весь Неаполь, казнь, утвержденную вице-королем, казнь, о которой уже доложено в Мадрид. Но главный судья был человеком решительным. Он знал, чем рискует, если Мавриций, снятый с эшафота живым, вдруг передумает. Но тот, кто не рискует, тот не выигрывает. Он рискнул. Было тут же приказано — Мавриция де Ринальдиса, а заодно и Чезаре Пизано вернуть в камеры. К Маврицию снова послать лекаря — пусть заботится о нем пуще прежнего. И того священника, которому удалось словами божественных истин вызвать раскаяние в душе крамольника. Засим продолжить, нет не допросы Мавриция, а заслушивание его добровольного покаяния… Назовем это так.

Когда Кампанелла узнал, что Мавриция не казнили, он испытал великое облегчение — муки друга и его гибель ложились на душу свинцовой тяжестью. Но тут тюремная почта принесла известие — Мавриция не казнили потому, что он обещал рассказать все.

Кампанелле было неизвестно, какие речи выслушивал его друг в течение недели перед казнью, не знал, какой ужас перед вечными муками жил в его душе, путаясь с воспоминаниями о том, что он действительно перенес. Ему представилось, что Мавриций купил свою жизнь предательством. Горшего разочарования не испытывал он за всю свою жизнь! Он был горд, что у него есть такой друг. Мавриций, которому он доверял, как самому себе, Мавриций — воплощение чести, Мавриций — предатель! Скольких людей погубит он обещанием, данным на эшафоте! И ничего нельзя поделать. Нельзя заставить его молчать. Теперь его будут оберегать, как сокровище. Кампанелла вспомнил первые встречи с ним, когда Мавриций излучал бодрость, надежду, веру, казался воплощением бесстрашного рыцарства, прямым и надежным, как клинок собственной шпаги. Мавриций — предатель! Ужасно дожить до такого часа.

Мавриций не хотел губить друзей. Он хотел покаяться лишь в собственных винах. О других пытался молчать. Ему говорили: неполное покаяние — не покаяние. Сказано в Писании — нет ничего тайного, что не сделалось бы явным. Сделав шаг на пути примирения с церковью, нельзя останавливаться на полпути. Признаваясь, он спасет не только свою душу, но и души других нераскаявшихся грешников. Его пример укажет им путь к спасению. Говорили люди, изощренные в богословских словопрениях. Умудренные. Опытные. Красноречивые. Обращали свои речи к человеку молодому. Прошедшему через долгое заключение. Через бесконечно долгую пытку. Он уже прошел однажды путь к эшафоту. Всходил на его ступени. Ощутил на своей шее петлю. К человеку верующему. В ушах которого много дней кряду звучал голос увещевавшего его священника. И Мавриций стал отвечать, теряя представление о том, где граница, которую он вначале не хотел переступать. Да, заговор был. Да, в нем принимали участие фуорушити. Да, заговорщики вели переговоры с турками. Нет, об обещании папы содействовать заговорщикам он не знает ничего определенного, но, кажется, такое было. Да, заговор направлен против Испании. Да, многие города обещали поддержку. Да, в некоторые он ездил сам, чтобы найти там сторонников. Да, он вел переговоры с турками. Нет, он ничего не скрывает больше. Он хочет, чтобы его совесть была чиста перед богом. С ним беседовали много часов подряд. Протокола не вели. Точнее, он не видел протоколистов. Протоколистов-нотариев посадили за занавесом, чтобы беседы с Маврицием не слишком походили на допрос. А потом, когда он уже многое сказал, все стало выглядеть, как всегда. Его уже не уговаривали. От него требовали имен, адресов, чисел. Протоколисты записывали ответы. Отступления не было.

Прочие подследственные немедленно почувствовали — в процессе произошла роковая перемена. Напрасно старались они вести себя так, как их учил Кампанелла, напрасно твердили, что оклеветаны, что заговора не было. Им в ответ читали выдержки из ответов Мавриция. Многие поколебались.

