С тех пор, как треснул купол Сан-Пьетро-делле-Лакриме, маркиз уже не был прежним. Каждый раз, когда его привозили к воскресной мессе, он ерзал на стуле, выл, протягивая единственную активную руку к поврежденной фреске, как раз между адом и раем. Что он там видел? Предстоявшую ему дорогу? Годы собственной юности, когда он столько раз разглядывал этот купол и росписи в нетронутой целостности, дремал под ними во время бесконечных месс, брал в жены маркизу, крестил детей, отпевал старшего? И вот теперь этот купол и фреска перечеркнуты уродливым черным зигзагом. Ремонтные работы начались. Эксперты твердо заверяли: все восстановят в практически первозданном виде. Центр трансепта занимали строительные леса, и службы временно проводились в боковой часовне, не способной вместить всех желающих. После двух церковных празднеств, испорченных выкриками и стонами маркиза, решили больше в церковь его не возить. Дон Ансельмо еженедельно ходил причащать его на виллу Орсини.

За две недели до выборов настроение Виолы резко упало. Я не раз был свидетелем ее уходов на дно и не беспокоился. Она делала вид, что все в порядке, но пока мы ехали, ее взгляд блуждал по окрестностям. Ей больше не хотелось говорить. Зато с теми, кого она называла своими будущими подопечными, напротив, она снова становилась самой собой, радостной и внимательной. Она пожимала человеку руку — и получала голос. Затем на обратном пути снова впадала в меланхолию. Однажды утром я зашел за ней и увидел, что она опирается на трость. Я сказал, что забыл в доме какую-то мелочь, нашел Стефано и поделился с ним своими тревогами. Он пожал плечами:

— Наверное, дни такие, у женщин бывает раз в месяц, ну ты понимаешь, о чем я.

Дата выборов приближалась, и теперь нередко мы получали то яйца, брошенные в лобовое стекло, то, что еще досадней, проколотое колесо. Зозо оказался ценнейшим помощником и неизменно возвращал нас на правильную стезю. Пьетра-д’Альба застыла в ожидании, все затаили дух. По обочинам дороги, в полях замедлился темп работ. Крестьяне, опираясь на вилы, задумчиво провожали нас взглядом. Возможно, задавались вопросом, предпочитают ли они короля — прежнего, Витторио-Эммануэле, уже сменил его сын Умберто — или республику: выбор между ними надо было сделать в тот же день.

По возвращении в мастерскую я узнал, что Витторио уезжает на две недели в Геную и вернется только ко дню голосования, а потом снова поедет туда. Они с Анной, постоянно видя друг друга при передаче детей, которые уже не были детьми, взяли привычку подолгу гулять вместе и беседовать. Когда приходило время расставаться, всегда возникал момент небольшого смущения, какое-то непроизнесенное «а может» витало в воздухе. Витторио намеревался воспользоваться этим пребыванием, чтобы выгулять немного мою мать и свою собственную, которые очень подружились, вывезти их из Пьетра-д’Альба. Полупризнанной целью было, если получится, вернуть Анну. Эммануэле напросился участвовать в этой сентиментальной туристической эпопее. Он боялся оставаться один, почти каждую ночь ему снилось, что банда безликих мужчин пытается его повесить. Один парнишка из деревенских взялся развозить почту, пока он не вернется. Моя мать расчувствовалась, уезжая, и снова пролила несколько аметистовых слез, как в 1916 году, когда сажала меня на поезд. Мне пришлось напомнить ей, что она уезжает всего на две недели и будет в часе езды отсюда, но в Италии в каждой поездке есть потенциал легендарного странствия. Витторио по дороге высадил меня перед церковью, потому что я обещал дону Ансельмо чуть подремонтировать одну скульптуру на портале, не снимая ее оттуда. Все равно Виола прекратила поездки. До выборов оставалась всего неделя. Жребий был брошен.

Я вернулся в мастерскую пешком. Это был один из тех чудесных весенних вечеров, когда в воздухе пахнет глицинией и жасмином, даже когда поблизости нет ни того, ни другого. Я вышел из деревни и спускался к плато, когда рядом со мной остановилась машина. Задняя дверца открылась, показался Франческо.

— Залезай.

— Разве ты не в Риме?

— Садись, Мимо.

Я повиновался, убежденный, что он обо всем догадался. Он знал, что я не буду ваять его Пьету, что я решил поручить работу другому. Но за всю дорогу он ничего не сказал, просто смотрел в окно. На перекрестке его водитель свернул направо и высадил нас перед входом на виллу Орсини. Там, омытая пурпурной водой сумерек, уже стояла другая машина, «Фиат-2800». Франческо надел кардинальскую дзукетту и пошел впереди меня в обеденную залу.

