Луиджи Фредди сдержал обещание. В мае 1923 года, воспользовавшись моим присутствием в римской мастерской, он посетил меня вместе со Стефано. Режим приступал к строительству гигантского здания в Палермо, символа своих амбиций, оды новому человеку, которым меня дни напролет доставали все кому не лень, при этом я так и не понял, что в нем такого нового, если он пьет, ссыт, убивает и врет точно так же, как старый! Палаццо делле Посте, здание из бетона и сицилийского мрамора, окруженное тридцатиметровой колоннадой, поручили создать архитектору Маццони, роспись внутри — Бенедетте Каппа, между прочим супруге изобретателя футуризма Маринетти. А футуризм — это Виола. Фредди предложил мне создать пятиметровый ликторский пучок, который они хотели установить возле торца здания, за пятьдесят тысяч лир, на которые можно безбедно жить целый год. Но я не зря проработал шесть лет в Риме и потому ответил:

— Меня это не интересует.

Стоявший позади Фредди Стефано изменился в лице.

— Но… но другие скульпторы удавились бы за такую возможность!

— Вот и прекрасно, не надо их обижать. Обратитесь к ним. В этой стране куча скульпторов. Не все хорошие, но заказы берут все.

— Я не понимаю. Тогда за ужином вы сказали, что вас это интересует…

— Потому что я думал, что у вашего правительства есть амбиции. Почему только одна фашина? Нужно три! Ведь это святая Троица. Ваш режим решил соперничать с тем, что доселе было абсолютной вершиной цивилизации, непререкаемым авторитетом. Каждый из этих пучков должен быть высотой в двадцать метров, а не пять, иначе ваш символ рядом с мощным зданием будет выглядеть жалко и нелепо. Что касается стоимости… Не знаю, есть ли у вас такие деньги. Сто пятьдесят тысяч лир плюс расходы на мрамор и накладные.

Фредди смотрел на меня открыв рот, но мне показалось, что его глаза восхищенно блеснули. Он один не может принять такое решение, ему надо позвонить. Он пошел в мой кабинет, а Стефано тем временем сунул мне кулак под нос:

— Совсем сдурел? Если дело слетит, Гулливер, убью.

И он охотно сделал бы это, не дрогнув, — такова была природа нашей дружбы. Она ни на чем не держалась, могла растаять в любой момент, но была в ней какая-то яркость, как у бабочки, и та же легкость. Стефано был свинья. Меня он считал дегенератом, аномалией. И две канальи уважали друг друга.

Фредди наконец вернулся, серьезно посмотрел на меня, а потом рассмеялся и с детским восторгом стал трясти мне руку.


Франческо не обрадовался известию так, как я ожидал. «Но это же лучший способ повысить престиж Орсини», — сказал я. Сцепив руки под подбородком, с важной серьезностью, которая была бы совсем комичной, если бы не ранняя седина на его висках, Франческо объяснил мне, что отношения между Святым Престолом и режимом — вопрос деликатный. Оба заинтересованы друг в друге, но нуждается не значит любит. Монсеньор Пачелли недавно назначен кардиналом, это огромный шаг для человека, уже достигшего высших эшелонов церковной иерархии. Мои решения тщательно изучаются и анализируются как отражение лояльности семьи Орсини. А семья Орсини, напомнил он мне, служит только Богу.

Я вернулся в Пьетра-д’Альба и установил режим работы, которого буду придерживаться в ближайшие годы: ежегодно три-четыре поездки в Рим и столько же посещений объектов. Большая часть работы выполняется в моей мастерской в Пьетре в общении с Абзацем, Анной и, конечно же, Виолой. Микаэль, ставший моей правой рукой, незаметно, чтобы не сказать подпольно, занимался управлением обеими мастерскими. В те годы люди еще готовы были подчиняться человеку ростом сто сорок сантиметров, но не человеку с темной кожей.

