Глава 1
«Сегодня состоялся торжественный акт в петербургском женском медицинском институте, давшем первый выпуск женщин-врачей. На акте присутствовал товарищ министра народного просвещения Лукьянов. Директор института Отт произнес блестящую речь, в которой отметил громадные заслуги женщин-врачей, как на медицинском поприще, так и вообще в нашей жизни, указывая на их постоянное гуманитарное влияние на окружающих» [1].
«Известия».
Дерьмо.
Нет, жаловаться грех.
Иду, мать вашу, на поправку. Семимильными шагами, можно сказать, шествую к огромному удивлению и радости докторов, которые, кажется, начинают уверяться, что случилось долбаное чудо. Правда, в глазах некоторых видится недоумение, мол, почему чудо с этим-то.
Других ведь хватает.
Таких, которым чудеса куда как нужнее. А они нет, не случаются. И те, другие, тихо помирают. А я вот выздоравливаю.
Две недели прошло.
Две недели — это много или мало? Если так-то, вполне прилично. Я и сидеть научился. И ем уже сам, пусть и еда своеобразная. Нет, капельнички капают, никуда-то от них не денусь, да и силёнок у меня, что у кутёнка, но…
Мне бы радоваться.
А не выходит.
Я раз за разом пытаюсь попасть туда. Куда? Кто бы знал… в бред ли, в реальный ли мир, главное, что знаю точно — мне туда надо. Я… я не хочу здесь больше.
Как будто давит всё.
Бесит.
Как будто оно всё вот вокруг — ненастоящее.
От вежливых медсестричек до стерильной белизны палаты. И приходится раз за разом душить в себе раздражение, чтобы не сорваться на ком-нибудь. А оно не душится и всё одно проскальзывает, пробивается едкими ли словами, взглядами ли.
Ничего.
Они привыкшие. Они списывают на болезнь и дурной характер, помноженные друг на друга. И улыбаются, улыбаются… старательно.
Натужно.
Я это тоже вижу. И ещё сильней бешусь. Только этого мало, чтобы прорвать границу. А она есть. Я знаю, что есть. Я не сумасшедший.
Я должен.
Только не получается.
Цокот каблуков. Тяжёлый такой, будто идущая дама норовит этими каблуками пол пробить. Или просто вес сказывается? Весу моя дорогая сестрица к своим годам набрала прилично, сделавшись не просто похожей на маменьку, но почти точною копией её. Ну, насколько я помню.
Помню…
Криво.
Впрочем, плевать.
Круглое лицо. Волосы вот стрижёт коротко и красит в яркий рыжий, в морковный такой оттенок. А матушка её завивала на бигуди, такие, железненькие. Почему-то они, эти бигуди, приклеившиеся к голове, посверкивающие из-под тонких прядок металлом, намертво врезались в память.
Брови-ниточки.
Ниточки же губы, но потолще.
Два подбородка. Грудь тяжёлая, такую не всякий подоконник выдержит. И бока складочками.
— Ну, — сестрица остановилась на входе в палату, и даже охранник попятился. — Чего хотел?
— Увидеться?
Да, я сам позвонил ей. Вот… наверное, слишком всё вокруг стало благостное, доброе и понимающее. Или ещё по какой иной причине.
— А ты бодро выглядишь, — сказала она, окинувши взглядом и меня, и палату.
— А ты постарела.
— Себя-то видел? — фыркнула Виолетта.
И не обиделась.
Вот чую, что не обиделась.
— Так чего хотел-то?
— Веришь… сам не знаю. Поговорить с кем-то из родни.
— То есть, всё-таки родня? — она кинула на столик тяжеленную сумку из искусственной кожи и сама плюхнулась на табурет. — Умаялась, пока дошла… слушай, а ты и вправду, похоже, помирать не собираешься.
Виолетта вытащила пачку папирос, поглядела на меня и, поморщившись, убрала.
— Тут же нельзя?
— Нельзя, — подтвердил я. — Но если возьмешься меня на уличку вывезти, то и подымим.
— Знаешь, Викуська говорил, что у тебя с башкой не лады, но чтобы настолько… — сестрица хмыкнула. — А доктора тебя отпустят-то?