На пороге меня ждало изумление. За столом, который не был накрыт к ужину, ждало несколько человек.

Маркиз, маркиза, Стефано. И против них с другой стороны стола — старик Гамбале в окружении двух сыновей. Франческо сел возле брата и указал мне место с краю стола.

— Как продвигается работа над Пьетой? — вежливо спросил он.

— Нормально.

Я настороженно сел и молча обвел всех взглядом. В комнате пахло пчелиным воском. К нему примешивался запах пота, исходивший от Гамбале, которые провели день на своих цветочных полях. Маркиза время от времени прикрывала нос платочком. Но был и другой запах, еще более явственный, — запах финала.

— Мы пригласили тебя, — сказал наконец Франческо, — чтобы поделиться важной информацией. Семьи Орсини и Гамбале наконец примирились. Это мощный символ на заре новой эры.

Гамбале подтвердили его слова кивком — скупые на жесты, бесстрастные жители гор.

— Поздравляю. Я рад за вас, хотя так и не понял, из-за чего вы враждовали.

Наступило долгое, чуть неловкое молчание, затем старший Гамбале произнес хрипловатым голосом:

— Как бы то ни было, а веские причины были.

— Семья Гамбале любезно уступает нам землю, которая отделяет наши поля от принадлежащего нам озера. Таким образом мы сможем не только восстановить акведук и устроить орошение, как захотим, но и использовать половину земли для посадки четырехсезонных лимонов и валенсийских поздних апельсинов, что позволит поднять урожайность на шестьдесят процентов. На другой половине земель мы посадим бергамот, который откроет для нас очень прибыльный парфюмерный рынок.

— А взамен? — спросил я.

— Взамен, — подался вперед Стефано, — Виола должна отказаться от участия в выборах.

Я вскочил. Франческо мрачно взглянул на брата и сделал жест умиротворения. Я уселся на место, тяжело дыша.

— Есть проблема, Мимо. Присутствующий здесь Орацио, — он указал на старшего из сыновей Гамбале, — является кандидатом на выборах в законодательное собрание. Он выдвинулся, потому что группа… инвесторов рассчитывает на его поддержку в прокладке автомагистрали в соседней долине.

— А Виола препятствует проекту, — прошептал я. — И Виола победит.

Орацио что-то буркнул и почесал бородатую щеку. У него было лицо зверя, да он и был зверюгой, но лисьи глазки горели умом.

— Виола не выиграет, потому что откажется в пользу Орацио, — поправил Франческо. — Это соглашение послужит усилению обеих наших семей.

— А что думает сама кандидатка?

Стефано усмехнулся, а его брат вздохнул.

— Ты ее знаешь. У нас с ней был такой же разговор неделю назад. Она несгибаемая. Ты — наш единственный шанс ее переубедить.

— Я? Зачем мне ее переубеждать?

Новые нерешительные переглядывания. Стефано открыл было рот, но Франческо опередил его. Кажется, я уже догадывался, что именно он скажет.

— Потому что инвесторы, о которых идет речь, — это люди, которым нельзя перечить. Мы живем в непростое, но увлекательное время. Мир меняется. Никто не может этому противостоять. Наша задача — сопровождать это изменение.

— Подожди, правильно ли я тебя понимаю?

— Да, были угрозы, — признал Франческо.

Впервые заговорил Орацио:

— Это не просто угрозы. Если вашу сестру изберут… — Он чиркнул пальцем по шее.

Наступила потрясенная тишина, и сам он как будто смутился.

— Заметьте, мы не имеем к этому никакого отношения, — добавил старик Гамбале. — Мы с ними договорились, что Орацио выдвинется в обмен на щедрый вклад в наше дело. Разве мы виноваты, что в Риме вдруг решили пустить женщин в политику, а ваша сестра собралась баллотироваться. Мы ей зла не желаем и сами ее не тронем. Есть правила. Но эти люди… — Он покачал головой.

Я не был наивен и знал, что насильственное объединение страны, которой едва исполнилось семьдесят лет, не обойдется без множества конфликтов. Что люди используют эти конфликты и создают сети. Что война и ее последствия предоставляют этим сетям многочисленные возможности для обогащения.

— Кампана, в принципе, был прав. Вы и правда чертова банда ублюдков.

— Ты судишь предвзято. Мы любим сестру и будем ее защищать. Но ситуация сложная, и есть простое решение.

Я засмеялся.

— Я уверен, что ты так или иначе планировал этот шаг с восьми лет. Скажи мне, Франческо, ты вообще веришь в Бога?

Франческо отвел глаза, скрытые круглыми очками. Не из трусости, а потому, что он уже смотрел вперед и видел гораздо дальше любого из нас.

