Где бы я ни жил — кроме этого монастыря, где я угасаю, и, конечно, Пьетра-д’Альба, — мне непременно хотелось отсрочить рассвет. Отодвинуть день, который скажет, что Виола не со мной, укрылась в привычном месте. Я всегда пил не ради удовольствия. Но и без отвращения, как все матросы, дрейфовавшие со мной в те ночи, шатаясь с палубы на палубу, люди-светлячки, горевшие все ярче с неизбежным приближением утреннего кораблекрушения. К счастью, от пьянства не умирают, или умирают не сразу, и на следующую ночь мы снова качались на его волнах. Ночи Флоренции и ночи Рима теперь сливаются в моей памяти. Ночи бесцельные, перемежающиеся днями без Виолы. Сточные канавы Рима воняли так же, как и во Флоренции. Только теперь я пользовался дорогой отдушкой.

Я злился на Виолу за то, что она создавала прорехи в нашей истории. За то, что отталкивала меня, отдаляла, а ведь мы были так близки, что и атом не проскочит. Я злился и не придумал лучшего способа проучить ее, чем уйти. Но теперь я сам чувствовал вину. Я ничуть не достойнее ее дружбы, чем она моей, раз я так с ней обошелся. Виола становилась моим отражением. Я ругал ее, бушевал и считал, что и она испытывает те же чувства на своем далеком плато, где апельсиновые деревья стоят в эту пору заиндевевшие от мороза. Те же поступки сгоряча, те же бессмысленные упреки. Мы оба были правы и уже не понимали, кто чье отражение. Я винил себя и еще больше — Виолу за то, что из-за нее винил себя. Я дал слово не видеться с ней, пока она не извинится. Зеркально и она, наверное, поклялась в том же, и оба мы по недомыслию ушли из жизни друг друга. Случилась адская спираль, трагикомический уроборос, где в порочном круге змея вечно кусает себя за хвост, и это единственный способ объяснить последующие годы.

Я приехал в Рим под белым солнцем, слепившим, не согревая. Моя мастерская располагалась по адресу виа деи Банки-Нуови, 28, примерно в пятнадцати минутах ходьбы от Ватикана — для меня, семенившего мелкими шажками, чуть больше. Мою улицу пересекала под прямым углом виа дельи Орсини. Я так и не узнал, обязана ли она своим названием моим благодетелям, — каждый раз, когда я спрашивал, они загадочно и самодовольно пожимали плечами. Мастерская выходила во двор, где, вытянувшись в струнку, меня ждали четверо учеников. Франческо появился через два дня после моего приезда, явно удивленный таким скоропалительным решением, причин которого он доискиваться не стал. Мрамор уже дожидался резца, и я приступил к выполнению первого заказа — святого Петра, получающего ключи от рая. Обтеску я поручил подмастерьям, а черновую обработку — Якопо, четырнадцатилетнему парню, который показался мне из них самым талантливым. Я звал его «малыш», но сам был старше на каких-то четыре года.

Моя квартира располагалась прямо над мастерской и площадью мало уступала вилле Орсини или «Гранд-отелю Бальони». Через несколько дней я заметил, что пространство угнетает меня, и мне доставили кровать с балдахином. Этот никому не нужный антиквариат позволил спать в объеме, более соответствующем моим пропорциям. Странное ложе, похожее на остров посреди пустой комнаты, под потолком, где побелка едва проступала сквозь копоть, принесло мне в дальнейшем некоторые любовные дивиденды. А один заказчик из Германии, как-то попавший в квартиру, охарактеризовал мою спальню так: «Антибаухаус, но все равно баухаус».

Параллельно с основным заказом я руководил реставрацией виллы Пия IV, построенной в эпоху Возрождения и гнездившейся под сенью собора Святого Петра. Задуманная как летняя резиденция пап, вилла какое-то время пустовала, перестраивалась и терпеливо ждала новой участи. Епископ Пачелли хотел превратить ее в место академических штудий, целиком посвятить науке, хотя кое-кто из его оппонентов в курии не одобрял такого плана, считая, что вся наука, потребная простому человеку, начинается с «В начале Господь сотворил небо и землю» и кончается словами «и увидел Бог все, что Он создал, и вот, хорошо весьма».

