В июле 1935 года, ровно в середине десятилетия, Пьетра-д’Альба проснулась жарким летним утром, и все казалось как обычно: высохшие поля, увядшие апельсиновые рощи, запах нероли, менее явственный, чем прежде, но неискоренимо въевшийся в камень, который он овевал много столетий. И, конечно же, всепроникающий розовый цвет, без которого Пьетра-д’Альба — «камень зари» — никогда бы не стала Альбой. Густой воздух лился волнами, предвестник удушливого зноя, тех часов, когда все замирало и даже мрамор, который мы обтесывали, с трудом сохранял прохладу.

Внезапно поднялось волнение, послышался такой гомон, какого наша деревня прежде не знала и никогда больше не узнает. Облако пыли, какое-то черное копошение на протяжении двух километров, отделяющих озеро Орсини от их земель, возле полей Гамбале. Пять грузовиков пересекли главную улицу, скрежеща всеми осями: первые три везли трубы, катушки, канистры, два последних — рабочих и сквадристов. Со страшным грохотом они разъехались по дорогам и полям, в мешанине приказов и указаний. Любой солдат увидел бы за внешним хаосом план сражения.

После многих лет выжидания Стефано Орсини двинул фигуры в бой.


Менее чем за три недели над полями Гамбале проложили акведук. Одним концом он упирался в озеро, а другим спускался в бассейн, созданный для этой цели на небольшом возвышении, в лесу за виллой Орсини, откуда затем самотеком орошал поля. Сквадристы следили за тем, чтобы работа шла гладко, и дежурили по ночам, но практически для формы. Стефано был дубина, но не так глуп, как я думал. Чернорубашечники служили напоминанием о том, кто он такой и кто за ним стоит. И все всё поняли. Никто из Гамбале, как бы они ни ярились, не посмел выступить против. Никто не хотел закончить так, как депутат Маттеоти, — стоило увидеть снимки в вечерних газетах, и сразу чувствовался нестерпимый смрад. Последняя неделя ушла на установку на озере помпы и прокладку длинного кабеля, который будет питать ее от электросети виллы. Стефано не умел тихо переживать победу. Он приказал установить прямо посреди поля фонтан — вздумалось, и все. Мои ученики изваяли его под руководством Якопо. Небольшой праздник по поводу пуска фонтана собрал всю семью Орсини, кроме Франческо, который не смог отлучиться из Рима, плюс несколько заехавших друзей. Стефано отстранил Симону, молодую женщину, которая заботилась об отце, и сам ухватился за кресло патриарха. В шестьдесят пять лет маркиз был не так уж стар, но два инсульта постепенно сдвигали его со сцены. Стефано выкатил кресло с отцом из дома на верхнюю террасу, потом развернул его лицом к фруктовым садам. Меж деревьев била струя воды, и там, где раньше взгляд находил лишь камни и пыль, теперь в призрачном свете плясали оранжево-персиковые брызги.

— Это ведь не Вирджилио все сделал, да?

Две слезы скатились по щекам маркиза. И было не понять, то ли он плакал от радости, то ли вспомнил задавленного сына, то ли просто слезились глаза. Симона промокнула ему щеки, положив конец досадному эпизоду — один из самых влиятельных людей страны поддался минутной слабости.

К сентябрю уцелевшие апельсины и лимоны ожили и пошли в рост. Прибыл заказ из питомника в Генуе. Сотни погибших, поврежденных и больных деревьев были заменены саженцами. Какая-то подспудная радость разливалась по полям, оврагам, канавам и улицам, клубилась по деревенским площадям, пьянила жителей, целый день вдыхавших ее воздух. Там и сям устраивали танцы. Был побежден могущественный враг, солнце, и, во вторую очередь, — эти гады Гамбале. Но моя радость испарилась еще до прибытия в мастерскую. Вскоре после осеннего равноденствия, возвращаясь с осмотра карьера, я обнаружил, что дом стоит тусклый и грустный, печь остыла. Не раздавалось ни звука, Абзац не откликался на зов.

Он сидел посреди своей мастерской с одеялом на плечах, щеки заросли многодневной щетиной. От него пахло алкоголем и табаком, остывшая трубка висела между пальцев. Глаза лихорадочно горели, но лоб был сухой. Я сразу с тревогой подумал о малышах, которые, правда, уже и не были малышами в свои двенадцать и десять лет.

— Что происходит? Где Анна?

— Ушла. Уехала.

— Уехала? Куда уехала?

— К двоюродным братьям, куда-то под Геную.

— Ушла вот так, без предупреждения?

Нет, с предупреждением. Они уже давно об этом говорили — о пропасти, растущей между двумя людьми, которых как будто ничто не могло разлучить. О занозах, которые со временем застревают под кожей, а человек отмахивается и не обращает внимания — что такое заноза? Пустяк! И вот она нагноилась. У Анны на глазах менялся мир, она хотела большего. Она попрекала Абзаца отсутствием амбиций. И вот три дня назад, вернувшись после доставки заказа в соседнюю деревню, он обнаружил дом пустым. Анна позвонила ему в тот же вечер, объяснила, где она. Они разговаривали без злобы, но с бессилием двух поверженных борцов. Она хочет жить отдельно, ей нужна активная городская жизнь. Она думает найти жилье недалеко от Савоны, всего в часе езды от Пьетры. Абзац сможет сколько угодно видеть Зозо и Марию, брать их к себе на несколько дней, если пожелает.