— Я верю в Церковь, а это то же самое. В отличие от режимов и тиранов, Церковь — явление непреходящее.

— Потому что еще никто не вернулся с того света, чтобы сказать, выполняет она свои посулы или нет. Знаешь что? Мне до смерти надоела ваша психованная семейка. — А потом, поскольку за тридцать лет общения с Орсини все же научился разворачивать ситуацию в свою пользу, я добавил: — И еще я не буду ваять твою Пьету. Ищите другого скульптора.

А поскольку Франческо за тридцать лет общения с Мимо Виталиани тоже научился его понимать, он ответил:

— Виола у себя в комнате.


Дверь была открыта. Виола сидела за столом, погруженная в чтение. Увидев меня, она закрыла книгу и сняла овальные роговые очки, которых я никогда у нее не видел.

— Не знал, что теперь ты читаешь в очках, — заметил я.

Виола не ответила, просто вопросительно посмотрела на меня. Я положил очки на обложку книги, кожаного тома с названием, тисненным золотом, прямо из семейной библиотеки. Это было эссе Джона Локка о человеческом разумении. Комнату освещала только лампа, при которой Виола читала. По стенам медленно карабкалась тьма, съедая зелень, бумажные цветы, бахрому и кисти, целый мир финтифлюшек, вовсе не подходящий Виоле и не изменившийся с момента моего первого эффектного появления в ее спальне.

— А я сижу и думаю, когда же они пришлют тебя, — наконец пробормотала она.

— Виола, я знаю, что ты мне ответишь…

— Если знаешь, давай не будем терять время. Спустись и скажи им, что не смог меня отговорить. — И она снова открыла книгу.

— Ты не понимаешь. Тебя убьют. Или причинят столько боли, что ты сдашься. За этим стоят большие деньги. Можно найти другое решение. Например, ты не снимаешь кандидатуру, но даешь им построить их чертово шоссе.

Виола пристально смотрела на меня, приподняв одну бровь. Я разозлился.

— Я не останусь, я не хочу это видеть. Я этого не вынесу. Они способны на худшее.

Она по-прежнему молча смотрела на меня. В ярости я пнул какой-то пуфик, и тот отлетел к самой кровати.

— Черт побери, ты не можешь быть как все? Просто нормальной, хоть раз в жизни?

Ее лицо исказилось от гнева, и тут же его сменила печаль.

— Прости меня. Я не хотел тебя обидеть.

— Нет, Мимо, это правда. Всю жизнь мне нужен был ты, чтобы оставаться нормальной. Ты — мой центр тяжести, и потому тебе не всегда приходится легко. Но есть во мне ненормальность, с которой не справишься даже ты: я — женщина, и я не знаю, что с этим поделать.

Она ускользала от меня, я это чувствовал, она всегда ускользала от меня. Я взял ее за руку, чтобы удержать.

— Давай уедем, Виола. Мне надоело вечное насилие.

— Отъезд ничего не изменит. Худшее насилие — это привычка. Привычка, из-за которой такая, как я, умная женщина, а я себя считаю умной, не может решать за себя. Мне столько раз это повторяли, что я поверила, будто они знают что-то, чего не знаю я, будто у них есть секрет. Единственный секрет в том, что они ничего не знают. Вот что отстаивают сейчас мои братья и Гамбале. — Виола слегка задыхалась, ее щеки покраснели, как будто она заранее готовила аргументы — и, несомненно, так оно и было.

— А если тебя убьют, какая будет польза?

— Никто мне ничего уже не сделает. Я вынесла все. И знаешь, кто причинил мне больше всего зла? Я сама. Пытаясь играть по их правилам. Убеждая себя, что они правы. Падение с крыши, Мимо, не длилось и нескольких секунд. А дальше я падала двадцать шесть лет. Теперь все кончено. — Она выпрямилась и добавила, улыбаясь: — Я — та, что не гнется, как сказала бы одна моя юная знакомая.

Мне было совсем не смешно ее слушать. И она уже меня не восхищала. В этот момент мной владел только страх.

— Виола, послушай меня внимательно. Я не шучу, когда говорю, что не вынесу, если кто-то причинит тебе боль. Я бы принял за тебя пулю, если бы мог, без колебаний, но какой в этом смысл? Следующая пуля все равно будет твоя. Я прошу тебя… Нет, я умоляю тебя в последний раз — сдайся. Будь благоразумна. Мы найдем решение позже. Мы же всегда находили.

— А если я откажусь?

— Я уеду. Сегодня же вечером. Я серьезно. Ты больше не увидишь меня.

Она медленно кивнула. Затем вынула из своей книги то, что я сначала принял за закладку, и протянула мне.

Это был закрытый конверт.