— Отпустят.
Не то, чтобы рады будут. Им волю дай, так и вовсе меня в особо стерильной палате запрут. Но волю я не дам, а что там рекомендации нарушаю… ну так умирающим можно.
Раз уж я из этой когорты пока не выбыл.
— Охрану кликни, пусть кресло найдут. И пересадят. Замаялся я в четырёх стенах.
— Сейчас расплачусь от сочувствия, — фыркнула Виолетта, ногти разглядывая. — Вот же… вчера только была у мастерицы. Клялась, что две недели как минимум. А оно уже облазить начало!
Коляску нашли.
И доктор, заглянувший в палату — возражать и возмущаться он не стал — проконтролировал процесс переноса моего драгоценного тела.
— Вывезет пусть тоже он, — Викуся ткнула пальчиком в охранника. — А я уже там покатаю… тогда и расскажешь, чего тебя перемкнуло.
Чтоб я знал.
Не в ней дело.
И не в Тимохе, который время от времени заглядывал. Когда с Ленкой, с которой сдружился, как он сам выразился — на всю жизнь, когда и сам. Тимоха, пожалуй, единственный не раздражал меня. Наоборот. Снова хотелось жить.
Вот так… просто.
Как никогда не жил раньше. Без подвигов и без понтов. По-человечески, как это у всех выходит. У всех вокруг, кроме меня. Но Тимоха уходил, и я погружался в вялую муть существования, которое казалось на диво бессмысленным.
— Говорят, ты книжку писать решил, — первой заговорила Виолетта. — Эй ты… как тебя… иди, погуляй. Да не боись, не придушу…
— Если решишь, сопротивляться не стану.
— Да ну тебя, Громов, — отмахнулась она. — С такими шуточками… и на хрена оно мне? Хочешь помереть — сам вешайся, без моего участия.
И главное, не понять, шутит или нет.
— Как… дети?
— Дети? Да нормально. Старшая вон работает вовсю. Младшему последний год остался. Тот ещё обалдуй. А ты что, по племянникам соскучился?
— Может, и соскучился… замуж у тебя там не собирается?
— Дочка? — уточняет зачем-то. — Хрен его знает. Нынешние не особо и торопятся. Живёт там с кем-то, но даже вот не скажу, всерьёз это у неё или так, здоровья ради…
Парк при больнице имелся.
Приличный такой. Поднимались ввысь дерева, в зелёной гриве которых уже появились первые капли осенней желтизны. И тяжелые листья попадались на вымощенной белою плиткой дорожке. Цвели цветы.
Птички пели.
И люди гуляли. В одиночестве вот или парами. Иные — в колясках, как мы. И со стороны мы с Виолетткой кажемся такою обыкновенною парой.
Чушь какая.
— Тебе-то что, Громов? — она свернула на боковую дорожку, которая вывела к беседке. Дикий хмель, затаившийся в зарослях шиповника, подобрался и к ней, взметнулся тяжелою волной, погребая под собственным весом хрупкое кружево дерева.
Беседка была крупной.
И пандус имелся.
По нему Виолетта коляску и затолкала, чтобы потом развернуть. И наклонившись к самому моему лицу, заглянула в глаза:
— Или совесть замучила?
— Меня?
— Действительно… чего это я. Какая у тебя совесть? — она отступила и села на лавочку, чтобы вытащить из безразмерной своей торбы сигареты. — Или Викусю дразнить собираешься? Он и так вон места себе не находит. А женушка его вовсе… дура.
Виолетта махнула рукой.
— Как по мне, понятно, что любви глубокой родственной меж нами нет, а потому смысла нет вокруг тебя танцы водить, надеясь, что ты вдруг осознаешь, сколь им задолжал, и растаешь.
Дым был горьким.
— Дай… — я протянул руку.
Ладонь дрожала, пальцы ещё скукожились и вряд ли я сумел бы их распрямить, но всё же вот вытянул. Сам.
— Охренел? — удивилась Виолетта. — Ещё скопытишься. Потом доказывай, что я не виновная…
— Да ладно… ещё скажи, что опечалишься.
— Вот уж точно нет. Но проблем отгребу.