Воздвигнутая Кампанеллой твердыня защиты рушилась. А о нем словно забыли. Его все не вызывали и не вызывали на допрос. Чувства бессилия и тоски терзали душу. Он ничего не мог сделать, чтобы заставить Мавриция замолчать. Ничего. В эти дни Кампанелла написал еще одно стихотворение. Об отступнике и предателе. Он назвал его «Мадригалом»! «Мадригал» был обращен к тому, чье мужество он еще недавно славил, — к Маврицию. В неистовых словах он называл его презренным погубителем друзей, сравнивал с предателями, о которых пишется в книгах древних, предрекал ему позорнейшую смерть и вечные муки. От них не откупишься покаянием. Стихи клокотали яростью. Они призывали позор на голову Мавриция, но ничего изменить не могли — и Кампанелла знал это. Их даже не удается передать Маврицию! А если бы и удалось? Но если бы он не написал этого мадригала, гнев разорвал бы его сердце. Как знать, может быть, эти страшные строки остановят кого-нибудь из заговорщиков, кто колеблется, не пойти ли по пути Мавриция?

Разговоры о несостоявшейся казни в Неаполе скоро затихли. Город праздновал Рождество и не вспоминал о тех, кто томится в Кастель Нуово. Мало ли тюрем, мало ли арестантов в них? Обо всех думать — голова развалится.

После Рождества процесс пошел стремительно. Тому были две причины: показания Мавриция и наконец достигнутое соглашение между папой и вице-королем. Климент VIII соизволил согласиться на то, чтобы трибунал в Неаполе занимался делами духовных лиц, замешанных в заговоре. В его сложных отношениях с испанской короной нужны взаимные уступки. Было дано понять, что любые утверждения бунтовщиков о будто бы обещанной им поддержке Ватикана следует, с одной стороны, отметать как ложь, с другой — рассматривать как преступную клевету на папский престол. В состав суда были введены представители папы — апостолические комиссарии. Они должны были возглавить следствие против заговорщиков из духовенства и вынести окончательный приговор по их делу. А приговор был предрешен. Апостолические комиссарии получили от папы негласное предписание, чтобы все духовные лица, покушавшиеся на власть испанского монарха над итальянскими землями, независимо от того, признаются ли они в злом умысле или будут изобличены показаниями других, были переданы в руки светских властей. Церковь от них отступится, умоет руки…

Папский нунций, назначенный апостолическим комиссарием, Якопо Альдобрандини гордился своей принадлежностью к Святой Службе. Разве не был создателем инквизиции основатель ордена, к которому он принадлежал, — святой Доминик? Впрочем, существуют авторитеты, полагающие, что первым инквизитором был Господь бог. Он судил Адама и Еву за их грех, судил втайне, почему отныне все инквизиционные процессы также ведутся тайно.

Так в Неаполе составился необычный трибунал: из светских судей, которые вели процесс с самого начала, и из представителей церкви, включенных в него позднее. Поговаривали, что Альдобрандини представлял интересы Ватикана, а Пьетро де Вера, хоть и утвержденный тоже его святейшеством, был тайным ставленником вице-короля. С того момента, как в процесс были официально включены дела заговорщиков из духовенства, он сразу стал процессом не только об измене, но и о ереси, трибунал — наполовину светским судом, наполовину судом инквизиционным. Юристы следили за ходом процесса с великим интересом: здесь все, от подсудности до возможного приговора, давало повод для разномыслия. Что для одних — страдание, кровь, горе, для других — служба, путь к чинам и наградам, для третьих — материал для изучения…

Судьи необычного трибунала не расходились в представлениях о своих правах, основанных на особенностях самого совершенного в их глазах процесса — процесса инквизиционного. В таком процессе обвинитель выступал одновременно и судьей. И следователем. Кто посмеет поставить под сомнение мудрость такого порядка?

Инквизитор — лицо духовное, потому беспристрастное. А коль это так, его нельзя стеснять никакими правилами. Допрашивая и вынося приговор, он заботится единственно об установлении истины и о спасении души грешника. Он борется не против него, а за него, за его вечное благо! Поскольку инквизитор ведет суд в интересах веры, он может не предоставлять обвиняемому слова в собственную защиту, не давать ему права на апелляцию и отсрочку. Члены трибунала смотрели на обвиняемых как на виновных. На подобном предположении строились любой инквизиционный и подражающие ему светские процессы. Пока речь шла лишь о заговоре, возможны различия в отношении разных лиц. С той минуты, как высказано обвинение в ереси, все ясно. Апостолические комиссарии помнили и ценили мудрое суждение одного из инквизиторов прошлого. Он сказал, что обвиненного в ереси никоим образом нельзя выпускать на свободу. Если кто-либо сознается, что он еретик, но не раскается, его надо препоручить светской власти, чтобы та предала его смерти. Если он будет упорствовать, отрицая свою вину, его следует изобличить свидетельскими показаниями, а затем передать светской власти для казни. Если же он не станет упорствовать и раскается в своей ереси, его надо подвергнуть пожизненному тюремному заключению за вину, которую он сам признал.