Я привез три блока серого мрамора Бильеми из окрестностей Палермо и потратил четыре месяца на то, чтобы изваять три фашины — в мельчайших деталях, но в виде масштабных моделей метровой высоты. Затем я отправил макеты в Рим вместе с инструкциями по обтесыванию заготовок для создания фашин высотой в двадцать метров — их потом доделают мои ученики. Якопо тем временем занимался всеми заказами, которые поступали к нам через Франческо. Заказы эти прежде казались мне вполне прибыльными, но фашины! Эскизы привели Луиджи Фредди в восторг, что предвещало эпоху небывалого финансового благополучия, тем более бесстыдного, что газеты начиная с октября только и писали что о всеобъемлющем финансовом кризисе, который при этом как будто и не затронул ни дом Орсини, ни моих светских и религиозных спонсоров. Я и по собственному опыту знал, что кризисы разоряют только бедных.

Я видел Виолу регулярно, во время долгих прогулок по фруктовым садам. В 1930 году она исчезла на несколько месяцев из-за длительного лечения в Милане, призванного стимулировать ее фертильность. Вернулась она с темными кругами под глазами и десятью лишними килограммами, неловко распределенными по ее длинному телу. К концу 1930 года Виола похудела как никогда, вокруг больших глаз легла фиолетовая тень усталости, она отсвечивала на радужки и делала ее похожей на мою мать.

Виолу мои фашины радовали не больше, чем Франческо, да и мое сотрудничество с Луиджи Фредди тоже. Она осуждала политику режима, которую знала в деталях. Газету «Коррьере» в Пьетру больше не доставляли: маркиз после инсульта разучился читать, и мне пришлось подписаться на нее самому и тайком передавать Виоле. Этим я сильно вредил себе, ибо каждый выпуск газеты доставлял ей новый повод для гнева, но должен признаться, мне нравилось видеть, как у нее загораются глаза и сжимаются губы, нравились все эти вспышки возмущения или нетерпения прежних дней, когда энергия клокотала в ней постоянно. Так что всякий раз, упоминая о своем проекте в Палермо, я получал от нее презрительные взгляды. Время от времени у нас случались стычки.

— Если бы ты хоть не работал на этих подонков после Палермо…

— Они не все подонки, отнюдь. Правительство иногда действует вполне эффективно.

— Ага, например, убивает политических оппонентов.

— Если ты про Маттеоти, то это старая история и ничего не доказано. Вы ведь сами радовались, что они вас спасли — во время бунта тысяча девятьсот девятнадцатого года, если не ошибаюсь?

Потом мы по нескольку недель не виделись.

Дальше кто-то из нас начинал попадаться другому на глаза: то она зачем-то зайдет в мастерскую, то я покажусь на вилле под более или менее благовидным предлогом, и дружба возобновлялась. Раз в два месяца у Орсини давали ужин, неизменно отмечавший социальный прогресс семьи. Там появлялись все более влиятельные члены правительства. Франческо присутствовал, но говорил мало. В некоторые вечера стол был весь окружен пурпуром, и собравшиеся наперебой славили Господа, не забывая обсуждать более приземленные, но не менее важные темы. Иногда возникал Ринальдо Кампана, но садился подальше от меня. Виола почти не виделась с мужем, часто ездившим в США, куда, несмотря на все свои обещания, он ее не брал. Сразу после того, как подавали кофе, супруги, провожаемые глумливым взглядом Стефано, удалялись проверять фертильность моей лучшей подруги. Меня мутило.

В конце 1929 года режим открыл Королевскую академию Италии, в 1930 году во главе академии поставили Гульельмо Маркони.

Маркони заявил: «Я жажду чести стать первым фашистом в радиотелеграфии, первым, кто признал пользу соединения электрических лучей в пучки, точно так же, как Муссолини был первым из политиков, кто признал необходимость объединения в пучки здоровой энергии страны ради величия Италии». Я до сих пор помню эту фразу — вызубрил ее, чтобы коварно выдать Виоле во время одной из наших ссор. Она, обожавшая науку, прогресс, скорость, не могла отречься от Маркони. Но если фашизм достаточно хорош для Маркони, то он достаточно хорош и для меня, тем более что Луиджи Фредди шепнул мне, что меня упоминали в качестве потенциального кандидата на должность президента, только в двадцать шесть лет я был еще слишком молод для нее, но однажды, если я правильно разыграю все карты, меня могут принять в Королевскую академию. Меня, такого маленького.