— Думаешь, во мне мало амбиций, Мимо? Я ведь прилично зарабатываю. Но, конечно, в сравнении с тобой…

Меня вдруг взяло такое зло при виде своих спортивных штанов, льняного пиджака, дорогущих часов на запястье. И, злясь на себя, я поехал с шофером в Геную, чтобы поговорить с Анной. Она вышла ко мне, не такая румяная, как обычно, и только Зозо и Мария встретили меня с прежним восторгом. Затем она выставила детей, предложила кофе и села со мной на кухне, в закутке, смотревшем на оживленную улицу. У нее было мало времени, двоюродные братья вот-вот вернутся домой, она не у себя дома. Я проявлял чудеса изобретательности, чтобы заставить ее одуматься, вспоминал наши прежние авантюры, заговоры пятнадцатилетней давности, ее знакомство с Абзацем, самое начало, когда их молодые тела бросало друг к другу и каждая ночь была как первая. Чем больше я говорил, тем больше Анна замыкалась. В конце она вздохнула:

— Мимо, ты со своими крутыми друзьями гуляешь по свету, а потом возвращаешься и раздаешь советы, когда считаешь, что ты нужен. Я знаю, по-своему ты поступаешь правильно. Но позволь и мне сказать тебе: ты ничего про нас не знаешь. Не знаешь, что такое зимовать в Пьетра-д’Альба. Ты ушел слишком давно. У меня дети, я хочу для них другой жизни, а не этого затворничества. Мир меняется, я не дам им упустить шанс.

Каждый раз, когда кто-то критически оценивал мой успех, во мне закипала ярость. У меня есть деньги, и что? Как будто я не сам их заработал! Как будто я их не заслужил! Я все тот же, это другие на меня теперь смотрят иначе!

— Я все же худо-бедно вас знаю, — сказал я, надувшись.

— Правда? А ты знаешь, что Витторио терпеть не может, когда ты зовешь его Абзацем, только все духу не наберется сказать?

Я вернулся домой растерянный, решив больше не вмешиваться в чужие дела. И снова начал это делать прямо на следующий день, когда хотел забрать Виолу прогуляться в поле, а мне сказали, что она нездорова. Придя снова через два дня и получив тот же ответ, я попросил слугу отнести записку: «Не заставляй меня влезать к тебе в спальню». Я знал, когда Виола лжет. Слуга вернулся через несколько минут. Он вручил мне записку, написанную красивым почерком зелеными чернилами: «Я приду в мастерскую».

Она появилась в середине дня, когда я делал последние штрихи к святому Франциску, предназначенному для Пачелли. Ее силуэт на миг возник в дверном проеме, потом она подошла ближе, опираясь на трость. Она пользовалась тростью все реже, но в холодные дни без нее не могла. До дня рождения, который она давно не праздновала, оставалась неделя. Еще несколько дней Виола будет тридцатилетней.

Она повязала голову шелковым платком и накрасилась. Я снова отвернулся к Франциску и, не говоря ни слова, продолжил полировать ему щеку.

— Мимо!

Я не отвечал, и она подошла ближе, ступая по краю тени. Я работал в конусе света, падающего из светового люка, который год назад прорубили по моему указанию на северной стене.

— Кто это сделал? — спросил я.

Она вздрогнула и тронула рукой щеку.

— Как ты узнал?

— Я тысячу раз говорил, Виола, мне уже не двенадцать. И я знал многих хулиганов. С некоторыми даже водился.

Она медленно развязала платок. Несмотря на толстый слой грима, синяк во всю щеку был виден.

— Это Кампана, да?

— Он не виноват.

Она отступила к двери, вышла и села на бревно, предназначенное для мастерской Абзаца, расположенной прямо напротив моей. Я накинул пиджак и сел рядом.

— Это я ударила его первым, если уж начистоту. Мы повздорили. Мне нестерпимо знать, что он открыто демонстрирует всюду своих любовниц. Мне плевать, есть у него любовницы или нет, я сознаю, что не дала ему то, чего он хотел. Но я имею право на уважение.

— Где он?

— Сегодня утром уехал в Милан. Он очень переживал.

Я вскочил.

— Убью этого ублюдка!

Ее ладонь сжала мою руку с неожиданной силой.

— Я уже большая и могу сама себя защитить. — Виола потянула меня к себе, снова усадила на бревно. — И поверь мне, если я решу его убить, то сделаю это самостоятельно.

— Я не понимаю, как ты до этого докатилась, как ты вышла замуж за такую сволочь.

— Как я до этого докатилась?