Однако сигарету дала.
Надо же… ничего не ощущаю. Дым как дым. Горький. Едкий. И никакого удовольствия. В этом всё дело. Я осознал факт ясно-ясно, как оно случалось порой.
Я перестал получать удовольствие от жизни.
От вкуса еды.
От способности сесть. От прогулки этой… когда я в последний раз выходил из палаты? И вообще был на улице? От воздуха. От общения. От всего.
— Спасибо, — я вернул сигарету. — Слушай… а с жильём у них как?
— Ты серьёзно или опять глумишься? — Виолетта прищурилась. — Как у всех молодых… что нам от мамки осталось, то ещё есть. А они вон… ипотеку, знаю, собирается. Но с нынешними ценами только и потянет, что однушку или эту вон… студию… видела я эти студии нынешние. Конура у хорошей собаки и та побольше.
— Серьёзно. Погляди… если есть на примете жилье… ты лучше знаешь, что им надо. Две-три комнаты, нормальный район чтобы…
— Громов? — вот теперь Виолетта окончательно напряглась. — Ты… чего?
— Не знаю, — я прикрыл глаза и попытался сосредоточиться на том, что слышу. — Не знаю… как-то вот… чувство такое… дерьмовое. Ленка вон благотворительностью занялась. А я-то так чем хуже? И если уж благотворить, то лучше своим… твоим. У Викуси сынок — редкостное дерьмо.
— Ну да… не без того. А знаешь, почему?
— Нет. А что, есть причина быть дерьмом?
— А как же… сука ты, Громов…
Я приоткрыл глаза. Виолетта сидела с сигаретой, сгорбившись, нахмурившись как-то. И леопардовое платье её на спине натянулось, обтягивая и складочки плоти, и высокий горб-хребет позвоночника, и лямки бюстгальтера.
— Я?
— Удивлён? — Виолетта отправила недокуренную сигарету в урну. — Я всё бросить пытаюсь, а оно никак. Нервы, нервы… одни нервы, а не жизнь. Так вот, дорогой, ты никогда не думал, как твоё появление нашу семью разрушило?
— Чего?
— Того, — передразнила она. — Папаша наш, конечно, редкостный дерьмоед…
Она сплюнула в сторону.
— Знаешь… вот как-то… я помню, что мы хорошо жили. По тем временам. Мама, папа… Викуся… он неплохой так-то. Заботливый… он меня из сада забирал. И в школу потом тоже он водил и обратно. У мамы работа. У папы… папа раньше приходит, но он такой беспомощный. Сам ничего-то не может…
— Только детей строгать?
— Во-во… а мама, она старалась… квартиру вот сумела выбить. Сначала… это уже потом в кооператив влезть получилось. Но тогда всё с квартирки началось. Пятый этаж. Но зато три комнаты. Мы ж с Викусей разнополые, а значит, положено было. Ну, в комнату нас всё одно общую поселили, но зато только он и я. Ну и мама с папой. Мы ж семья. Семья!
— Не ори.
— Это нервы. Нервы, говорю же, ни к чёрту. Но мы семья. Мы ходим гулять. И в кафе-мороженое. Мама повязывает банты. И сама одевается в нарядное платье. Красится… и мы идём. И я гордилась тем, какая замечательная у меня семья. А потом появился ты.
— Можно подумать, что я в чём-то был виноват.
— Не был, — согласилась Виолетта. — Ни ты, ни я, ни Викуся. Просто однажды ты возвращаешься из школы, думая, что четверть получится закрыть без троек и тогда, быть может, мама согласится на щенка. У соседки с первого этажа как раз появились. Кудлатенькие такие. Болонки. Ну, она так говорила.
Она говорила и чуть покачивалась, не замечая того.
— А дома… дома больше нет. И семьи нет. Мать орёт на отца. Он орёт на мать. Оба красные и чужие. Потом мама плачет. А папа что-то говорит… лепечет виновато так. И щенка не будет, потому что у меня уже есть брат. Какой-то там брат, который взял и всё разрушил. Нет, внешне осталось, как оно есть… папа и мама. И школа. И Викуся. Ради детей они решили сохранять семью. Ну и ещё, чтобы не делить квартиру, её ж на семью выдавали. Только… дом — это ведь не стены, Громов. Дом — это где хорошо. А там было плохо. Они стали ругаться… как… мама срывалась, пилила, пилила… плакала и упрекала. А он соглашался и пил. Каждый вечер понемногу. Сначала понемногу, но…
— Я в чём виноват?