В первый год я покидал мастерскую, только чтобы посетить какого-нибудь мастера, встретиться с поставщиком или пообедать с Франческо, что мы делали раз в месяц. Мы стали почти друзьями и называли друг друга Мимо и Франческо. В конце концов, нас объединяла Пьетра-д’Альба, и жизнь вдали от нее роднила нас еще больше. Франческо чем-то напоминал сестру: та же странная манера разговаривать, чуть наклонив голову вбок, и вдруг уноситься взглядом в неведомую даль. Казалось, это мечтательность двадцатитрехлетнего юноши, вот только Франческо не был мечтателем. Это была позиция орла, следящего с вершины ели за метаниями десятка мышей одновременно, угадывая их траектории, выбирая добычу на десять ходов вперед. В его голосе чувствовалась живая нить, острое лезвие, безболезненно отрезавшее ненужное. Он гасил ссоры, не повышая голоса. У меня на глазах перед ним склонялись самые тупые зверюги. Но ко мне он относился как к равному. И сегодня я могу сказать без бахвальства, что я и был ему ровней. Только один человек в мире на голову превосходил нас умом и смелостью замыслов, но имени этого человека мы никогда не произносили.

Через год после прибытия в Рим я наконец показал заказчику «Святого Петра, получающего ключи от рая».


Монсеньор Пачелли добрых десять минут ходил вокруг статуи. Я нервно ждал, четверо учеников строем стояли позади меня. Здесь, вблизи Ватикана, присутствие прелата не удивляло, но машина, ждавшая на улице, мощный оскал клыкастой решетки и необъяснимая аура, которую излучал Пачелли, вызвали небольшое столпотворение, несмотря на холодный ветер, прочесывавший Рим в том феврале 1924 года.

Пачелли несколько раз открывал рот что-то сказать и останавливался. Я понимал его чувства. Мой святой Петр не походил на то, что он имел в виду. Но какой смысл делать то, что все ожидают? Из моих флорентийских ночей, из хождений по питейным подвалам с их липкими от пива полами, откуда люди выбирались возродившимися или ногами вперед, я вынес легкую тягу к суициду — я имею в виду профессиональное бесстрашие, которое служило мне на протяжении всей карьеры.

В те ночи ничто не имело значения, главное — ярче гореть. Мы ничего не боялись, следующий день все стирал. Мой святой Петр не был тем щекастым и мудрым бородачом, которого видели повсюду. Внешне он напоминал Корнутто. Потому что он жил и мучился, как мучается человек, трижды предавший лучшего друга, и это предательство никто не давал ему забыть, о нем говорили круглый год во всех церквях мира. И ключ от рая он держал не так напыщенно, как другие.

— Ключ, — пробормотал наконец Пачелли. — Мне кажется или он его…

— Не кажется.

Святой Петр выронил ключ. Он еще не упал, но был где-то на полпути между протянутой ладонью, которая старалась его удержать, и землей. Ключ в падении скользнул по плащу, и я закрепил его с помощью почти невидимой металлической стяжки. Эффект был поразительным. Чтобы основать Свою церковь, Бог выбрал того, который трижды отрекся от Его Сына. Грешного человека. И я представил себе, что, если бы, например, Корнутто получил ключ от рая, он бы от неожиданности выпустил его из рук. Вместо восторженного святоши, вместо сытого и скучного пенсионера католичества, перед нами святой Петр, со страхом принимающий порученную миссию, но ключ тяжел для его старых рук, они не могут его удержать. Он смотрит на падающий ключ, он боится, что тот сломается, а его самого поразит громом небесным. Я без труда схватил это сложное, мучительное, сосредоточенное выражение лица. Мне тоже довелось увидеть, как падает нечто дорогое.

— Я не могу подарить это Кастель-Гандольфо, — сказал Пачелли.

Франческо побелел. Потом епископ повернулся ко мне: в глазах у него стояли слезы.

— Но я оставлю статую себе. Оплачу из личных средств. Эта работа слишком… смела для некоторых из нас. Я ее понимаю. Я понимаю вас, господин Виталиани. — Он развернулся, не добавив ни слова.

Франческо слегка кивнул мне, слегка улыбнулся и последовал за ним.


Число моих заказов резко возросло. Монсеньор Пачелли при каждом удобном случае показывал статую друзьям и посетителям, и, я думаю, делал это не ради хвастовства. Количество клиентов заставило меня удвоить персонал мастерской, чтобы обеспечить выполнение одной только работы на вилле папы Пия IV, а через полгода я перестал принимать заказы вообще. Я дал согласие на шестнадцать крупных работ, чье выполнение займет у меня шесть лет, — по большей части статуи на религиозные темы или связанные с гербом или историей той или иной семьи. Мои ученики делали черновую обтеску камня, затем подключался Якопо под моим надзором, потом я сам переходил от работы к работе и заканчивал. Мои котировки резко возросли, когда я объявил, что больше не беру заказов. Вот тут-то все меня и захотели! Раньше всем было наплевать, меня игнорировали, всю предыдущую жизнь я выпрашивал работу. И вдруг в мгновение ока я стал нарасхват. А все потому, что выучил новое слово. «Нет». Эти три буквы обладали немыслимой силой. Чем больше я отказывал и чем жестче это делал, тем больше все хотели меня, скульптора Орсини — теперь меня называли только так.

