Снова настало лето, почти такое же знойное, как лето 1913 года в Пьетра-д’Альба, едва смягченное присутствием реки. В мастерской установилось шаткое перемирие. Моим уделом по-прежнему были реставрация и мелкие скульптуры, при этом Нери доставались лучшие камни, благородные персонажи и сюжеты. Я все чаще уходил вечерами, вливаясь в темный круг знакомств людей из цеха обтески. Я чувствовал себя с ними хорошо. Они не ходили по струночке и плевали на то, что я родился не в рубашке. Между двумя стаканами сомнительного пойла мне доводилось видеть драки, разборки, предательства, но никто из этих изгоев ни разу не назвал меня карликом. Нередко бывало, что, хорошенько выпив, кто-то из них торжественно вставал. Наступала тишина, и звучала такая оперная ария, что у всех выступали слезы. Эти ребята пели, потому что хотели высказаться и не знали, выпадет ли шанс сделать это завтра. В такие ночи эти каморки с заляпанными полами упивались пением какого-нибудь Карузо, промышлявшего контрабандой, и превращались в лучшие сцены мира. Паяцы там были реальные психи, а уж про Дон Жуана и говорить нечего, все эти певцы не пропускали ни юбки и, если требовалось, не брезговали убийством. Этим летом умрет настоящий Карузо, Джузеппе ди Стефано только родился на Сицилии и пускал свои первые вокализы, но сколько других кончили свои дни на таких помойках? Один неверный шаг, один неверный взгляд — и они бы пели Nessun dorma не в Ла Скала, а перед кучкой пьяниц, инвалидов и прочих людей, отупевших от работы и голода. Не скажу, что наша публика была менее разборчива. Готов поспорить, что завсегдатаи лож Ла Скала, самопровозглашенные ценители вкуса, готовые освистать при малейшей оплошности, никогда не слышали настоящей оперы. Джезуальдо[14] был убийцей. Караваджо тоже. Искусство иногда творят руки, обагренные кровью.
Моя ночная жизнь имела одну цель: заглушить мысли о Виоле. Я так и не получил о ней ни малейшей вести. Возможно, я интуитивно чувствовал, что нужно учиться жить без нее. Абзац подтвердил, что она вернулась в Пьетра-д’Альба. Карета скорой помощи, пролетевшая ночью на полной скорости сквозь деревню, не осталась незамеченной. Но с тех пор Виолу никто не видел, даже Анна Джордано, которая теперь полный рабочий день работала на вилле, где Орсини вновь принимали цвет общества. Виола не выходила и не появлялась на публике. О ней заботились всего две горничные, десятилетиями служившие семье.
Не получая ответа на свои письма, я предположил, что родители фильтруют ее почту. Поэтому я через Абзаца поручил Анне передать ей письмо напрямую. Или, во всяком случае, доставить как можно ближе. Раз в неделю Анна принимала участие в генеральной уборке комнаты Виолы, которая на это время исчезала в недрах дома. Анна сунет мое послание под подушку после того, как заправит постель. Она добросовестно выполнила свою миссию, а я стал ждать. Прошла одна неделя. Две. Три. Снова настала осень с ее вереницей туманов и мелких дождей, все ходили втянув головы в плечи, город затихал на берегах мутной реки. Виола так и не ответила. Не смогла или не захотела, что для меня означало почти одно и то же.
Я гонял в голове всякие мрачные мысли, заглушая досаду долгими глотками пива. Теперь меня тоже приветствовали, едва я переступал порог какого-нибудь привычного бара в сопровождении Маурицио или других парней из обтески. Мне протягивали порцию до того, как я ее заказывал. После третьей во мне просыпалась природная щедрость, и я угощал всех по одной, потом еще по одной. Два месяца назад там появился новый завсегдатай, длинный худой парень со смуглыми рябыми щеками, которого непонятно почему прозвали Корнутто — рогоносец. То есть как возникло такое прозвище, понять легко, просто я с трудом представлял, кто бы осмелится наставить рога такому парню. Я знал много темных личностей, но он действительно внушал страх. И при этом Корнутто обладал одним из самых красивых голосов, которые я когда-либо слышал. Он специализировался на песнях мигрантов, и коронным его номером была калабрийская «Ритурнелла». Ее исполнения добивались, стуча пустыми стаканами по прилавку, и теми же стаканами потом отбивали ритм. Он пел о покинутом доме, о горькой разлуке — мы все узнавали себя в его мелодиях. Слушая его, легко верилось, что это он работал на обрушившейся шахте, плавал на тонущем корабле, не раз умирал от голода, жажды, нищеты — такая у него была внешность. В такие вечера, когда голова шла кругом, язык с трудом ворочался во рту и при ходьбе шатало больше, чем обычно, я думал о матери, о Виоле, о своих горьких разлуках. Расходились все на рассвете, клянясь в вечной дружбе. В семь часов я был в мастерской, хватаясь за долото, как утопающий — за бревно.
Мою жизнь взорвали два почти одновременных события, случайно брошенные в горнило осени 1921 года. В день, когда мне исполнилось семнадцать, седьмого ноября, Муссолини создал Национальную фашистскую партию, призванную объединить мелких заводил, сеявших террор по всей стране. Нери, должно быть, воспринял это как сигнал и для себя, потому что мои инструменты снова стали исчезать, меня толкали, проходя за спиной в столовой, кто-то даже нассал мне в кровать. Однажды Маурицио увидел, как Уно идет за мной, пародируя мою походку, — остальные молча надрывались от хохота. Он схватил его за волосы, потащил к обтеске, наполовину оглушил и поставил перед циркулярной пилой, сказав, что в следующий раз пустит ее в ход. Метти вызвал всех к себе и ругал последними словами. При следующей накладке он примет меры. Денег у меня не было — я тратил почти всё на ночные загулы, идти тоже было некуда. Мне пришлось заткнуться, и Нери продолжил свои фокусы, он же был неприкасаемым. Только Уно теперь ходил по струнке и ни с кем не разговаривал. Я был благодарен Маурицио и немного обижен на него. После его вмешательства создавалось впечатление, что я сам не могу за себя постоять.
Потом пришло письмо. Однажды утром, без предупреждения, с дыханием зимы и запахом угля. Мое имя и адрес были написаны чернилами мятного цвета, которыми пользовался только один человек в мире. Виола сама изготавливала себе чернила, эта страсть осталась у нее с давней фазы увлечения химией. Я держал письмо под пиджаком все утро, а во время еды побежал наверх, чтобы прочитать его в своей комнате, предварительно заперев дверь на два оборота.
Мой дорогой Мимо!
Я получила все твои послания. Извини, что не ответила раньше. Я надеюсь, ты поймешь меня правильно, но лучше тебе не писать мне больше, пока не надо. В больнице у меня было много времени на раздумья, и я поняла, что вела себя эгоистично. Я втянула тебя в свои детские игры и многим причинила зло, начиная с себя. Пришло время повзрослеть и оставить все это позади. Я буду рада как-нибудь повидаться с тобой, может быть, выпить кофе на вилле, когда мне станет лучше. И тогда мы, конечно, посмеемся над нашими прошлыми мечтами. А пока тебе не пристало писать мне без моей просьбы, я надеюсь, ты это понимаешь. Нужно уметь взрослеть.