Виола со своей обычной ораторской деликатностью объяснила, что я дурак, Маркони кретин и мы общими усилиями снижаем коллективный разум нации. Муссолини создал Королевскую академию в противовес Академии деи Линчеи, «собранию рысьеглазых», основанному тремя столетиями ранее, которое даже он не посмел распустить и которое объединяло лучшие умы мира, включая некоего Эйнштейна. «Рысьеглазые», то есть прозорливые, гроша ломаного не дали бы за фашизм. Я впал в бешенство и три месяца дулся на Виолу. Затем в Палермо случилось наводнение, двадцать первого февраля 1931 года вода затопила строительную площадку Палаццо делле Посте. Это едва не привело к обрушению первой фашины, которую мы закончили, привезли и начали устанавливать. Вскоре после того шквал опрокинул строительный кран. Он рухнул на соседнее здание и вызвал во мне суеверный страх. Я видел, что Виола разрывается между соблазном использовать эту аварию как аргумент, очередное проклятие судьбы, и порывом отвергнуть его как любую форму суеверия. В борьбе с этими крайностями у нее случилось воспаление мозга, и она больше не упоминала об этом проекте вплоть до его открытия в 1934 году.


Были, конечно, и другие женщины — меня часто о них расспрашивали, как будто это имеет значение. Я виделся с ними во время поездок в Рим, в Палермо, но ничто в этих пресыщенных объятиях не стоит упоминания. Большую часть времени занимала работа, остальную — Виола.

Если бы не наши размолвки, я бы, возможно, не заметил в ней изменений. Я бы принял ее незаметное старение и считал бы, что она всегда была такой, как дон Ансельмо — лысым или Анна — полноватой. Наши разлуки позволяли мне замечать при каждой новой встрече, что у нее все более отсутствующий вид. Мне часто приходилось переспрашивать ее, она вздрагивала, словно очнувшись от долгого сна. За миланским лечением последовали другие процедуры, ее вес менялся, и темные круги под глазами то появлялись, то исчезали, но Виола всегда обретала в итоге угловатый силуэт молодого деревца, только теперь уже чуть потрепанного. Кампана все чаще привозил на выходные сестру, полнобедрую миланскую матрону, в сопровождении трех мальчиков в возрасте от двух до шести лет. Явная цель — во всяком случае, явно высказываемая им, когда мы удалялись курить сигары, — заключалась в том, чтобы вдохновить жену чужим примером, сунуть ей под нос модель совершенного счастья, дабы стимулировать наконец ее «унылое брюхо», как он выразился однажды вечером, и только присутствие Франческо предотвратило новую стычку. Брюхо Виолы никак не оживлялось и было безнадежно плоским, несмотря на ежемесячные и все менее воодушевленные потуги со стороны мужа. Как-то в середине десятилетия она объявила мне, что они отказываются от мысли о ребенке. Врачи считали, что падение нанесло непоправимый урон ее здоровью. С той поры Кампана стал еще грубее, или мне так казалось. Сестрица продолжала гостить на вилле Орсини три-четыре раза в год. Теперь цель была продемонстрировать Виоле, какое счастье она упустила. Сомнительная стратегия — малолетняя троица была невыносима, избалованна и глупа.

Мои фашины после сдачи принесли новый приток государственных заказов. Античные фашины, атрибут ликторов, сопровождавших судей, представляли собой топор, обложенный прутьями, и символизировали власть своих обладателей и два вида наказания, которое они могли исполнять: одно — болезненное и постыдное — порка, другое — смертельное. В моих фашинах я сохранил только форму, но видимую как бы в контровом свете или контуром тени на земле. Топор и прутья сливались в единый объем, простую монументальную массу, символ грозной, но спокойной силы, чей гнев, однако же, непредсказуем. Это моя единственная очевидно современная работа, если это слово что-то значит. Фашины установили справа от здания. Ими восхищались, меня хвалили и поздравляли, и если сегодня, когда я покидаю этот мир, они уже не стоят на месте, то это полностью моя вина. По моей воле они возникли и по моей вине, хотя и непреднамеренной, исчезли несколько лет спустя.

