Известие о том, что утром 28 октября юнкера ворвались в Кремль и расстреляли солдат 56-го полка и арсенальцев, ошеломило и потрясло Григория. Значит, случилось то, чего они ожидали с той самой секунды, когда в сумерках октябрьского рассвета донеслась со стороны Кремля первая пулеметная очередь. Вот она, цена промедления!
Стоя у окна, вглядываясь в неясные фигуры у подножия памятника Скобелеву, вслушиваясь в гневные голоса Аросева и Ведерникова, он каким-то дальним уголком сознания все старался вспомнить последние слова, которые ему сказал вчера Степашка. Вспоминал и не мог вспомнить. Ладонь как будто хранила тепло маленькой руки, в памяти звучал ломкий мальчишеский голос. Если Степашке удалось пробраться в Кремль, шальная пуля могла зацепить и его. Как же тогда смотреть в глаза Агаше, что сказать Глебу?
А за спиной Григория кричал Ведерников:
— Верить подлецам! Рябцев клялся убрать юнкеров от Кремля, и вот! Играем со сволочами в благородство! И арсенал стал для нас недоступным. Они сейчас ринутся на нас со всех сторон!
За окном струился серенький бессильный рассвет.
В эту бесконечную тревожную ночь никто из членов ВРК и членов МК не уходил домой — ездили по районам, по заводам, по частям гарнизона организовывать боевые дружины и снова возвращались в Совет. После того как накануне вечером был отвергнут ультиматум Рябцева, меньшевики и эсеры покинули здание Совета, в их захламленных бумажным мусором комнатах теперь лежали на полу «двинцы», раненные на Красной площади. А внизу, в одном из подвальных помещений, ожидали похорон тела убитых: командира «двинцев» Евгения Сапунова и рядового Александра Воронова, их удалось вынести с места боя. Во дворе, в губернаторском каретном сарае, где висела сверкающая серебряными бляхами сбруя, чуть слышно повизгивала пила и шуршал рубанок — кто-то из «двинцев» сколачивал гробы для первых жертв.
Григорию предстояло, помимо множества дел, написать текст листовки и статью в газету об этих погибших, о вероломстве Рябцева, и он спустился в подвал, чтобы взглянуть на убитых.
Две не знакомые Григорию женщины сурово и молча собирали убитых в последний путь. Обезображенное пулей лицо Сапунова было забинтовано, а безусое мальчишеское лицо Воронова, бледное и неподвижное, сохраняло выражение удивления и боли.
Григорий вспомнил свою первую встречу с убитыми, еще в сентябре, когда «двинцы» в Бутырках объявили голодовку и представителям Совета удалось пробиться в тюремные камеры. «Двинцы» были настроены непримиримо, и благодаря их непримиримости и настойчивости Совету удалось освободить всех — около девятисот человек. Комендант тюрьмы много раз в сопровождении взвода охраны из георгиевских кавалеров являлся в камеры, где содержались «двинцы», и, багровый от ярости, кричал: «Здесь вам не фронт и не Двинск! Перестреляю всех, к чертовой матери!» Но угрозы никого не пугали: рабочая Москва знала о «двинцах», и тюремщики боялись расправиться с ними. Думал ли тогда Григорий, что ему придется вот так скорбно стоять над телами убитых!
С тяжелым чувством поднялся Григорий на первый этаж здания — сюда непрерывно прибывали разведчики. В десятом часу утра стало известно, что юнкерам удалось занять почти весь Китай-город и Солянку, что они захватили телефонную станцию в Милютинском переулке и телеграф на Мясницкой. Телефонная связь с районами оказалась прерванной.
Когда Григорий вернулся в зал с круглым столом, туда вбежал, расталкивая встречных, перепачканный кровью и не замечающий ранения Петр Федотов, один из «двинцев», ставший командиром разведки. Он кричал:
— Юнкера от Никитских ворот пробиваются к Страстному монастырю! На колокольне монастыря пулеметы!
От его тревожного крика закачались и зазвенели хрустальные подвески люстры.
— Пытаются окружить Совет? — не то спрашивая, не то утверждая, заметил член ВРК Мостовенко, проверяя наличие патронов в нагане. — Значит, и «двинцев», идущих к Моссовету от Савеловского госпиталя, перебьют? Ведь те почти безоружны!
Вместе с «двинцем» Федотовым и артиллеристом Адамом Давидовским Григорий через десять минут уже бежал по Страстной площади. Бой шел на Тверском бульваре — тут и там темнели тела убитых. Кто-то стонал и кричал: «Вася! Вася!» В спину красногвардейцам и «двинцам» били неуязвимые, скрытые на колокольне пулеметы. Стреляли с крыши градоначальства, с чердаков по обеим сторонам бульвара.