Твоя Виола Орсини
Я вернулся в мастерскую в середине дня. Пролежал час в отупении, еще более тяжелом из-за похмелья. Кто-то подделал почерк Виолы. Ее заставили написать это письмо. Ни одна из гипотез не выдерживала поверки. Я знал Виолу достаточно хорошо, чтобы понимать, что она не только способна так написать, она способна так думать. Как ни странно, больше всего меня уязвила фамилия, которую она добавила к своему имени — это было так холодно, так официально, так далеко от наших ночей на соседних могилах и нашей мечты летать.
Нери налетел на меня, как только я влез на табурет.
— Ты где был? Тебе платят не за то, чтобы ты груши околачивал.
— Мне было плохо.
— Да уж, видно, как тебе плохо, — язвительно процедил он.
Надо было мне отмолчаться, как всегда, но меня уже несло за флажки.
— Да брось, Нери, я же знаю, что в душе ты меня обожаешь.
— Вот уж нет.
— Уверен?
Я встал, подошел к апостолу, которого он заканчивал. Это была копия, предназначенная для замены поврежденного оригинала, который ушел в музей.
— Это ведь статуя для фасадной ниши Дуомо?
— А тебе какое дело?
— А ты не слыхал про перспективу?
— Что ты несешь?
— Эта статуя будет возвышаться на высоте двадцати метров. При таком расстоянии необходимо искусственно увеличивать размеры статуи, попросту растягивать ее, если хочешь, чтобы она выглядела пропорциональной при взгляде с земли. Эта фигура, — сказал я, похлопав по работе Нери, — имеет правильные пропорции, если смотреть на нее спереди. Но на двадцатиметровой высоте она будет казаться коренастой, карликовой. Как я. А поскольку это не первая твоя статуя для собора, то можно сказать, что ты наплодил карликов по всему Дуомо. Так что хочешь не хочешь, а ты в меня просто влюблен.
Кто-то прыснул от смеха. Нери обвел народ мрачным взглядом, воцарилась тишина. Он сделал шаг вперед и встал вплотную ко мне:
— Сиди на месте и работай. Или иди писать письма своей девчонке.
Я всегда писал свои письма украдкой и прятал до отправки. Некоторые из них действительно оказывались чуть мятыми, но я приписывал эту деталь своей невнимательности. Его замечание могло означать только одно.
— Вы читали мои письма?
— Ну и что ты сделаешь?
Я не мог поднять на него руку. Я сразу оказался бы на улице. Я вообще ничего не мог сделать! Он это знал, я это знал, и он глядел на меня с самодовольной улыбкой.
Я боднул его прямо в морду.
Филиппо Метти и глазом не моргнул, когда я вошел в его кабинет с чемоданчиком в руке. Он был благодарен, что я не усложнил ему задачу. Он не спросил у меня объяснений, я их ему не представил, все было проговорено давным-давно.
— Чем займешься? — только и спросил он.
Я обдумывал это, собирая вещи, и не видел другого выхода, кроме как вернуться в Пьетра-д’Альба. Там меня никто не ждал, но я бы пожил в маленькой хижине в лесу, колыбели наших заговоров, пока не организую будущее, которого я на данный момент не понимал. Я бы заглянул домой и сразу ушел. Я бы даже не попытался увидеть Виолу. Эта принцесса стала взрослой, а я — нет.
— Мне очень жаль, — снова заговорил он, хотя я ничего не сказал, — но сейчас середина ноября, и я не смогу заплатить тебе за полный месяц.
— Конечно.
Я пошел к двери, таща за собой чемодан. Оба колеса визжали — я сколько раз хотел их смазать, но руки так и не дошли. Было едва четыре часа дня, но за окнами бывшей кухни уже смеркалось. В сиротливом кругу света от висящей над ним голой лампочки Филиппо Метти выглядел печальным. Когда я достиг двери, он встал:
— Погоди.
Он достал из ящика стола несколько банкнот, поколебался, отсчитал еще несколько и положил все в конверт. Подошел ко мне и сунул его мне в карман:
— Пока суть да дело.
Я поблагодарил его кивком. Ни он, ни я не любили громких излияний. Мы вышли из мира лишений и затянутых ремней, где даже эмоции были на вес золота. На пороге я обернулся в последний раз, вспомнил ошеломленное лицо Нери и красные пузыри у него под носом. И улыбнулся.
— И все равно… оно того стоило.
— Я так не думаю, Мимо.
«Addio Firenze bella, о dolce terra pia, scacciati senza colpa, gli anarchici van via e partono cantando, con la speranza in cuor»[15], — Корнутто никогда еще не пел так прекрасно, и это что-то значило. Все подхватили куплет хором под его мощный тенор. Когда я пришел прощаться с обтеской, друзья настояли на том, чтобы устроить мне достойную отвальную. Последняя sbronza, выпьем немного, и все. Поезд мой уходил утром, так почему бы и нет. Сначала один бар, потом другой, Корнутто появился в середине третьего. Специально для меня, изменив название города, он спел «Addio a Lugano», песню ссыльных анархистов, благородных убийц, оторванных от родной земли: «Прощай, прекрасная Флоренция, о милая и благочестивая земля, изгнанные безвинно, анархисты покидают тебя и уходят с пением, с надеждой в сердце».
Мы попрощались, как водится, обещая не забывать друг друга, а потом я бродил в ледяной ночи, шатаясь от стенки к стенке и ожидая открытия вокзала. Будущее уже не казалось таким мрачным. Мой пьяный оптимизм заглушал дурные пророчества, которые нашептывает беспокойным душам рассвет. Я подошел к стенке отлить. Они напали на меня впятером, их лица были закрыты платками. Они оказались там не случайно, они меня поджидали. Я стал драться — на такой отпор они не рассчитывали. Алкоголь притуплял боль, гнев удесятерял силу, и я оглушил двоих, но трое оставшихся одолели меня. Они били меня, лежащего на земле, ногами и руками, пинали под ребра, а потом бросили и потащили раненых прочь. В следующий раз я увижу Нери только через много лет.
Я мог замерзнуть насмерть. Никогда еще я не был так близок к тому, чтобы отдать богу душу, выпустить ее в ноябрьскую ночь, к ледяному потоку реки. Но вдруг пахнуло чем-то родным: смесью хлебной закваски, пота и розовой воды. Мама. Она подняла меня на ноги, шепча, что все обойдется, что она меня видит, даже когда сама мне не видна. А потом нахлынули другие запахи: гвоздики, герани, сандала, бессмертника, аниса, и еще запахи тоски и одиночества, запахи тысяч добрых, жалких, далеких матерей, у которых обидели ребенка, они обступили мое неподвижное тело. Через несколько мгновений я очнулся, жадно глотая воздух, как утопающий. Я сидел у стены. В стороне валялся открытый и выпотрошенный чемодан. Только через минуту я вспомнил про конверт во внутреннем кармане пиджака, где было все мое состояние — сто лир. Конверт исчез. Мне не вернуться в Пьетра-д’Альба.