По возвращении из Палермо Орсини дали ужин в мою честь. Парнишка, которому пятнадцатью годами раньше спустили штаны и всыпали розог, теперь был полностью отомщен. Франческо присутствовал на всех важных обедах, включая те, куда приглашались высокопоставленные лица режима. Ведь Пий XI примирился с дуче, который в итоге признал суверенитет папы в Ватикане и католицизм в качестве государственной религии. В подарок Маркони подарил Пию XI первую радиотрансляцию, и голос понтифика прозвучал на весь мир.

Я отправился на ужин в лучшем костюме, с часами «Картье» на запястье. Я носил все самое лучшее, неизменно французского производства — к моему великому огорчению, Италия в те годы в моде отставала. «Картье» также стали причиной одной из моих редких ссор с Абзацем. Я подарил ему часы, но роскошь его смущала. Он вернул их мне, сказав, что не знает, что с ними делать. Ему больше всего интересен возраст дерева, а его таким инструментом не измеришь. Я сказал, что он дубина.

Кампана присутствовал на трапезе, отделенный от стола животом, который выползал из ремня. Лицо обрюзгло, щеки обвисли, контрастируя с роскошными костюмами и горящим взглядом, алчным и затравленным одновременно. Весь вечер он хвастался победами, сообщая, что обнаружил одну девочку, Миранду Бонансеа, которая вот-вот станет итальянской Ширли Темпл, и что в кино еще ничего не видели. Он почти не работал по профессии, в качестве адвоката по уголовным делам, за исключением какого-нибудь громкого судебного процесса, где можно эффектно выступить на публике с гарантированным результатом. «А если результат не гарантирован, то есть специальные люди, которые его гарантируют», — говорил он, со смехом потирая большой палец об указательный. Виола улыбалась вежливо, но как-то отстраненно. Мне безумно хотелось встряхнуть ее, разбудить. Когда Кампана объявил, что теперь он держит собственную ложу в Ла Скала — буквально на прошлой неделе водил туда своего друга Дугласа (Фэрбенкса), — я встрял, просто чтобы его позлить:

— А я бы сходил в оперу!

— И я тоже, — тут же добавила Виола.

Кампана натянуто улыбнулся. Придется сводить нас в оперу на следующей неделе, когда его друг Артуро (Тосканини) будет дирижировать «Турандот». Маркиз, сидевший во главе стола, издал непонятное бульканье — никто так и не понял, что он имел в виду. На трапезах он всегда сидел во главе стола вместе с супругой, рядом стояла помощница и промакивала, подтирала и подбирала все, что постоянно падало у него изо рта. Новый инсульт в прошлом году еще больше ослабил его. Только бегающий взгляд, часто нырявший в декольте помощницы, напоминал о жизненной силе, сохранившейся в этой мертвой оболочке.

Шесть дней спустя мы были в Милане. Кампана пригласил друзей, ложа была полна. Он сидел между Виолой и какой-то блондиночкой, его секретаршей. Они переглядывались почти в открытую, и я быстро догадался, что она выполняет не только секретарские функции. Виола смотрела строго вперед, выставив улыбку как забрало. Заиграла музыка, и без преувеличения могу сказать, что сюжет оперы был глупее некуда. Жестокосердная китайская принцесса, загадки, какой-то бедолага, даже не подозревающий о том, что его любит собственная служанка. Сидя позади Виолы, я наклонился и прошептал ей на ухо:

— Я не продержусь и десяти минут.

Десять минут спустя Лиу признавалась этому кретину Калафу в любви, и я плакал. Я достаточно хорошо знал Виолу, чтобы по затылку понять, что она тоже плачет по милости итальянского гения. Кампана воспользовался темнотой и запустил блудливую ладонь на бедро соседки прямо у меня под носом. Калаф на сцене пел «Nessun dorma». Сделав вид, что устраиваюсь поудобней, я пнул Кампану коленом в зад и тут же с невинной улыбкой извинился.