Однажды утром, выйдя из мастерской, я увидел, что ко мне направляется мужчина в форме шофера. Он жестом пригласил меня в новенькую машину «Альфа-Ромео RL», припаркованную чуть дальше, прямо посреди улицы. С заднего сиденья махал Франческо.

— Куда мы едем? — спросил я, садясь с ним рядом.

— Ей-богу, понятия не имею.

— Как так — понятия не имеешь?

— Да потому что это твоя машина, а Ливио — твой шофер. Подарок семейства Орсини.

Он рассмеялся моему очумелому виду, похлопал меня по плечу и вышел из автомобиля. В тот же вечер я написал очень короткое письмо матери: «Дорогая мама, в этом году мне исполнится двадцать лет, у меня есть своя машина и шофер. Как жаль, что не могу покатать вас с папой по Риму».

Я много часов проводил в мастерской, но снова увлекся чтением. Недалеко от моего жилья располагалась библиотека, и я попросил заведующую подбирать для меня книги — самые разные, на ее вкус. Она сначала растерялась, а потом стала выполнять странную задачу, хотя и не с таким блеском, как Виола, но очень старательно. Прессу я читал редко, но все равно новости доходили, их целыми днями комментировали клиенты или ученики и никогда — Франческо. Выборы в апреле 1924 года привели в парламент подавляющее большинство фашистов — ожидаемый результат, учитывая то, как запугивали сквадристы любых оппозиционеров. Никто не осмеливался открыть рот. Никто, кроме молодого депутата по фамилии Маттеоти, который потребовал пересмотра результатов выборов. В конце июня он исчез. В середине августа его разложившийся труп был найден в лесу недалеко от Рима. Я помню эту фотографию: карабинеры, несущие тело, и полицейский на переднем плане слева — судя по всему, человек бывалый — закрывает нос платком. Шестьдесят лет прошло, а я все еще чувствую запах этой фотографии. Фашисты возмутились: как можно заподозрить их в чем-то подобном! А потом в январе 1925 года Муссолини заявил: «Если фашизм был союзом преступников, то я — глава этого союза преступников». После этого все заткнулись окончательно, фашистам придумали оправдания, и многие стали говорить, что Маттеоти сам нарвался, ну что ему не сиделось спокойно. Ведь и фашистов можно понять: он их просто смешал с грязью.

Меня эти события едва затронули по касательной. Я же художник! Не мне, с моим ростом метр сорок, судить свысока и требовать каких-то перемен. Я сдал одну статую, потом две, потом три. Ученики теперь могли браться за более сложные реставрации под моим руководством, и я открыл запись на два новых заказа, поручив выбор Франческо и обогатив того в единственной ценимой им валюте — влиятельности. Два десятка потенциальных клиентов яростно боролись за место в журнале моих заказов.

Были, конечно, и женщины. Во-первых, Аннабелла, библиотекарша, которая выбирала для меня книги. Неприметная худышка с угловатым лицом, которая в итоге уступила моим ухаживаниям. Думаю, Аннабелла искренне любила меня. Я не прикасался к женщине с того самого сеанса инициации на широком Сарином лоне и во второй раз показал себя немногим лучше. В Аннабелле поражало то, что под моим балдахином она оказывалась столь же неукротима, сколь болезненно застенчива на людях. Я научился в ее объятиях всему. Наша история длилась два года. Ее все чаще видели в мастерской — единственную женщину и отраду для самых юных учеников, тосковавших по далекому дому. А потом настал день, когда она постучалась в дверь моего кабинета, постучалась, как обычно, тихо, словно боясь, что ее услышат. В тот день мы собирались в ресторан.

— У меня задержка, — сказала она, войдя и глядя в пол.

— Да что ты, еще нет семи.

— Нет, у меня задержка, — повторила она и положила руки на живот.

Я, наверное, побледнел, потому что она сразу уточнила:

— Я знаю человека, который все уладит.