И тогда я вспомнил самое ценное, чему меня научили родители вскоре после моего пришествия на землю. Я встал и пошел.
Шапито стояло там же, где он сказал, на пустыре за вокзалом. Лысое поле, ограниченное железнодорожными путями с одной стороны, скупкой металлолома — с другой. Всего несколько минут хода от «Гранд-отеля Бальони», и человек оказывался в этом чистилище из кирпичей, сухой земли и искореженного металла. Шапито знавало и лучшие дни — вероятно, в XIX веке. Потертый вымпел на флагштоке у входа возвещал имя владельца — единственного моего знакомого во Флоренции, если, конечно, допустить, что обманувший тебя человек автоматически становится знаком: ЦИРК БИДЗАРО.
Полы шапито были широко распахнуты, за ними виднелись ярусы скамеек из серого занозистого дерева, окружавшие арену диаметром метров десять. Чуть в стороне на трухлявых подпорках пошатывались два вагончика, не ездившие целую вечность. Простейший загон, где стояли лошадь, овца и лама (первая, которую я увидел), дальше дощатая конюшня. Ранним утром все это казалось лунным ландшафтом, предвестником тоскливых пейзажей Великой депрессии. Словно нарочно, из одного вагончика в ту же секунду вышел сам Альфонсо Бидзаро, глашатай и провидец мира, летящего в тартарары. Он заковылял к самодельному умывальнику, который представлял собой таз и над ним — шланг, убегавший в жухлую траву. Он не видел меня. Он ополоснул лицо, пофыркал, потянулся, зевнул, потом стал смотреть куда-то за горизонт.
— Значит, пришел, — сказал он наконец, не оборачиваясь. — Карлик, который не карлик.
— Вы меня помните? Мы виделись год назад!
— Год назад? Да мы встречались и после. Ты же проболтал со мной целый вечер месяц назад, в притоне на берегу Арно, где пел тот высоченный парень. Не вспоминаешь?
— Нет.
— Еще бы. Ты столько в себя влил…
Волоча за собой чемодан и сильно смирив гонор, я тоже сунул голову в таз и поморщился. Все болело.
— А хорошо тебя уделали, надо же. Неужели скульптура может довести до такого? Или женщина?
— Обе сразу, — ответил я, подумав.
— Если пришел, значит, ищешь работу?
— Если дадите. Но не хочу участвовать в вашем унизительном шоу.
— Надо же. А что же вы нашли в нем унизительного, сударь мой?
— Что смеются над… над этим, — сказал я, указывая на нас.
— Ага, но главное — смеяться над собой первым, и тогда над тобой точно не посмеется никто другой, или он будет выглядеть полным идиотом.
— Философия пьяницы.
Он рассмеялся. У него на лице лежали отметины вековых обид и притеснений, жары и стужи, да и не слишком праведной жизни, хотя ему было лет пятьдесят. А вот смеялся он молодо и свежо, как будто смех прорывался из какого-то невидимого неиссякаемого источника радости.
— Кто бы говорил! Ты же выдыхаешь чистый спирт! Я прямо боюсь закурить. Взлетим на воздух.
— Ладно, есть у вас работа или нет? Буду делать что угодно.
— «Как низко пал ты, гордый дух»… Вечером будешь работать в спектакле «Сотворение мира», в сцене битвы людей с динозаврами, а днем убирать, и вообще будешь на подхвате. Взамен будешь спать в конюшне, получать кормежку и восемьдесят лир в месяц плюс чаевые, если народ оценит. По рукам?
Я пожал ему руку. Он взял меня двумя пальцами за подбородок и повернул лицом к солнцу, которое наконец-то осветило стену соседней скупки металлолома. Правый глаз уже затягивался, на зубах ощущался какой-то вязкий железный привкус.
— Сара все тебе уладит в лучшем виде, — сказал Бидзаро, указывая на второй вагончик. — Только подожди, пока проснется. А то будет сердитая.
Так я попал в цирк Бидзаро. О чем, по счастью, не удалось проведать никому из тех, кто впоследствии мной интересовался или хотел мне навредить. Бидзаро, если верить его словам, обосновался со своим цирком во Флоренции после многих лет странствий по свету. Он утверждал, что участвовал в европейских турах шоу «Buffalo Bill’s Wild West Show» и хорошо знал самого Уильяма Коди[16]. Объездил всю Европу, давал тайные представления во время войны, развлекал и принцев, и простой люд. Я так и не понял, где он говорил правду и где блефовал. Однако мне пришлось убедиться, что он свободно говорил на шести или семи языках и был гениальным акробатом. Номер, в котором он жонглировал кинжалами, предварительно обмакнув их в кураре прямо на глазах у публики (на самом деле в мешанину из чая и толченого угля, что ничуть не умаляет мастерства жонглера), сходилась посмотреть масса народу. Чаще всего вечерами на одних скамейках, плечом к плечу, теснились отбросы общества и постояльцы соседнего «Бальони», бесприютные бродяги и представители высшего общества.
Бизнес-схема цирка Бидзаро была туманной. Труппы как таковой не существовало, просто кучка неприкаянных личностей, которых Бидзаро нанимал на выходе из вокзала. Они надевали костюм динозавра и на вечер — или на сотню вечеров — становились участниками шоу «Сотворение мира», которое рвалась увидеть вся Италия (судя по листовкам, которые мы раздавали у входа) и где бог создавал сначала динозавров, потом людей и смотрел, как они друг с другом дерутся. Виола пришла бы в ужас, и это как раз меня подстегнуло сказать «да»: пусть злится, и ничего, что она не узнает! И я взялся за роль первобытного человека, преследуемого неуклюжим диплодоком. Иногда по вечерам у грозного ящера отваливался зад, потому что актер, игравший спину, мог и напиться. Такие сюрпризы были изюминкой шоу, и люди знали, на что шли. Изредка, по непонятной причине, представление перерастало в драку.
На одни шоу они бы, наверное, не прожили, но выручала Сара. Саре было без пяти минут шестьдесят. Выглядела она на десять лет моложе, несмотря на тяготы ярмарочного быта. Ее морщины скрадывались пышностью форм и проявлялись только при смехе, а смеялась она часто. Сара, она же синьора Каббала, обозначенная красными буквами на вывеске второго вагончика, днем гадала на картах, а ночью или между сеансами гадания практиковала ту же древнюю профессию, что и мать дяди Альберто. Эти два ремесла чудесно дополняли друг друга. Она объявляла одинокому клиенту: «Вижу в твоем будущем очень горячую красотку!», после чего затаскивала его в глубь кибитки и выдавала горячей красоты ровно по деньгам. Клиент выходил довольный, хотя его развели дважды и деньги он заплатил двойные, но рассказывал потом всем и каждому, что синьора Каббала угадывает будущее, как никто.
В то утро Сара приняла меня около одиннадцати часов, когда наконец выплыла на солнышко. Явно не для такого рода услуг. Она лечила меня довольно энергично, но все равно я не испытывал такого наслаждения с тех пор, как покинул Францию. За мной ухаживали.
— Хочешь, прочитаю твое будущее, малыш?
— Не надо, я путешествую во времени.
— Что?
