Зима в тот год выдалась в Петербурге снежная и вьюжная. Почти не затихая, дул с залива злой, пробирающий до костей ветер. Легкая студенческая шинель не спасала Григория от холода, и, перебегая мосты и площади, он поднимал воротник и с ожесточением тер не прикрытые фуражкой уши. А бегать приходилось порядочно: по урокам, чтобы заработать лишнюю трешку или пятерку, по библиотекам — начал готовиться к лекции, которую собирался предложить в «Источнике света и знания», ездил во все концы города по поручениям Быстрянского — тому после операции не разрешали первое время выходить.
После памятной ноябрьской забастовки Григорий смог попасть на свидание к Быстрянскому только на третий день: в не установленное для посещений время прорваться в больницу не удалось. Быстрянский встретил его нетерпеливым взглядом, хотя кое-что о забастовке уже знал: 2 ноября вечером в больницу привезли двух парней, избитых возле Балтийского завода черносотенцами и полицейскими, они и рассказали подробности.
Григорий принес в больницу папиросы «Аза», яблоки и трехдневную пачку газет — при виде их Быстрянский удовлетворенно улыбнулся.
— А ты понимаешь, друже, что к чему! — кивнул он, рывком разворачивая газету. — Жалко, конечно, что «Пролетария» не мог принести, — добавил он шепотом. — Ну, да все в будущем.
Просмотрев «Правительственный вестник», зло скрипнул зубами.
— Видал? Взяли-таки Косоротова! Прямо после заседания Думы взяли. Выступление полностью не печатают, мерзавцы, но, видимо, выдал он им насчет этого судилища! — бормотал Быстрянский, косясь одним глазом на соседнюю койку, где седобородый старикан шептался с щупленькой курносой девчушкой, неуловимо похожей на него. — И конечно, надежд на скорое судебное разбирательство нет, промаринуют пару лет в предварилке. Рассказывай-ка, друже, как наша альма-мачеха бастовала, как вели себя Женкен и иже с ним.
Григорий рассказал. Глаза Быстрянского теплели и как будто становились светлее, прозрачнее, глубже. Временами, особенно когда улыбался, он напоминал Григорию Вадима Подбельского — своей спокойной решимостью, своей иронией, что ли, — и это делало его еще ближе Григорию.
— А знаешь, Володя, — смущенно протянул Григорий, собравшись уходить, — все-таки весьма неплохо, что у человека есть рудимент, именуемый аппендиксом. А?
Быстрянский понимающе улыбнулся.
— Несчастья нередко способствуют сближению индивидов, — в тон Григорию отозвался он. — Нет худа без добра… Кстати, в воскресенье на лекцию в «Источнике» пойдешь?
— Обязательно! — Григорий секунду помолчал и, уже задав вопрос, почувствовал, что краснеет, и пожалел о невольно сорвавшемся полупризнании: — А… а Невзорова каждое воскресенье бывает?
— Бывает, бывает, — кивнул Быстрянский. — Удивительно умная и милая женщина! И я хочу тебя попросить: увидишь Калиныча, скажи ему, что со мной стряслось. А то они там подумают, пожалуй, бог весть что. Если не встретишь Калиныча, найди Сашу Буйко, этот обязательно должен быть. Тоже парень что надо! Сделаешь?
— Непременно.
— Вот и добро.
Но в воскресенье на собрании общества, состоявшемся в той же столовой на Среднем проспекте, Григорий Михаила Ивановича не застал — сказали, что, кажется, уехал к себе на родину, в Тверскую губернию, там у него умирал отец. Не оказалось на лекции и Зины Невзоровой; может быть, именно поэтому лекция о строении человеческого организма показалась Григорию утомительной и скучной.
Зато он познакомился с веселым, живым Сашей Буйко с завода Леснера. Рассказал ему, что случилось с Быстрянским.