— Ни в чём. Говорю же… это я теперь понимаю. А тогда… какой-то вот брат из ниоткуда появился и всё сломал. Папа уже без чекушки жить не может. Он напивается и начинает ловить за руки, выговариваться, рассказывать, как ему тяжело было бросить ребенка. Что он любил твою мать… а с моей — потому что жизнь такая. Дерьмовая жизнь. И мама, знаю, тоже это слышала. И злилась, злилась…
Виолетта прикрыла глаза.
— Когда ты появился вновь, я… я тебя ненавидела. Папа ещё живой был, но совсем уже… трезвым он не оставался. И мама его выселила в деревню. В старый дом, который ей от её матери остался. Но он постоянно приезжал. Денег выпрашивал. Мама его ненавидела, но совсем выгнать почему-то не могла. И ударилась в работу. Она как-то давно ничего кроме этой работы не видела. Ей бы к психологу, но какие тогда психологи? А работа — это да, лечит. Вот и наработала жильё, что Викуше, что мне… только сердце, ему покой ведь нужен, а не когда со всех сторон рвут.
И меня она тоже ненавидела.
Нет, сейчас-то я понимаю, что особых причин любить меня у той, неизвестной по сути женщины, не было. И так-то да… виноват папаня?
Матушка?
Хрен его знает кто? И ему, этому «хрен его знает» претензий уже не предъявишь.
— Сердце… в общем, подводить стало. А тут ещё перестройка. И перемены. И страна разваливается. Денег нет, потому что были-были, и вот раз и нет. Даже на пожрать… квартиры есть, это да. И заначка имелась, чего уж тут. Только надолго её не хватило. А мама совсем слегла. И ей нужны лекарства, врачи нормальные. Ну и всё остальное бы тоже, но этого нет. Викуша уже чего-то там подрабатывал. Пытался. В его институте и более именитым копейки платили, а аспиранту… и тут, представь, ты, такой весь распрекрасный. Здрасьте, мне жить негде, пустите перекантоваться. Каково?
Молчу.
Долго молчу. Вперился взглядом в лист, который дрожит и трясётся. Края его уже пожелтели, но жилки упрямо сохраняют цвет.
— Причём ни тени сомнений, Громов, что мы-таки обязаны тебя принять. Обнять. Расцеловать. И рассказать, как без тебя скучали.
— Если б было куда, поверь, не попёрся бы.
— Это ты знаешь. И я. На нынешние мозги… а тогда… маме полегчало вроде бы. И даже на ноги вставать начала. И тут — пожалуйста…
Ну да, незваный гость.
— Главное, рожа мятая такая… как у запойного алкаша. Сам подумай, пустил бы такого в дом?
Вряд ли.
Вот… дерьмо, но вряд ли.
— Наверное, оно всё могло бы быть иначе, — вздохнула Виолеттка. — Если бы…
Если бы да кабы.
— Могло, — отвечаю вслух. — А потом?
— Потом… ну потом нас конкретно так прижало. Викуша бизнес затеял, напополам с приятелем. И вроде даже сперва пошло. Деньги. Успех… мама вздохнула, порадоваться успела ещё. А потом и её не стало. Инфаркт. Ей только-только пятьдесят исполнилось… и знаешь, другие ведь восстанавливаются и после третьего, а она раз и всё. И как будто… как будто её больше здесь ничего не удерживало. Батя тоже ушёл. Нажрался и дверь не закрыл. Зимой. Дом и… вымерз. А он с ним.
Было ли мне жаль?
Да ни на минуту.
— Викуша в бизнес ушёл. А я одна осталась. Деньжат он мне подкидывал, чего уж тут. Но, Громов… я впервые осталась одна. Это страшно.
— Будешь мне рассказывать. Я всю жизнь один.
— Знаю. И поэтому мы… разные, — Виолетта вытащила ещё одну сигарету.