— Ну да, я ведь только что пришел из прошлого. Секунду назад меня здесь не было, а теперь — вот он я.
— Что?
— Да так, ничего.
Выходя из вагончика, я услышал, как она бормочет:
— Ну и псих, почище Альфонсо.
Я стал клоуном, зловещим клоуном, ни капли не смешным. Я, Мимо Виталиани, на которого некоторые, включая мою мать и Виолу, возлагали столько надежд. Но и мать, и Виола бросили меня. И еще они ошиблись. Такому, как я, не было места там, куда они меня прочили. Недоброжелатели оказались правы с самого моего рождения: мне самое место в цирке.
Я стал постоянным членом труппы — единственным, если не считать Бидзаро и Сары. Остальные приходили и уходили, спали бог знает где и назавтра могли появиться или нет. Сара иногда играла Еву в «Сотворении мира» — Еву довольно упитанную и мало одетую, которую в конце концов глотало крылатое красное чудище неизвестной породы. Публика принимала это с восторгом. Половина людей, с которыми я в то время водился, были одного роста со мной. Их сообщество не только не радовало меня, но даже раздражало, вероятно, потому что существовало только под цирковым шатром. Оно выделяло нас, а не делало нормальными. Публика шла смотреть, как мы шлепаемся, кувыркаемся и топчем друг друга, спасаясь от динозавров, которые, согласно евангелию от Бидзаро, оспаривали у нас, людей, мировое господство. Каждый вечер я ругался с Бидзаро и требовал сочинить для меня что-нибудь не такое унизительное. Он приподнимал брезентовый полог, прикрывавший вход в шапито с вечно переполненными трибунами, и насмешливо смотрел на меня. И с каждым вечером я спускался все ниже и снова плюхался в грязь, а потом смывал ее спиртом.
Сначала мы с Сарой держали дистанцию и принюхивались друг к другу, как два диких зверя. Я часто замечал на себе ее взгляд, проницательный, немного сбивавший с толку, как будто она пыталась что-то рассмотреть в подростке, который по ночам якшался со всем городским сбродом и возвращался назад белый, как смерть, с адским похмельем. Ее присутствие успокаивало меня, мне нравилась бесцеремонность, с которой она иногда командовала или наставляла нас с Бидзаро, зато и я открыто высмеивал ее карты Таро, ее прорицания, весь мир нелепых сказок, который Виола научила меня презирать. Мы задирали друг друга или игнорировали.
Как-то вечером, когда я принес ей дрова в вагончик, Сара задержала меня. Она открыла сундучок, достала синюю коробку и бережно развязала ленточку. Внутри покоились два странных фрукта на рельефной подстилке с пустыми гнездами от дюжины других.
— Ты пробовал финики? Раз в год мне их дарит один клиент. Их привозят издалека, так что я берегу их и ем по капельке. Внутри начинка из миндальной пасты. Давай, попробуй, это два последних.
— Но если они последние…
— Пробуй, говорю.
Я взял финик, раздавил зубами его липкую мягкую плоть и проглотил экзотическое яство почти целиком. Сара покачала головой, откусила от своего половинку и стала смаковать ее, перекатывая во рту так вожделенно, что у меня вспыхнули щеки. Я отвел взгляд. Передо мной на квадратном столике лежала колода карт, горела палочка благовоний.
Когда я снова поднял глаза, финик исчез. Сара опять смотрела на меня тем взглядом, от которого мне становилось не по себе.
— Тебя интересует Таро. Спрашивай.
— Хорошо. Ты действительно веришь в эту чушь?
Она как будто удивилась, затем кивнула:
— С самого рождения мы делаем только одно: умираем. Или пытаемся изо всех сил отсрочить роковой момент. Всех моих клиентов приводит одно и то же, Мимо. Им до ужаса страшно, как бы они это ни выражали. Я раскладываю карты и придумываю слова, которые ободряют людей. И все они уходят чуть выше держа голову и какое-то время просто чуть меньше боятся. Главное, они верят.
— Ну, тогда конечно…
— Вот именно. Тогда — конечно.
— А как ты сама лечишься от страха смерти, ведь себя не обманешь?
— А я ем финики. — Она грустно взглянула на пустую коробку и положила руку мне на щеку: — А ты не боишься смерти, Мимо?
— Нет. Во всяком случае, своей не боюсь.
— Значит, ты не такой, как все.
— Да что ты, первый раз слышу!
Сара рассмеялась, примкнув к лагерю тех, кого забавлял мой поганый характер, — к лагерю моих друзей. Я отправился в конюшню, но не успел сделать и несколько шагов по ярмарочной площади, как она появилась в дверях своего вагончика.
— Эй, Мимо!
— Да?
— Когда настанет твой черед, а будет это, надеюсь, нескоро, поверь, тебе будет страшно. Страшно, как всем.
Год 1922-й протек в ритме Арно и монохроме ярмарочной площади, где цвет рыжей земли разбавлялся только цветом рыжего кирпича. Я научился предсказывать будущее по мрамору башен и дальних фасадов. Сверкая, они предвещали дождь. Тускло выглядывая — жару. Днем я редко покидал цирк — боялся встретить знакомых. В моих кошмарах они обычно выглядели как Нери или Метти. Не знаю, чего я боялся больше: обрадовать своим видом первого или разочаровать второго.
Ночью мы с Бидзаро шастали по городу. Мой патрон добирал за счет мелких краж и скупки краденого. Мы часто посещали те же притоны, что и раньше, где его, кажется, все знали. Иногда он встречал странных персонажей, которых я никогда не видел, и разговаривал на одном из многих языков, которыми владел, — точно на английском, немецком, испанском и на трех-четырех других, мне непривычных. В те дни мало кому можно было доверять, но нигде потом я не чувствовал себя спокойнее, чем среди этих мошенников с их своеобразным кодексом чести. Никого не волновало, фашист ты или большевик, католик или безбожник. Мы были багроворожими горластыми пьяницами, единым народом, мы крепко держались друг за друга до самого рассвета, потому что ночью сильно качало, и так проходили сквозь шторма нелегкого времени.
В первые погожие дни нахлынула тоска. Не хватало запаха лесов Пьетра-д’Альба — я испытывал почти физическую боль, так что однажды утром не смог встать. Я написал Виоле длинное письмо, ругательное, оскорбительное, в котором обзывал ее Иудой и отрекался от всего нашего прошлого. На следующий день я с риском для жизни выбрался в город, дошел до почты и просил отыскать это письмо и ни в коем случае не отправлять адресату. Мне посмеялись в лицо, Poste Italiane была гордостью королевства именно потому, что отправляла письма незамедлительно. Тогда я вернулся и написал новое письмо, в котором умолял Виолу не верить первому. Обратный адрес я не указал — не хотел, чтобы она узнала, чем я занимаюсь.
Я мало что помню из того года. Все дни походили друг на друга, что уж говорить о ночах! Мы переползали из ночи в ночь, не приходя в сознание. Бидзаро был странным персонажем, другом и отцом одновременно, с той только разницей, что с ним требовалось постоянно быть начеку. Нередко бывало, что мы вроде хорошо проводим время после отличного выступления, и вдруг он говорит мне: «Ах ты мой карлик», на что я неизменно отвечаю, что я не карлик и не его, и вот мы уже мы готовы вцепиться друг другу в глотки. Кто-то из собутыльников обычно растаскивал нас и заставлял пожать друг другу руку, что мы и делали волей-неволей, но каждый с улыбкой пытался посильнее стиснуть другому пальцы.