Авторитеты Святой Службы выработали наставления, которые подробно указывали тем, кто впервые вступил на славную и многотрудную должность инквизиционного судьи, как вести следствие. Наставления до мелочей предусматривали словесные ухищрения, какими легко сбить с толку обвиняемого. Они советовали, сообразуясь с особенностями человеческой природы, поочередно запугивать и обнадеживать и, если это нужно для блага святого дела, обманывать обвиняемого. Следователю рекомендовалось считать то, что предстояло доказать, доказанным. Не спрашивать, например, обвиняемого, еретик ли он, он может ответить: «Нет!», а сразу ошеломить его вопросом, сколько раз он высказывал свои еретические взгляды. Не спрашивать, знаком ли он с еретиками, а задавать вопрос: где и когда он встречался с еретиками. В качестве полезного приема советовалось во время допроса перелистывать дело, даже если в нем нет записей, касающихся допрашиваемого, а затем резко и неожиданно сказать, что он лжет: то, как все обстояло в действительности, здесь записано черным по белому. Тяжек труд инквизиторов, и не обойтись в нем без указаний мудрых предшественников. А они советуют во время допроса иной раз просто взять в руки чистый лист бумаги и делать вид, что читаешь по нему все, что, как дословно писалось в одном из таких наставлений, «может ввести обвиняемого в обман», будто о его вине уже все известно.

Авторитеты весьма рекомендовали пользоваться тюремными надзирателями. В интересах следствия им позволялось оказывать заключенным небольшие услуги. Когда заключенный проникнется доверием к стражу, тот должен убедить его скорее сознаться и тем завоевать снисхождение судей, известных своей справедливостью. Надзиратель может пообещать узнику, что передаст на волю записку и принесет ответ с воли. Такие записки, доставленные в трибунал, приносят великую пользу. Уличенный в запретных сношениях с близкими, понимая, какую опасность он навлек на них, узник становится податливее, готов на все, чтобы спасти близких. Наставления опытных инквизиторов предусматривали, как быть с заключенными, слишком осторожными. К таким в камеру рекомендовалось подсаживать наушников. Лучше всего для этой цели подходят недавно обращенные еретики, которые помнят, что они перенесли на допросах с пристрастием, и при покаянии обязались впредь помогать Святой Службе. Наставления подробно описывали, как должен действовать такой человек. Оказавшись в камере, новый сосед должен, но никоим образом не сразу, сказать, что отрекся притворно, обманув судей, затем проявить участие к узнику, расспрашивая, в чем его обвиняют, и давая советы. Если ему удалось втянуть обвиняемого в доверительный разговор, каждое слово такой беседы становилось известно судьям. Они посылали нотариев, которые записывали разговор, сидя за дверью камеры или в соседней, у скрытых слуховых отверстий. Наставления исходили из того, что, умеючи, к каждому человеку можно подобрать ключ. Одному надо внезапно разрешить свидание с женой и детьми, чтобы те умолили его сознаться. Другого стоит временно перевести из тесной камеры в просторную и светлую, позволить ему вымыться, переменить платье, накормить досыта. Потрясенный этими благами, он, может быть, перестанет упорствовать. Прекрасно действуют проволочки. Если обвиняемый не признавался, если от него хотели получить более полное признание чем то, которое он уже дал, его надолго отправляли поразмыслить в одиночку. Предпочтительно совершенно темную, где он терял счет часам, дням, иногда неделям. Действенное средство. Если и его недостаточно, очередь за палачами.

Судьи хорошо знали все подобные способы. Но они успели узнать и Кампанеллу. К нему ни один из этих ключей не подойдет. Несколько допросов, которым он был подвергнут трибуналом в новом составе, ничего не дали. Он стоял на своем: заговор — вымысел, обвинения против него — клевета, если на следствии в Калабрии он что-то и сказал, что противоречит этим его словам, его к таким показаниям бесчестно вынудили. И он от всего отрекается. Назначили очную ставку с Маврицием.