Ее глаза испепеляли меня, как тогда, восемнадцать лет назад, когда я осмелился уйти, не оглянувшись. Причина наших постоянных распрей, возможно, была просто в ностальгии по прежнему праведному кипению чувств, по тем временам, когда рыцари были добрыми, а драконы злыми, любовь куртуазной и каждая битва — оправданной благородной целью.

— Я докатилась до этого, Мимо, точно так же, как ты, когда стал обслуживать банду подонков. Потому что нужно втыкать в землю саженцы и электрические столбы.

— Но ты могла бы уйти от него.

— Это так не работает.

Из сарая вышел Абзац, которого я теперь старательно называл Витторио. Он вздрогнул, увидев нас, как будто минуту поколебался, наконец сел рядом на бревно и стал смотреть в поля. С тех пор как ушла Анна, он похудел. Густая, рано поседевшая борода контрастировала с залысинами.

— Хороший будет урожай, — заметил он, — благодаря воде из озера.

Виола обвела сады серьезным внимательным взглядом.

— Стефано дурак. Да, сегодня есть вода, а через год? Через десять лет?

— С Гамбале невозможно договориться, — сказал я, как настоящий житель нашей деревни, которым я стал. — Либо действовать силой, либо и дальше терять деревья.

— Всегда можно договориться. Откуда берется насилие?

— Мужское? Или вообще — насилие Человека с большой буквы?

— Нет никакого Человека с большой буквы. И вы, мужчины, тоже просто люди, с маленькой буквы. Ну тогда скажи, вот мне интересно, почему вы так жестоки, так любите насилие, а? — Виола так смотрела на меня, словно и вправду ждала ответа. — Может, вас кто-то обидел, бросил? Но кто вас покинул? Мать? Если это так, то почему вы так жестоки с женщинами, со всеми на свете будущими матерями?

— А женщины что, не бывают жестоки? — прошептал Витторио.

— Конечно, мы жестоки. К себе, потому что нам не придет в голову нарочно причинять кому-то страдание. Но ведь насилие, которым мы дышим и которое нас отравляет, должно как-то выплеснуться.

Возле мастерской послышался звук шин, потом два гудка. Витторио вскочил:

— Я посмотрю! — Он сорвался с места, как всегда делал раньше, когда наш с Виолой спор принимал слишком серьезный оборот.

Когда Витторио скрылся за углом сарая, она заговорила, не глядя на меня, устремив взгляд куда-то к горизонту:

— Слышал про маврикийского дронта?

— Нет.

— Он более известен как додо.

— А, это же такая птица?

— Вымершая. У нее была особенность — она не умела летать. Я дронт, Мимо. Я знаю, ты злишься, что я перестала быть прежней Виолой, оставила кладбища и прыжки в пустоту. Но дронт исчез именно потому, что не знал страха. Он был слишком легкой добычей. Я должна думать о себе, если не хочу исчезнуть.

— Я никогда не дам тебе исчезнуть.

Хлопнули дверцы, звук мотора удалился. И тут же снова появился Витторио, широко тараща глаза.

— Мимо! Мимо! — Витторио тыкал пальцем в сторону дома. Его лицо как-то странно морщилось, словно что-то неожиданное внезапно перекрыло уныние, в которое он твердо решил погрузиться. — Это к тебе!


Она ждала меня перед кухней с чемоданом у ног. Чемодан этот я хорошо знал, он только немного сильнее истрепался, я узнал его раньше владелицы. Надо сказать, в последние двадцать лет я все менее усердно писал письма сорокалетней женщине с густыми черными волосами, привычно справлявшейся с любой работой. Теперь передо мной стояла женщина за шестьдесят, слегка раздавшаяся в талии. Кудри у нее были искусственные, их цвет тоже, я умел распознать руку плохого парикмахера.

Медленными шагами я приблизился к той, что однажды зимней ночью закинула меня на каменистый утес — избавилась от маленькой, никому не нужной проблемы, из которой вырос художник и стал нарасхват. И я вдруг устыдился — устыдился денег, которые получаю я и которые никто и никогда не платил моему отцу, а ведь он, я искренне считаю, был талантливее меня.

— Здравствуй, Микеланджело, — тихо сказала она, не поднимая глаз. — Ты писал, что я могу приехать, когда хочу, и я подумала, что теперь, когда я овдовела… — Это говорила не моя мать: моя мать ни перед кем не опускала глаз. Передо мной стояла женщина, родившая чудо, Мария после Благовещения с фрески Фра Анджелико. Женщина, изумленная собственным сыном, почти робеющая перед ним.

Возможно, из-за Виолы, но первая фраза, которая слетела с моих уст, была не той, что я хотел сказать.

— Почему ты бросила меня?

Она вздрогнула. Она устала после долгой дороги и, несомненно, ждала другого приема. Медленно подняла взгляд, испепеляя мои глаза не померкнувшим с годами фиолетовым пламенем.

— Жизнь — это череда решений, которые были бы иными, если начать все заново, Мимо. Если ты делаешь правильный выбор с первого раза и ни разу не ошибся, значит, ты бог. Я очень тебя люблю, и ты мой сын, но я все равно не верю, что я богородица.

Загрузка...