— Вот оно, значит, какое дело! — воскликнул тот, пристально разглядывая Григория живыми, удивительно блестящими глазами. — А мы, по правде сказать, думали, не погорел ли дружок. В Обуховской, говорите, лежит? Побываю, обязательно побываю.
Но навестить Быстрянского он не успел — того выписала через три дня.
Надвигались экзамены, а Григорий почти не прикасался к учебникам. Быстрянский попросил его сделать на рабочем собрании за Невской заставой доклад о 25-летии со дня смерти Маркса. Григорию хотелось точно и ясно изложить сущность великого учения, иллюстрируя ее примерами из российской действительности, и целые дни он проводил в Публичной библиотеке, перелистывая вороха журналов, газет, статистических сборников.
В библиотеке он еще раз случайно встретил Асю Коронцову, — последнее время видел ее редко и только издали, мельком, да и то всегда в компании Женкена. Он не хотел подходить к этому гнусному типу, боялся, что его ненависть вырвется наружу и встреча кончится скандалом, дракой и, возможно, полицейским участком. А это уж совсем ни к чему!
Григорий начал писать памятку своего выступления, написал первые строки: «Полвека назад Маркс говорил: «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма!» Но события последнего десятилетия убеждают нас, что коммунизм перестает быть призраком, а становится могучей реальной силой, — это отчетливо показал миру пятый год…»
Вскинув глаза, Григорий увидел недалеко от себя Асю. По-детски старательно склонив к плечу голову, она перелистывала книгу и что-то записывала в лежавшую перед ней тетрадь.
Григорий встал, прошелся к двери, выглянул в коридор. На площадке перед дверью дымили папиросами трое студентов, Женкена среди них не было. Григорий постоял под форточкой, вдыхая врывавшийся клубами морозный воздух, потом вернулся в зал.
Противоречивые чувства обуревали его. С одной стороны, он готов был возненавидеть Коронцову как предательницу, как изменницу, хотя она никогда ему ни в чем не клялась, никогда не заявляла о своем согласии с тем, что исповедовал он. Но ему вспоминалась прежняя дружба Аси и Вадима, которая казалась ему в те годы неразрывной! Раньше Ася представлялась ему одной из «русских женщин» — декабристок, которые в расцвете юности могут бросить все, что имеют, все блага, данные им от рождения, и уехать за любимыми в «каторжные норы» на многие годы, на всю жизнь. Ася, думалось тогда ему, была способна на подвиг, на самопожертвование, и не только во имя любви к Вадиму, а ради идеи.
Что же случилось? Как понять нынешнюю дружбу Аси с Женкеном, как простить ее? Может быть, необходимо попытаться открыть девушке глаза на этого черносотенца, на этого потенциального убийцу? Может быть, еще есть надежда вернуть ее в семью живых?
Помедлив, Григорий нерешительно подошел и встал за спиной девушки. Она так и не остригла, по примеру многих курсисток, свои пышные каштановые косы — тяжелыми жгутами они лежали на ее спине, отчетливо выделяясь на снежной белизне батиста.
— Что штудируем, Асенька? — как можно непринужденнее спросил Григорий, прикрывая ладонью страницу ее книги.
Ася в замешательстве вскинула глаза, они потеплели, засветились лаской.
— Вы, Гриша? Какими судьбами?
— А я здесь частенько.
— Поди-ка, запретные плоды грызете? — негромко засмеялась она.
— Рад бы! — в тон ей засмеялся и Григорий, чувствуя, как исчезает сковывавшая его нерешительность. — Так ведь здесь, Асенька, запретных плодов не держат. А вы?
Из лежавшей на столе стопочки книг он взял верхнюю, развернул.
— Ого! «Так говорил Заратустра». Ницше! Мудрый, как змий, и злой, как змий, был старикашка. А это? Шопенгауэр! Боже мой, Асенька, неужели вы сие человеконенавистничество изучаете по собственному почину? Дайте-ка, дайте!