Однажды утром в июле я проснулся с ужасным чувством. Мне приснилось, что представление в разгаре и я в костюме доисторического человека вдруг замечаю Виолу в зале, в первом ряду. Я хочу спрятаться за другими, но общий свет выключают, и на меня направляют софит, провожающий каждое мое движение. Меня расстроил не сам этот кошмар, а то, что во сне лицо Виолы выглядело как-то туманно. Я не видел ее почти два года. Оно медленно блекло, размывалось потоком секунд, минут, всего времени, которое нас разделяло.
Вскоре после этого Сара вошла в конюшню с железной коробкой в руке.
— Ты встал, отлично. Дашь денег на Альфонсо?
Она потрясла коробкой и протянула ее мне. Приближался день рождения Альфонсо, труппа скидывалась на подарок: перстень с печаткой. Бидзаро обожал украшения. Он всегда носил кольца или цепочки, какую-нибудь жуткую мишуру, иногда в сочетании с диковинными вещами неизвестного происхождения, которые выглядели до ужаса подлинными. Я положил в коробку несколько купюр, но задумал сделать ему другой подарок. Парни из обтески, единственные, с кем я продолжал общаться, принесли мне небольшой кусок мрамора, куб с ребром сантиметров тридцать, и несколько старых инструментов. Уже неделю я снова ваял, впервые за полгода.
Через несколько дней труппа, вместо того чтобы разойтись, как обычно, после спектакля, задержалась. Сара влезла на стол и постучала по кастрюле. Фигурой она напоминала перевернутую грушу. Грудастая сверху, но наделенная удивительно стройными ногами, на которые нам как раз открывался потрясающий вид. Она произнесла короткую речь, в которой благодарила Бидзаро за то, что он так долго ее выносит. Бидзаро получил свое кольцо, и все немедленно стали им восхищаться. Открыли несколько бутылок вина, обнесли людей, предложили даже бокалы, которые все проигнорировали и стали пить из горла. Я дождался, пока Бидзаро останется один, и потянул его за рукав:
— У меня для тебя подарок.
— Еще один?
Мы пошли к его кибитке, которая никогда не закрывалась. Внутри кибитка отличалась безупречной чистотой, чего нельзя было сказать о ее владельце, — это Сара любовно ухаживала за ней, хотя между этой парочкой, казалось, не существовало никакой романтической связи. На стол я поставил свою скульптуру. Как и в случае с медведем Виолы, я сделал поправку на ограниченное время и проработал только верхнюю часть куба. Скульптура являла собой нашу ярмарочную площадь в перспективе, чуть сверху, и я был горд результатом. Можно было различить вершину шапито, вагончик, какое-то животное, наполовину высунувшееся из камня. Я выбрал не круглую скульптуру, а барельеф. Глаз выхватывал наше поле зимним утром, когда неподвижный плотный туман скрадывал всё ниже метра от земли. Я изваял лишь то, что проступало из тумана.
И снова меня удостоили взглядом, который начинал меня уже раздражать, и сопровождавшей его фразой:
— Ты сам сделал это?
— Нет, папа римский. Он сам не смог прийти, но очень извиняется и поздравляет тебя с днем рождения.
Бидзаро смотрел на свой мраморный цирк и как будто не слышал моих слов. Его глаза блестели. Я смущенно кашлянул.
— Сколько тебе стукнуло-то?
— Две тысячи лет, Мимо. Две тысячи лет плюс-минус. Только никому не говори. — Кончиком пальца он погладил свое шапито. Он несколько раз сглотнул и наконец повернулся ко мне: — Значит, это правда.
— Что?
— Что ты скульптор.
— Я же тебе говорил, в первый день, на вокзале.
— Чего мне только не говорят в первый день на вокзале… Теперь вопрос лишь в том, чего ради ты здесь околачиваешься.
Я чувствовал, как он куда-то проваливается, впадает в одно из своих отвратительных настроений. Уважительной причины никогда не было. Я уже вышел из детского возраста, в том году мне исполнилось восемнадцать, я закладывал по-взрослому и держал удар, как мало кто. И давно не давал никому спуску.
— Ты хочешь, чтобы я ушел? Тогда просто скажи.
— Нет, я не хочу, чтобы ты уходил.
— Тем лучше. Значит, продолжим попойку?
Он прищурившись смотрел на мои щеки с первой, еще мягкой щетиной, на отросшие волосы. Он как будто хотел спросить что-то еще, но хлопнул меня по плечу:
— А хорошая идея, продолжим попойку.
Время от времени в цирк заявлялись карабинеры. Они переворачивали все вверх дном — и солому в конюшне, где я спал, и вагончик Бидзаро. Никогда ничего не находили. С Сарой они были гораздо обходительнее и ограничивались визитом вежливости. Такая деликатность, вероятно, объяснялась тем, что она предлагала им «увидеть сотворение мира» и сидела во время этих обысков задрав юбку до колен и довольно широко раздвинув ноги. Карабинеры проникались большим уважением к тайнам мироздания, таким неожиданно мясистым и волосатым. Их капитан иногда задерживался для «углубленного осмотра», и тогда его служебное рвение сотрясало вагончик. Он уходил не заплатив, против чего Сара не возражала. Человек вернет долг иначе.
Цирк Бидзаро был почти свободным городом, государством в государстве, со своей моралью и законами. Но так жила каждая деревня и все провинции Италии, где великие обещания Рисорджименто[17] не спешили сбываться. Вместо Соединенного королевства мы все еще имели скопище местных воротил, паханов, жуликов и решал. В том же году двадцать восьмого октября самые буйные из них, фашисты, сквадристы, бывшие партизаны, решили попытать счастья. Разношерстная толпа двинулась на Рим с целью напугать действующее правительство. Несмотря на успешное подавление социалистических бунтов, одно из которых свершилось у меня на глазах, они были плохо вооружены, нерешительны и, главное, не уверены в успехе нынешней затеи. Настолько не уверены, что их храбрый вождь Муссолини подтянул трясущимися руками свои мешковатые штаны бывшего социалиста и будущего диктатора и решил отсидеться в Милане. Он счел более благоразумным не присоединяться к маршу, чтобы удрать в Швейцарию, если что-то пойдет не так. Но и время стояло трусливое. Правительство, а затем и король пустили все на самотек и не выслали против демонстрантов армию, хотя она была готова действовать. Миланский затворник в одночасье оказался во главе правительства и первый тому удивился. По всей стране хулиганы со школьных дворов, тираны из складов и подвалов вдруг поняли, что они всегда правы[18]. Я еще не представлял, как скажется это событие в дальнейшем, но немедленный эффект был очевиден: Бидзаро ходил мрачнее тучи.