Я закрыл дверь; не помню, что говорил ей в тот вечер, наверное, что не хочу, чтобы кто-то что-то улаживал. Но при этом детей я заводить не собирался, боясь передать им свои гены. Мы решили пока ничего не делать. Я помню свое трусливое облегчение, когда неделю спустя Аннабелла сказала, что проблема решилась сама собой. С того дня я перестал ходить в библиотеку, сославшись на занятость. Аннабелла покинула мою жизнь так же, как и вошла — на цыпочках.

Потом были Каролина, Анна-Мария, Люсия и, может быть, еще пара-тройка других, которых я забыл, потому что иначе придется вспоминать, что я разбил им сердце. Всем, кроме Люсии, которая ушла сама вместе с моим портмоне.


Однажды в августе 1925 года Франческо пригласил меня на ужин в гран-кафе «Фаралья». К моему удивлению, стол под кессонным потолком салона был накрыт на десяток гостей, все остальные столы убрали. Через несколько минут ввалился Стефано Орсини с компанией друзей, все в костюмах, за исключением двух парней в военной форме. С большим шумом они расселись. Стефано пожал руку брату, а затем воскликнул: «Гулливер!» — и поприветствовал меня дружеским тычком, как старого приятеля. Я напрягся, когда один из сквадристов уселся рядом, но он оказался веселым человеком и очень милым сотрапезником. Чуть позже он стал сетовать на то, как пресса, мол, третирует его коллег, и объяснил, что мы все понятия не имеем, какие подлые удары наносят большевики, и что насилие применяют как раз не фашисты, а их противники. Дело Маттеоти? Фашисты тут вообще ни при чем. Какие-то неведомые смутьяны наверняка. Хотя ведь Маттеоти и сам нарывался, разве не так?

К полуночи все изрядно набрались. Официанты нетерпеливо переминались, но такое застолье, как наше, враз не прекратишь. Это знала обслуга, это знали Стефано и его друзья — и заказали еще вина.

— Ну, про главное-то забыли! — завопил Стефано. — Надо ж выпить за невесту, в конце концов!

— Чью невесту? — спросил я.

— Да за Виолу! Ты что, не сказал ему, Франческо?

— Нет. Как-то не пришлось к слову, честное слово. Действительно, наша сестра Виола выходит замуж. Кстати, ты знаешь ее жениха. Ринальдо Кампана.

Мне потребовалось несколько секунд, чтобы совместить имя и лицо. Миланский адвокат, любитель кинематографа, с которым я познакомился на ужине у Орсини двумя годами ранее. С некоторых пор я уже не думал о Виоле ежедневно. Вид кладбища, запах весны уже не переносили меня немедленно в Пьетра-д’Альба. Но это известие разорвало пелену забвения. И вдруг все стало как прежде. Наши клятвы, наши сомкнутые руки и зимние ночи, когда воздух обжигал, как водка, с каждым вдохом — вспомнилось все.

Появилось много бутылок шампанского. В воздух полетели пробки. Стефано раскрутил одну бутылку и стал поливать шампанским сквадристов. Один разинул рот и пытался глотать. Другой, мой сосед, выглядел возмущенным, но ничего не сказал. Стефано обрастал жирком, лицо становилось все багровей — знак того, что карьера шла в гору. Сейчас он служил в госбезопасности. Точнее, — он хвастался этим на протяжении всей трапезы — работал на Чезаре Мори, префекта, которому Муссолини поручил искоренить мафию. Чтобы скрыть курчавые волосы, он гладко брил голову и выглядел странно и несуразно, как пупс-переросток.

Франческо, единственный, кто не пил, встал и извинился: завтра ему служить раннюю мессу.

— Подвести тебя, Мимо?

— Да отстань ты от него, пусть остается! — крикнул Стефано. — Только начали веселиться. Верно, Гулливер? Он же слава семьи, надо его немного проветрить!

— Я остаюсь.

Франческо нахмурился, потом пожал плечами и скрылся.

— Ну теперь, когда падре отправился баиньки… — воскликнул Стефано и достал из кармана коробочку из-под леденцов, внутри оказался белый порошок. Он пустил коробочку по кругу. Я никогда не видел кокса, новинки тогдашних ночей. Каждый положил щепотку порошка на ноготь и нюхнул. Я последовал их примеру. Просто хотел быть нормальным, как все, как они, высоким и идеально сложенным. Потом мы отправились поджигать Рим и занимались этим всю ночь, о которой я ничего не помню. Моя жизнь стала на одну ночь короче, и утром я проснулся возле Колизея у мусорного бачка — коротышкой, еще короче, чем всегда.

Загрузка...