Отодвинув тоненькую руку девушки, он заглянул в лежавшую на столе тетрадь. Аккуратненькие строчки с круглыми буквами, напоминающими петельки кружев.
— «Ибо зло есть лучшая сила человека!» Гм, гм… «Не дух, но воля призваны править миром!» — Григорий с грустной усмешкой отложил тетрадь: — Даю голову на отсечение, что данные произведения рекомендованы вам господином Женкеном!
Ася едва заметно покраснела.
— Почему вы так думаете? — спросила она с печальной робостью.
— Ну кто же еще? Сильные личности! Сверхчеловеки! Волюнтаризм! Черной сотне положено опираться на подобные произведения, на что же больше? Ей же ненавистно все подлинно человеческое, все гуманное.
— А революция, которую вы защищаете, гуманна? — еще тише спросила Ася.
Не отвечая, Григорий смотрел на ее пальцы, нервно подрагивавшие на тетрадочном листке.
— Ведь революция тоже жестока к своим врагам, — не поднимая глаз, продолжала Ася. — То и дело читаешь об убийствах, о покушениях. Это ужасно. Вот вы… вы тоже можете убить человека?
— Такого, как Женкен? С пользой для отечества!
— За что вы не любите Жоржа, Гриша? Он не такой плохой.
— Ну конечно же! — воскликнул Григорий. — Он милый, он добрый и, наверно, поет под гитару душещипательные романсы?
Ася вскинула глаза, но сейчас же снова принялась смотреть в тетрадь.
— Угадал? А знаете что, Асенька? Давайте побродим по улицам. Успеете вы начитаться этой мути! Пойдемте, а?
После секундного раздумья Ася согласилась, и, сдав книги и одевшись, они вышли. На улицах по-прежнему дул ветер, с неба сорилась мелкая ледяная пыль, на облачной промокашке неба едва угадывалось расплывшееся пятно солнца. Визжали полозья проносившихся мимо санок, бежали пешеходы, кутаясь, пряча носы в воротники.
Грише хотелось многое сказать и объяснить Асе, но чем больше он говорил, тем настороженнее становилось ее хорошенькое румяное лицо.
Озябнув, зашли в Казанский собор, постояли, слушая и не слушая службу. Но в соборе показалось еще холоднее, чем па улице, и Гриша предложил зайти в кафе, хотя в кармане у него только жиденько звенела мелочь.
В кафе их встретило радостное тепло, и так неправдоподобно зеленели на фоне замерзших окон узорчатые листья пальм. Григорий говорил о революции, рассказывал о нищете тамбовских мужиков, об их бунтах, о том, как беспросветно живут рабочие, как дорого достается им хлеб. Ася слушала, механически помешивая ложечкой ароматно дымящийся кофе.
— У нас же каждый день, Асенька, кого-нибудь вешают… «Золотые дни контрреволюции», — пишет Ленин. Председатель совета министров Столыпин требует, чтобы ему, Столыпину, дали «двадцать лет покоя», то есть права двадцать лет вешать и гнать на каторгу.
Сидевший через два столика седой чиновник подозрительно глянул в сторону Григория, и Ася, поймав его недобрый взгляд, осторожно тронула ладонью плечо спутника.
— Не надо, Гриша. Слушают.
Григорий замолчал, оглянулся. Чиновник, сердито топорща седые брови, углубился в газету.
— Я совсем запуталась. — Как бы извиняясь, Ася снова легонько тронула плечо Григория. — Вы одно говорите. Жорж другое. И дома — дядя.
— А где служит ваш дядя, Ася?
— В палате судебных установлений, — чуть помедлив, ответила девушка. — И он тоже говорит, и все остальные — о жестокости, о казнях, о крови. Как будто нельзя жить без этого, как будто мало в жизни радостей: музыка, театр, книги. Вы ходите в оперетту, Гриша?
— Нет!
Помолчали, потом Григорий спросил:
— Ася, неужели вы не видите, что представляет собой Женкен?