Когда Кампанелла очутился лицом к лицу с тем, кому так верил, кого так любил, так воспел, а потом так проклял, он почувствовал боль в сердце. Не ту, о которой пишут поэты, а самую настоящую. Острую боль, которая не дает сделать вздоха, разливается по груди, отдает в руку. Мавриций был бледен — не оправился от истязаний и от того, что перенес в день отложенной казни. Он был бледен и странно спокоен. В нем ощущалась окаменелость человека переступившего черту.

Он уже знал «Мадригал» Кампанеллы, клеймивший его. Ему прокричали его в окно камеры. «Мадригал» подействовал на него, как пощечина. Кровь гордого рыцаря бросилась Маврицию в голову. За оскорбление в стократ меньшее он раньше заставил бы обидчика заплатить жизнью! Потом это чувство отхлынуло. И гордость, и обида, и месть — все это принадлежало жизни, которой он уже не принадлежал. А то, что он сделал, признаваясь в совершенном, сделано не ради этой проигранной, конченой, изжитой жизни, а ради жизни вечной. Что по сравнению с ней земные обиды! Мудрец, монах, некогда давший божественные обеты, Кампанелла должен понять его: нет ничего выше и важнее спасения души. И Мавриций смотрел на Кампанеллу прямо, не отводя глаз в сторону. Никто не может потребовать от него, чтобы он губил свою душу!

Взгляд этот потряс Кампанеллу. Он видел перед собой человека, которого, как ему казалось, хорошо знал, — смельчака, наездника, легко справлявшегося с норовистым конем, меткого стрелка, отважного фехтовальщика, красавца, весельчака, сорвиголову, опытного воина, хитроумного дипломата, человека, созданного для подвигов, борьбы и любви. И вот он стоит перед ним. Мавриций постарел, все они постарели в заключении. В его волосах пробивается седина — многие из них совсем поседели. Мавриций прихрамывает и плохо владеет руками — еще бы, после таких истязаний. Все это неудивительно. Каждый из них переменился не меньше. Но в глазах Мавриция, прежде смелых, ясных, веселых, горит тусклый фанатичный огонь. Кампанелла — монах, исповедник, философ — знает, как выглядит это опасное пламя и что оно значит. Вот человек, природу которого сумели извратить. Теперь он помнит лишь одно — надо спасти свою бессмертную душу. Не думает, что губит других людей, губит их здесь, сейчас, на земле, ввергая в тот ад, который прошел сам, посылает их на эшафот, с которого свели его. Какими же ловкими софизмами действовали те, кто убедил его, что беды и боль этих других людей здесь, на земле, ничто по сравнению с гибелью его бессмертной души, по сравнению с вечными муками в аду? Сказать ему: да есть ли они, эти вечные муки? Никто не пришел оттуда, чтобы подтвердить это. Неужто ты мог поверить, что милосердный бог создал сам или позволил дьяволу построить ад, снабдить его котлами с кипящей смолой, раскаленными сковородами, серным пламенем, что у бога такая палаческая фантазия? Ничего такого сказать при судьях нельзя, чтобы не навлечь на себя нового обвинения в еще одной опасной ереси — неверии в адские муки. Приходится, стиснув зубы, стараясь, чтобы на лице ничего не отражалось, выслушивать то, что говорит Мавриций. А он говорит правду. Обо всем, в чем принимал участие, готовя заговор, и о чем знал все.

Мавриций говорит правду. Но у Кампанеллы нет сомнений в том, как отвечать на эту правду. Он должен твердо сказать, она — ложь. Когда власть становится тиранической, она освобождает народ от обязанности повиноваться ей, бунт перестает быть бунтом, заговор — заговором. Он не станет приводить судьям слова, сказанные на сей счет Фомой Аквинатом. Но и без его авторитета он для себя давно решил — и как философ, и как руководитель заговора: неправедным судьям, прислужникам чужеземцев, насильников и лихоимцев, он не обязан отвечать правду. У него есть высший долг. Перед калабрийцами. И перед теми, кто схвачен, и перед теми, кто на свободе. Перед людьми, поверившими его призывам. У него есть долг перед республикой — великой, мудрой, свободной, справедливой. Во имя тех, кто пошел за ним, чтобы освободить родную землю, чтобы начать от подножия горы Стило поход, цель которого — эта республика, он в сотый раз скажет: «Нет!»

Спокойно посмотрев на Мавриция, Кампанелла громко, отчетливо, ясно сказал:

— Нет! Ничего этого не было!

Очная ставка ничего не дала судьям.

Загрузка...