Когда мы вышли, мелкий дождь кропил улицы Милана и самое начало 1935 года. Кампана сказал жене, что она выглядит усталой, и посоветовал вернуться домой, а он тем временем зайдет выпить последний бокал и обсудить кое-какие дела. Я вызвался проводить Виолу, что, похоже, avvocato никак не смущало. Он не видел во мне угрозы — радоваться или обижаться, я не знал.

На полпути я сказал водителю остановиться и открыл дверцу.

— Что на тебя нашло? — спросила Виола. — Где мы?

— Точно не знаю, но район подходящий.

— Подходящий для чего?

— Чтобы напиться.

Виола никогда не пила много. Но тут последовала за мной. С помощью чутья, которое я развил во Флоренции, а затем отточил в Риме, я вскоре нашел этакий утес из черепицы и оцинкованного железа, к которому прибивало все человеческие обломки города Милана, — забегаловку с приспущенной металлической шторой, втиснутую между гаражом и заколоченной прачечной. Виола пригубила один стакан, дала уговорить себя на второй и третий, сама заказала четвертый — остальное кануло в ночи. На короткий миг все стало по-прежнему: Мимо-который-ваяет и Виола-которая-летает, что она и сделала часа в три ночи, сиганув, мертвецки пьяная, с прилавка в распростертые объятия целой толпы моряков, не знавших моря.


На следующий день Кампана стал звонить Орсини и жаловаться. Из-за меня Виола два дня лежала больная.

Он называл меня карликом и дегенератом, что Стефано тут же радостно мне передал. Карлик и дегенерат плевать на это хотел, он уже снова мотался по Италии. В начале 1935 года я взял серию заказов, которые займут у меня следующие пять лет.

Кардинал Пачелли желал подарить одному своему другу, тоже кардиналу, статую святого. Я не мог отказать Пачелли, которому был обязан всем. Выбор святого он доверил мне, только передал через Франческо мягкий совет помнить об адресате и не слишком увлекаться экспериментами. К этому добавилось несколько частных заказов, затем один из архитекторов Дворца итальянской цивилизации в Риме заказал мне десять статуй из сорока, которые расположатся на цокольном этаже. Меня поразила модель здания, еще один символ амбиций режима. Циклопический белый куб, шесть уровней, каждый уровень прорезан девятью арками (шесть букв в имени Бенито, девять — в фамилии Муссолини, скажет потом легенда). Я немедленно согласился. Дворец так и не завершат, но в кои-то веки не по моей вине. И наконец я принял заказ на скульптуру для двора Форлийской школы воздухоплавания. Мозаика, украшавшая ее стены, прекрасный образец аэроживописи, всегда напоминала мне о Виоле.

Я вернулся в Пьетра-д’Альба в конце весны, навсегда покончив с финансовыми заботами. Я решил странное уравнение капитализма и, принимая мало заказов, позволял себе устанавливать на них безумные цены. Желающие находились всегда. Чем меньше я работал, тем богаче становился. Виола предположила, что такими темпами мне скоро начнут платить за то, что я ничего не делаю. Идея ей импонировала: я как бы разорял фашистов, брал деньги и ничего не давал взамен. Я напомнил ей, что работаю не только на фашистов и к тому же последние мне никак не вредили. Она рассказала мне о проблемах евреев в Германии, перечислила названия городов и имена, рассказала о местах и убийствах, обо всем, что было у меня перед глазами, но чего я предпочитал не видеть; у нас случился еще один из многих споров, которыми были отмечены те годы. Претензии у нас, как и положено космическим близнецам, оказывались совершенно симметричны. Она попрекала меня участием в строительстве нового мира, тем, что я — одно из главных его действующих лиц. А я упрекал ее как раз в обратном. Она ушла со сцены, потому что, видите ли, однажды споткнулась на публике.

Загрузка...