Сара несколько раз озабоченно говорила мне, что еще никогда не видела его таким. Однако цирк работал вовсю, сборы были хорошие. Сара была безгранично вульгарна и, как следствие, сказочно похотлива. И при этом оставалась тонким, проницательным человеком, видела людей насквозь, как все, кто видит будущее. И совсем не напрасно беспокоилась, хотя и теперь, оглядываясь назад, мне все равно трудно понять, как одно событие привело к другому. Стоял пасмурный вечер конца ноября. Нам с Виолой недавно исполнилось восемнадцать. Несмотря на все свои усилия, я все еще думал: «нам с Виолой». Но сейчас я выходил вместе с Бидзаро из любимого бара в легком унынии оттого, что Корнутто уже месяц как исчез. Без его голоса спиртное как-то горчило, что не мешало нам пить как всегда. Когда я собирался махнуть лишний стакан, мой собутыльник сказал «хватит» и потащил меня на улицу, после чего не пошел назад к цирку, а зашагал на север.
— Да куда ты идешь-то?
Я семенил следом, недовольно бурча и стараясь не растянуться на снежной слякоти. Мы оказались в самом центре, но я не знал этих улиц, ледяные вихри скрадывали их названия. Виа де Джинори. Виа Гуэльфа… Мы вышли на какую-то площадь, как раз в разгар метели, и встали перед барочным фасадом, который показался мне знакомым, хотя я не бывал в этом районе. Бидзаро обошел здание слева и постучал в дверь на виа Кавур. Ничего не случилось, и он постучал еще раз, сильнее.
— Да ладно вам, — проворчал приглушенный голос. — Иду.
Дверь наконец открылась. Мужчина, как и мы, невысокого роста, только одет как монах. От выпивки и стужи мне показалось, что я попал в один из зловещих готических романов, которые так любила Виола. В последний раз ее вспоминаю, честное слово.
— Да зачем мы сюда приперлись? — спросил я в сердцах. — Отморозим себе весь набор.
— Заткнись и пошли. Спасибо, Вальтер.
Монах взял фонарь и повел нас вверх по лестнице. На втором этаже он остановился в коридоре и протянул фонарь Бидзаро. Потолок над нашими головами уходил во тьму.
— Час, не больше. И главное, никакого шума.
Он исчез. Бидзаро повернулся ко мне, его удивительно белые зубы казались огромными от игры пламени.
— С днем рождения, — сказал Альфонсо.
— Он был месяц назад, сразу после твоего.
— Я знаю. — Он по-прежнему улыбался.
Я огляделся: простой коридор, по обе стороны прорезанный несколькими приоткрытыми дверями. Бидзаро протянул мне фонарь и повторил:
— С днем рождения.
Я сделал шаг к одной из дверей. Он схватил меня за руку и указал на другую, слева:
— Сначала сюда.
Я вошел. И сразу на меня набросились, оглушили краски, они слетали и попадали прямо в меня с лика Богородицы — я никогда не видел такой нежности и доброты. Неправда, я видел эту Богородицу на страницах самой первой книги, которую мне давала Виола. Серия «Великие художники», № 17, Фра Анджелико. Перед моими глазами ангел с разноцветными крылами возвещал совсем юной девушке, что она изменит судьбу человечества.
Я повернулся к Бидзаро, не в силах говорить. Он с улыбкой кивнул, взял меня за руку и повел дальше, из одной кельи в другую. В каждой меня ждал фейерверк, устроенный шестьсот лет назад, и фестиваль красок казался бесконечным.
— Как ты узнал? — наконец спросил я.
— В первую встречу ты сказал мне, что хочешь увидеть эти фрески. Я не знал, случилось ли тебе до них добраться. Судя по лицу, похоже, что нет.
— Спасибо.
— Это Вальтера надо благодарить. Он работал у меня десять лет назад, а потом услышал голоса. Классный парень, независимо от обстоятельств. Музей можно посетить днем, но я подумал, что увидеть его вот так, в полном одиночестве…
Час спустя мы снова были на улице. Снег прекратился. Освещенный луной город сиял, как днем. Глухая тоска грызла меня изнутри, призрак былой беспечности дразнил, тряс цепями.
— Ну и рожа у тебя.
— Нет, ничего. Просто замерз.
Бидзаро надолго задумался, утонув подбородком в воротнике.
— Ты тогда пришел в цирк весь избитый и сказал, что это из-за женщины. Неужели она может тебя довести до такого?
— Виола? Нет. Не думаю. Она друг.
— Но ты этого друга… — Он соединил большой и указательный пальцы и несколько ткнул в образовавшийся круг пальцем другой руки.
Я помрачнел.
— Она только друг, сказал же.
— «Только друг» — а почему? Она уродина? Лесба?
Я резко остановился:
— Она не уродина, а лесба она или нет, я не знаю, и вообще, хватит о ней говорить в таком тоне.
— Да ладно тебе, тоже мне карлик-недотрога.
— В последний раз говорю: я не карлик.
— Все равно карлик. Доказательство, — он показал на себя, — nanus nanum fricat, гномы водятся с гномами.
— Нам же только что было так хорошо. Зачем тебе нужно все испортить? Чего ты ищешь, потасовки?
— Я? Я вообще ничего не ищу, я просто говорю тебе правду. И знаешь почему? Если отбросить твой гонор, всякие заявления типа «я такой же, как все», ты сам в это не очень-то веришь. Если я назову тебя гигантским осьминогом с другой планеты, ты либо засмеешься, либо вообще не обратишь внимания. Но если назвать тебя карликом, ты злишься. Значит, это тебе небезразлично.
— Ладно, небезразлично, у тебя всё?
— А если не всё, то что сделаешь? Дашь в морду? Мне, своему доброму другу Бидзаро? Валяй, не стесняйся.
Раз он просит меня и мы оба пьяны, пожалуйста, получите прямо в нос. Брызнула кровь. Бидзаро не впервые дрался на улице и ответил с готовностью профессионального громилы. Мы, еще полчаса назад умилявшиеся Фра Анджелико, катались по снегу с воплями и матюгами.
— Эй, ребятня, что за дела?
В нашу улицу только что свернул отряд из четырех человек. Все четверо — в черной форме, какую узнаешь из тысячи. Добровольная милиция.
— Да они не ребята, — сказал один из них, — а карлики.
Бидзаро вскинулся — лицо у него было сплошь в синяках.
— Это кого ты назвал карликами?
Первому он со всей силы наступил на ногу, а когда тот с криком согнулся, правой рукой сбил с ног. Один из трех оставшихся достал из кармана кастет и сунул в него пальцы. Через долю секунды в руке Бидзаро возник нож.
— Проверим, кто кого, ушлепок? — усмехнулся он.
Лезвие сверкнуло так быстро, что я не успел разглядеть. Голубая вспышка — и мужик с кастетом, к которому обращался Бидзаро, рухнул, держась за живот. Остальные двое кинулись на нас, я отбивался как мог, а потом просто принимал удары. Послышались свистки, крики других людей, и вскоре нас разняла группа карабинеров. Через час все очутились в участке: мы с Бидзаро и трое чернорубашечников (четвертого увезли в больницу или морг). Бидзаро не отпирался, добровольцы без зазрения совести всё вешали на него. На рассвете меня выставили на улицу с расквашенным носом, вывихнутой лодыжкой и заплывшим глазом. Я похромал в цирк. Наше поле спало под снегом, тихое и благостное, как рождественские ясли. Сару будить не хотелось, но в итоге я все же постучал в ее дверь. Она открыла почти сразу, в длинной шелковой ночной рубашке и с шалью на плечах.