— Рак — дерьмовая штука, — предупредил я её.
— По тебе заметно.
Странно, мы давно не виделись. Десять лет? Двадцать? Ещё больше. Нет, время от времени пересекались, и те встречи не оставили ничего-то в памяти. Зато в ней сохранился образ пышнотелой девицы в ярко-голубых лосинах.
Тогда как раз была мода на лосины.
И возили их баулами. Помню, на рынке чуть ли не на каждой точке стояли эти клетчатые сумки, над которыми вороньем кружились девицы, вытягивая, растягивая лосины, проверяя на тягучесть и плотность.
На Виолетткином теле они ещё как растянулись. Майку тоже помню, чуть ниже задницы. И волосы начёсом. Тоже мода была такая, чтоб копну сооружать.
— Мы на рынке встретились… — она мяла сигарету, но не закуривала. — Ты такой весь… в кожанке… с цепью на шее толстенною. Я тебя и не узнала, если по правде.
— А на тебе лосины.
— Ну да… мода. Я с подружкой гуляла. Искали чего-нибудь этакое… в общем… знаешь, я тебе обрадовалась тогда.
Ну да, я ж ей тогда купил… что? А не помню. Шмотку какую-то? Или даже не одну? Точно! Куртку турецкую, кожаную. А потом, красуясь перед нею и её приятельницей, сунул в карман этой кожанки пару сотен зелени.
Типа на погулять дорогой сестричке.
— И завертелось… — сказала Виолетта за меня. — Твой дружок ещё на меня запал. Обхаживал… такой… как его? Имя вот вертится, вертится… Вано! Точно. Иван.
Вано помню.
Он ни одной бабы не пропускал.
— Катал меня на тачке. Все подружки писались от зависти… а потом бросил, скотина.
— Его застрелили.
— В курсе. Я была на похоронах. Наверное, тогда в моей голове и появилась мыслишка, что ваша красивая жизнь, она не для всех. И что держаться бы от тебя и этой жизни надо подальше.
— Что ж не держалась?
— А чтоб это так просто… тем более тогда мы все заигрались в семью.
Заигрались.
Хорошее выражение.
— Ты вон Викуше помог, когда его дружок с бабками свалил в далёкие дали, оставив Викуше долги и людей, которые считали, что раз бизнес общий, то Викуше долги платить. А ты взял и всё решил. И меня не обижал. Деньжат подкидывал. А я ведь тоже живой человек. Мне нравилось с деньжатами. Мне и сейчас с ними нравится, да… оно ж всем понятно, что богатым и здоровым быть лучше, чем бедным и больным. А тогда… икра, балычок, кафе с ресторанами. Магазины… косметика люксовая, духи и побрякушки. Отдых у моря. Братик не жалеет, братик балует… как вот взять и отказаться? Тем более что ты вроде ничего плохого не делал. Да и так-то… конечно, ещё тот придурок, но с тобой, Громов, было интересно. Хорошо даже, что я твоя сестра.
— Чем?
— В братьев не влюбляются. А ты, хоть и отморозок редкостный, но ведь харизматичный. Да…
Я слюной подавился от этакого заявления.
— Не замечал разве, как на тебя Викуськина супружница смотрела? Пальчиком бы шевельнул, она б мигом в койку прыгнула.
— Никогда…
— Серьёзно?
— Зуб даю. Выдумываешь.
— Ага… и я, и Викуська, который тебе всем вроде обязанный, а потому и оставалось, что беситься и улыбочку держать.
— Он меня поэтому… выставил? Из-за бабы?
— Нет, — Виолетта так и не закурила, но сигарету выкинула в урну. — Нет, Громов… он тебя не поэтому… он просто первым на своей шкуре ощутил, насколько опасно оставаться рядом с тобой. И ладно бы, только на своей…
[1] В 1897 г. медицинская общественность во главе с С. П. Боткиным добилась открытия в Петербурге Женского медицинского института. Существовал он на частные пожертвования, большую сумму внес сам Боткин. Слушательницы, окончившие институт, выпускались врачами-терапевтами, получали звание «женщина-врач» и имели право работать только в женских лечебных учреждениях…