Девушка ответила, спокойно глядя на Григория серыми, чуть зеленоватыми глазами:
— Он защищает Россию. Вы хотите убийств, беспорядка, насилий, а Жорж против этого. Разве это плохо? Революция, как я теперь поняла, неразрывно связана с кровью, с убийствами из-за угла. И потом… я люблю Жоржа.
— Что ж, — усмехнулся Григорий, — любовь зла, полюбишь…
— Гриша!
— А убийство из-за угла — это эсеровщина, а не борьба за революцию.
Они расстались, и Григорий почувствовал небывалую раньше усталость.
Нева под мостом клубилась белым дымом поземки, и Грише припомнился рассказ Косоротова о том, как в дни восстания полиция днем развела мосты и рабочие с Выборгской стороны шли в такой же вот вьюжный день через Неву прямо по льду, а с берега, прячась за гранитным парапетом, в них стреляли драгуны. Три или четыре человека упали на лед, но остальные шли и шли, и это молчаливое шествие навстречу смерти было таким бесстрашным, что драгуны перестали стрелять.
…Через два дня, поздно вечером, когда Григорий возвращался в университет, неподалеку от моста его встретили трое подвыпивших студентов. Они шли навстречу, взявшись под руки, покачиваясь из стороны в сторону и горланя студенческую песню:
…От зари до зари
Лишь зажгут фонари,
В переулках
Студенты шатаются…
Гриша шагал, не подозревая, чем грозит ему встреча, не стараясь разглядеть идущих, с неприязнью думая о том, как безобразно меняют человека вино и водка, как обнажаются при этом скрытые неприятные черты.
Посторонившись, Григорий пропустил мимо подвыпившую компанию, не замечая, что они с недоброй пристальностью всматриваются в него.
Григорий почти миновал их, но один, в круглой меховой шапке, негромко и совершенно трезво сказал:
— Он!
И неожиданный удар сзади по голове свалил его на панель. Гриша упал на четвереньки и, когда пытался встать, его ударили ногой и снова чем-то тупым и тяжелым по голове. Оп ткнулся лицом в грязный истоптанный снег. Его били сосредоточенно и жестоко, били ногами в пах, в живот, в грудь, в лицо. Он не слышал, как они ушли. Смутно помнил, как сидел, прислонившись спиной к холодному парапету, и плевал кровью. Когда собрался с силами и, опираясь на парапет, побрел в сторону университета, снег вокруг того места, где он сидел, был густо заплеван кровью.
Встретивший его в коридоре общежития Быстрянский, увидев окровавленное лицо, разбитые губы, перепугался, бросился навстречу.
— Кто тебя, Григорий?!
— Не знаю, — слепо цепляясь рукой за стену, ответил Григорий, стараясь вытереть заливавшую глаза кровь.
Быстрянский подхватил его под руку, довел до комнаты, помог раздеться. Все тело Григория оказалось в синяках, дышать было больно. Кряхтя и виновато улыбаясь, Григорий наблюдал, как, непривычно суетясь, мечется по комнате Быстрянский.
— Да ничего, Володя, ничего, — пытался он успокоить товарища, морщась от боли.
— А ты помалкивай! — оборвал его Быстрянский, выжимая над тарелкой полотенце.
Они так и не узнали, было ли это избиение организовано Женкеном и его дружками. Григорий не разглядел, не запомнил лиц избивавших его людей и, как ни старался, опознать их в многотысячной студенческой толпе не мог. Когда, деланно посмеиваясь, с притворной беспечностью он рассказал о происшествии сапожнику Степану Кобухову, тот глянул серьезно и строго.
— А ты поберегайся, парень. Немало нашего брата до смерти в темных переулках устукали. А тебе жить надо.
Этот случай навсегда закрепил его дружбу с Быстрянским. И именно Владимир Быстрянский оказался первым, кто рекомендовал Григория в партию.