— Santo Cielo, что с тобой случилось?
Я рассказал ей все: про поход в Сан-Марко в качестве подарка на мой день рождения, про странный перепад в настроении Альфонсо сразу после того. Сначала она, как и год назад, обработала мне ссадины, а потом дала выпить что-то, после чего я долго не мог откашляться.
— Ну что, полегчало? И зачем вам надо все время драться, не понимаю. То есть непонятно, с чего полез в драку Бидзаро. В чем твоя проблема, я знаю.
Она налила себе стакан, выпила его залпом и помахала перед моим носом.
— Гормоны. Они тебя прямо распирают и рвутся наружу. Твой cazzo точно не стоит без дела?
Я покраснел. Она посмотрела на меня и недоверчиво рассмеялась:
— Неужто ты еще не… — Она покачала головой и толкнула меня к своей кровати: — Считай это подарком на день рождения. Но запомни, дармовщина не повторится.
Она задрала рубашку. Моим изумленным глазам предстало «сотворение мира» — величественное, пурпурное. Она стала стягивать с меня штаны, я в панике вцепился в резинку.
— Расслабься, дурачок.
Она взгромоздилась на меня, и я забыл все свои злосчастья. Мне хотелось бы для первого раза подарить этой славной Саре фейерверк, достойный Руджери. Но тут вышла техническая накладка, клапан забарахлил. И финальный залп случился в самом начале. Я заплакал.
Сара улеглась рядом, прижала мою голову к своей груди и стала гладить по волосам. Сара, мамуля, и сколько еще таких — прежде… Этим серым ласковым утром я понял, что женщина ложится под мужчину — будь то в генуэзском порту, в кузове грузовика или на ярмарочном поле — для того, чтобы тому было не так больно падать.
На следующий вечер, в силу особого расположения, которое питал к ней капитан карабинеров, Сара вернулась с новостями. Слава богу, мужик, которого ударил ножом Бидзаро, не умер. Однако совершено покушение на убийство в присутствии четырех свидетелей. Капитан терпеть не мог фашистов и слегка подправил рапорт. Нож теперь принадлежал милиционерам, они же первыми пустили его в ход, а Бидзаро только позже перехватил его в драке, в порядке самообороны. Скорее всего, он просидит в тюрьме не больше нескольких месяцев.
Но цирк тут же закрыли. И поскольку это надо было провести как показательную акцию, то пришли два офицера и символически опечатали вход в шапито под опечаленными взорами путаны-гадалки, безработного скульптора, лошади, ламы и овцы.
Несколько дней я слонялся без дела, стараясь отсрочить неизбежное. Я сидел на шее у Сары, она не упрекала меня только по доброте душевной.
Без привычной цирковой публики клиентура синьоры Каббалы сильно поредела. И если второе поприще еще обеспечивало ей приличный доход, она не могла содержать восемнадцатилетнего парня, который ел за четверых, а с наступлением ночи столько же пил. Благородство души требовало от меня взять инициативу, еще раз собрать чемодан и исчезнуть под скрип колес. Но благородства души на тот момент не оказалось, да и некуда было идти. Поэтому я трусливо ждал, пока Сара сама меня выставит.
Она явилась в конюшню вместе с ледяным сквозняком первого января 1923 года. Прошел месяц с момента ареста Бидзаро. Я лежал, распластавшись на соломе, парализованный вчерашней попойкой. Незадолго до полуночи, как раз в тот момент, когда мы собирались хоронить 1922 год, объявился Корнутто. Худющий, хотя, казалось бы, куда худее — я едва поверил своим глазам. Он не сказал, откуда явился и куда теперь собирается. Шестьдесят с лишним лет минуло, но его лицо видится мне удивительно ясно. Я различаю на нем печать агонии, муку скорого ухода… Сегодня и я на том же распутье. Но в тот вечер никто не обратил внимания. Корнутто просто попросили спеть, что он и сделал — не так мощно, как обычно, и не так безупречно — голос несколько раз срывался. Никто и не думал смеяться. Мы плакали тем пуще, а потом покатились вниз до самого рассвета, потому что все наши ночи шли под уклон.
Сара стояла и неодобрительно смотрела на меня, уперев руки в бедра. Когда я попытался заговорить, рот наполнился жуткой горечью. Я поднял палец, прося ее подождать, и перекатился на бок — меня вырвало на солому. Наконец я приподнялся на локте, лохматый и восково-желтый. Мой голос охрип от ночного ора.
— Я знаю, что ты сейчас скажешь.
— Тебя ждет человек. В моем вагончике.
Десять минут спустя я стоял возле домика Сары. От мытья пришлось отказаться: шланг, подводивший воду, замерз. У четырех ступенек, ведущих в вагончик, топтался молодой человек примерно моего возраста. Он кивнул, прошел вперед и открыл мне дверь, как принцу.
Несмотря на рясу, я не сразу узнал посетителя, сидевшего напротив Сары. Временная амнезия из-за моего состояния, из-за того, что он облысел с нашей последней встречи и теперь носил круглые роговые очочки — Франческо, брат Виолы. Не переставая улыбаться, он осмотрел меня с головы до ног. Задержался взглядом на отросших волосах, на бороде с остатками вчерашней еды. Держался он совершенно непринужденно, в отличие от Сары, нервно ерзавшей на бархатной банкетке.
— Падре, вы точно не хотите чего-нибудь выпить?
— Нет, я ненадолго. А ты сильно изменился, Мимо. Ушел из дома ребенком, и вот ты мужчина.
— Как вы меня нашли?
— Я заглянул в твою бывшую мастерскую. Там как будто никто не знал, где ты. Когда я уходил, меня догнал молодой человек, весь в опилках. Он понял, что я не желаю тебе зла, и сказал, как тебя найти.
— Чего вы хотите?
— Я объясню тебе это в отеле. Мой секретарь, которого ты видел снаружи, рискует получить обморожение, если я задержусь. Я остановился в «Бальони». Захвати с собой вещи. — Он встал, слегка поклонившись Саре: — Прекрасного вам дня, синьора.
Сара смотрела на него в полном остолбенении, но, когда он направился к выходу, бросилась следом:
— Падре, падре!
Она догнала его посреди поля.
— Я не вашей веры, но все же благословите меня, отец мой.