— Если со мной что-нибудь случится, я хочу, чтобы ты это прочел. Но не раньше. Дай слово.

— Виола…

— Ты серьезно сказал? Ты действительно собираешься уехать?

— Если не передумаешь, то да.

— Тогда клянись.

Я взял письмо, совершенно убитый.

— Клянусь.

Она вернулась к книге, уже не обращая на меня внимания. В свои римские годы я часто посещал игровые залы, много проигрывал, но и выигрывал по-крупному. Я побеждал, когда действовал очертя голову, когда ничего не боялся. Когда двигаешь ставку в середину стола, надо делать это небрежно, как будто думаешь о чем-то другом, как будто неважно, выиграешь ты или нет. И тогда многие опытные игроки попадались на мой блеф.

— Прощай, Виола. — Я развернулся.

Когда я уходил, меня остановил ее голос:

— Мимо!

Она отсалютовала мне, приложив два пальца к виску.

— Пока, Francese.

Стефано и Франческо ждали меня на первом этаже, у вестибюля из зеленого мрамора. Я прошел мимо них, не останавливаясь:

— Идите вы все.

Франческо нахмурился и двинулся к машине, ждавшей его снаружи. Минуту спустя, когда я шагал по направлению к главной дороге, мимо меня в облаке пыли проехал автомобиль и свернул на Рим.


Придя в мастерскую, я не колебался ни секунды.

— Уезжаем, — объявил я Зозо.

— Но куда?

— Не знаю. Куда угодно.

— Я не бывал в Милане…

Уже темнело, когда я бросил чемодан на заднее сиденье. Небо над нашими головами тяжелело темнопузыми тучами, сверкало зарницами. Мы направились на север. Вскоре разразилась гроза, одна из последних гроз перед наступающим летом, все кипело, пахло смертью и цитрусовой настойкой. Я не переоделся. Конверт Виолы так и торчал из внутреннего кармана пиджака, брошенного рядом с багажом. Я взял его, прикинул на ладони, хотел что-то разобрать сквозь бумагу, но из-за темноты ничего не увидел. После долгой борьбы с собой я положил его обратно в карман. Потом снова вытащил и вскрыл. На листе, сложенном втрое, было несколько строк, написанных зелеными чернилами:

Мой дорогой Мимо, я знала, что ты долго не выдержишь и вскроешь это письмо, несмотря на данное слово. Я просто хотела сказать тебе, что я знаю.

Я знаю, что каждый раз, когда ты предавал меня — тогда во Флоренции, и снова сегодня вечером, попросив меня сдаться, и теперь, вскрыв это письмо, — ты всегда делал это из любви. Я никогда не сердилась на тебя, правда. Твой дорогой друг Виола

Я нервно захохотал, и Зозо испуганно посмотрел в зеркало заднего вида. Мы только что въехали в Понтинвреа. Посреди грозы уютно светилась оранжевая вывеска гостиницы.

— Остановись тут.

— Тут? Но зачем?

— Выпьем.

Зозо припарковался на площади перед заведением, под платаном. Оставалось пройти всего метров двадцать, но мы вымокли насквозь. Я заказал два пива и уткнулся в кружку. Всего час назад мой гнев был гранитной глыбой. Черный и блестящий, угловатый. Но вот она, иллюзия, еще одно колдовство Виолы. Чем больше мы удалялись от Пьетры, тем слабее становилось заклятье, и гранитная глыба на самом деле оказалась просто кучей песка. Как я ни старался сдержать гнев, он утекал сквозь пальцы. После второй кружки от него не осталось следа.

— Что, не едем в Милан?

Я улыбнулся расстроенному Зозо:

— Не едем.

— Хочешь, чтобы я сейчас отвез тебя обратно?

— Переночуем здесь. Я замерз и устал. Вернемся завтра утром. Так что возьми себе еще одну кружку.

Мы легли спать сразу после полуночи первого июня 1946 года, в легком подпитии. Здание отеля, в прошлом — каменная мельница, выходило окнами на реку. Зозо занял одну кровать, я — другую. Я уже не помню своего тяжелого вязкого сна, вроде бы убегал от какой-то неясной угрозы. Что-то стреляло. Или взрывалось.

Когда я открыл глаза, стояла непроглядная ночь. Я лежал не в своей постели, а посреди комнаты. Лицом вниз, с полным ртом пыли. Ладони саднило. Зозо откашливался, стоя на четвереньках рядом со мной. Он хотел что-то сказать, мотнул головой и снова закашлялся. В воздухе стояла густая известковая пыль. Нужно проветрить комнату. Выйти. Кровь заливала глаза. Я повернулся к окну.

Не было ни окна, ни стены, только огромное пятно ночи.

Сейсмическая шкала Меркалли


Загрузка...