Она встала коленями прямо на снег, и я услышал, как Франческо пробормотал несколько слов, а потом одетой в перчатку рукой осенил ее лоб знамением. Я вернулся в свою конюшню, ощущая дурноту и ошеломление. Франческо внешне походил на Виолу. И этой простой переклички, дальнего эха было достаточно, чтобы разворошить мне все кишки. Я согнулся вдвое и выпустил струйку желчи. Потом запихал свои скудные пожитки в чемодан и пересчитал оставшиеся деньги. Мое состояние составляло пятнадцать лир, достаточно, чтобы прикупить долю внешнего приличия. Я покинул конюшню незадолго до полудня. Сары нигде не было видно, шторы вагончика плотно задернуты. Я направился в противоположную от «Бальони» сторону, перешел Арно по мосту Санта-Тринита, пошел вверх по Маджо, заблудился, случайно вышел к номеру восемь по Сант-Агостино, где был мой пункт назначения, излюбленное место многих моих собутыльников: флорентийские публичные бани. Там я хорошенько отмылся, морщась, несколько раз облил себя ледяной водой, потом лихорадочно растирался, изгоняя всю гадость, налипшую на кожу. Я вышел красный как рак, дрожа, но с высоко поднятой головой. Я двинулся обратно, остановился у первого парикмахера, подстригся и побрился. В облаке одеколона и талька с запахом сандала я уставился на лицо, которого не видел два года. Оно казалось жестче, но вряд ли мудрее, потому что глаза горели новым безумием. Зато я впервые в жизни нашел себя красивым. На улице я подставил гладкие щеки робкому солнцу. Денег на одежду у меня не было. В бане я все же облачился в свой единственный относительно чистый костюм.
Таща чемодан, я наконец переступил порог «Бальони» под подозрительным взглядом того самого швейцара, который два года смотрел, как я сную перед отелем по разным делам. Он дернулся было остановить меня, но я посмотрел на него в упор. Он замер и отступил назад. Франческо был прав. Я стал мужчиной, сгустком агрессии и убийства, едва скрепленным шелковой нитью.
Франческо принял меня в отдельном салоне отеля. Его секретарь сидел в углу и печатал на портативной пишущей машинке. Потолок терялся во тьме. Со стороны улицы окно, украшенное витражом, пропускало янтарный клинок света. «Гранд-отель Бальони» хранил мрачное, неброское великолепие старинных палаццо. Это был тот самый отель, где останавливались или еще остановятся Пиранделло, Пуччини, Д’Аннунцио и Рудольф Валентино. Он мог внушить робость кому угодно, но не мне — из-за алкоголя, все еще циркулировавшего в моей крови и притуплявшего восприятие.
Франческо жестом пригласил меня сесть.
— Ты хорошо выглядишь, Мимо. Рад видеть тебя снова. Кофе?
Я остался стоять.
— Нет, спасибо. Чего вы хотите?
Мне всегда нравилась его обходительность, неизменная улыбка, хотя я уже подозревал, что его роднит с сестрой дар иллюзиониста, умение отвлекать взгляд смотрящего туда, куда нужно. Я так и не понял, что двигало Франческо: честолюбие или просто любовь к игре.
— Я ничего не хочу, Мимо, во всяком случае ничего, что может быть ниспослано мне на земле. Но я приехал, чтобы предложить тебе вернуться.
— Вернуться? Куда же?
— Ну, в Пьетра-д’Альба.
— Мне некуда идти.
— Твой дядя Альберто завещал тебе мастерскую.
На этот раз новость заставила меня рухнуть на диван.
— Альберто умер?
— О нет. Он уехал жить под солнцем, куда-то на юг. Я думаю, ему стало скучно после того, как он унаследовал от матери значительную сумму. Мы обратились к нему с предложением купить его недвижимость, но он не захотел продавать. Он непременно хотел отдать ее тебе. Твой друг Витторио оборудовал там столярную мастерскую, но я уверен, что вы договоритесь.
— Постойте. Дядя отдал мне мастерскую?
— Совершенно верно.
Старый хрен. Непонятно, отчего он так поступил. Может, икнулись остатки гуманизма, взыграли, как отрыжка между двумя глотками пойла. Но кто я такой, чтобы критиковать его? Я сам такой же.
— Там вряд ли найдется работа для скульптора, — возразил я.
— Именно для того я и здесь. Объявить о том, что мастерская теперь принадлежит тебе, мог и помощник нотариуса. Если я пришел лично, то потому, что мы хотим воспользоваться твоими услугами.
— Кто это — мы?
— Мы, Орсини. И мы, — добавил он с широким жестом, — служители Божьи. Как ты знаешь, на монсеньора Пачелли твоя скульптура произвела сильное впечатление. Монсеньор Пачелли — влиятельный человек, благодаря ему и тому доверию, которым он меня одаряет, я стал секретарем-протоколистом курии, хотя был рукоположен совсем недавно, едва несколько месяцев назад. Я работаю с ним в отделе внешних связей Ватикана. Короче говоря, еще до конца десятилетия начнется серьезная реконструкция виллы Пия Четвертого, расположенной в самом сердце садов Ватикана, и мы хотим доверить скульптурную часть работ проверенному мастеру. Что-то нужно изваять, что-то — восстановить, это большой проект. Ты сможешь работать в Пьетра-д’Альба или в мастерской, которую предоставят в Ватикане, как угодно. В Риме, конечно, у тебя будут молодые подмастерья. Для начала мы предлагаем тебе годовой контракт с возможностью продления дважды, жалованье — две тысячи лир в месяц.
— Две тысячи лир в месяц, — спокойно повторил я.
В шесть раз больше зарплаты рабочего и в два раза больше, чем получает университетский преподаватель. Столько денег я не видел за всю свою жизнь.
— Ты сможешь дополнить их частными заказами. Многочисленные гости виллы Орсини также были под большим впечатлением от твоего медведя.
— А кто за все это платит?
— Одна из дикастерий Ватикана. Но разумеется, это также способ представить в благоприятном свете семейство Орсини. Мы выступаем в этом деле покровителями, мы поддерживаем тебя и предлагаем, несмотря на твой юный возраст, весьма завидную должность; не исключено, что будут и недоброжелатели.
— Мне не привыкать.
— В силу тесной ассоциации с нашим семейством тебе придется воздержаться от некоторых вредных привычек, возможно приобретенных за время пребывания во Флоренции, это ясно?
— Вполне.
— Смею ли я полагать, что ты принимаешь предложение?
Я сделал вид, что раздумываю; он вынес это с терпением того, кто мыслит в категориях вечности.
— Принимаю.
— Прекрасно. Завтра я возвращаюсь в Пьетру, мы поедем вместе. Ты вступишь во владение своей новой мастерской, и мы обсудим, как лучше все организовать. На сегодняшнюю ночь тебе заказан номер здесь.
Он встал, оправил сутану и спросил:
— Вопросы?
— Нет. Да. А это Вио… Ваша сестра попросила вас нанять меня?
— Виола? Нет, при чем тут она?
— Как она?
— Ей очень повезло. Конечно, такая травма не проходит бесследно, но она почти полностью оправилась. Ты сможешь сам в этом убедиться. Родители ждут нас на ужин послезавтра вечером.
Я плохо спал, вздрагивал от малейшего шума, боялся, что распахнется дверь и ворвется толпа, возмущенная моим присутствием в таком месте, и потребует линчевать меня или, того хуже, вышвырнуть на улицу, в сточную канаву, где я недавно валялся. Толпа кричала, что я проходимец, а в «Гранд-отеле Бальони» не место проходимцам.
Мы уехали рано утром. И только через пятьдесят километров я сообразил, что не попрощался ни с Сарой, ни с закадычными друзьями, ни с танцующими призраками тайных ночей.