Григорию и полуроте «двинцев», вместе с которой он выскочил на площадь, удалось прорваться в мертвую зону у монастырских стен — здесь пулеметные очереди не могли их достать. Но высокие, окованные железом двери на колокольню оказались заперты изнутри. Тяжелые створки только гудели под ударами прикладов и наконец рухнули. Григорий нащупал в кармане гранату и бросился в неосвещенную глубину колокольни. И вот уже загрохотали под солдатскими сапогами чугунные ступени лестницы.
Но револьверные пули били и били сверху, ударялись о камень стен, прыгали по ступенькам лестницы. Буквально чудом Давидовскому удалось пробраться вдоль стены до самого лаза на колокольню. Кто-то поднимавшийся впереди него, смертельно раненный, опрокинулся назад и, сбивая стоявших сзади, полетел вниз. Григорий прижался к перилам и сумел удержать падающее тело, руки его стали горячими от крови. Он что-то кричал, но крика не было слышно за грохотом взрыва, — это Давидовский метнул в лаз колокольни гранату. Что-то тяжело рухнуло там, наверху, донесся крик, и горячая трескотня пулемета оборвалась.
— Давай пулемет вниз! — с бесстрашной удалью кричали рядом с Григорием. — Сгодится!
Григорий и кто-то из «двинцев», которого Григорий не мог рассмотреть в темноте, снесли тело убитого вниз, положили у двери, — он уже не дышал.
А в самом соборе и в кельях монастыря тоже шла перестрелка, слышались крики — «двинцы» разоружали божьих служителей. Одного из них, уже обезоруженного, волокли во двор, а он исступленно плевался и старался укусить красногвардейца за руку.
— Боже всемогущий! Боже всемогущий! — без конца кричал он, словно в бреду. — Низринь диаволов! Низринь!
Монах, видимо, боялся, что его тут же убьют, но его оттолкнули в сторону, и он упал у кирпичной стены, и Григорий видел его удивленный и в то же время ненавидящий взгляд, порванную на плече старенькую черную рясу и искаженный криком рот.
В этот момент во двор монастыря въехал грузовик, в нем, обнявшись за плечи, стояла группа вооруженных и что-то кричащих офицеров. Для них, видимо, было полной неожиданностью увидеть во дворе монастыря солдат с красными повязками на рукавах и шапках, и они смотрели растерянно и тупо. Двое вскинули винтовки, но из двери колокольни на них уже уставился пулемет. Прильнувший к прорези прицела «двинец» Федотов с веселой яростью приказывал:
— Кидай оружие, контра! Кидай, кому шкура дорога!
Офицеры бросили винтовки и револьверы и, спрыгнув из грузовика, встали возле него тесной кучкой, — наверно, ожидая расстрела.
Но их окружили и повели к Совету.
Оглянувшись на Тверской бульвар, Григорий увидел, что, после того как смолк пулемет на колокольне, бой отодвинулся к самым Никитским воротам и непосредственная угроза окружения Совета отпала.
28 октября должна была начаться всеобщая забастовка протеста против предательства Рябцева и юнкерья. Но телефонная связь с районами оборвалась — для руководства забастовкой членам ВРК, МК и партийного центра приходилось всюду бывать самим. К счастью, Мостовенко достал десяток машин в автомобильной роте, комиссаром которой он раньше был. Машины и мотоциклы мчались под ливнем пуль: изъятое у революционных частей оружие Рябцев приказал раздать студентам Коммерческого института, домовым комитетам в богатых районах Москвы — в центре, на Поварской и на Арбате, — вооружил офицерье, прятавшееся по темным углам до начала боя.
Ночью, когда угроза окружения Совета стала почти неотвратимой, кое-кто в МК предлагал покинуть генерал-губернаторский дом, но и Скворцов-Степанов, и Ведерников, и другие категорически воспротивились этому. Скворцов повторил свою знаменитую фразу: «Каждый, кто боится смерти, может покинуть это здание!», и многие поддержали его. Но, чтобы восстание не оказалось в решающую минуту обезглавленным, решили перевести партийный центр в один из пролетарских районов, в Замоскворечье, обеспечить базу на случай вынужденного отступления.
И снова Григорий мчался сквозь вечернюю тьму. На улицах не горел ни один фонарь, да и большинство домов смотрело слепыми глазницами окон. Повсюду встречались вооруженные группы. В этот день бастовали все заводы и фабрики, напряжение достигло предела. По центральным улицам проезжали броневики Рябцева; «Метрополь», «Националь» и городская дума на Воскресенской площади были заняты юнкерами, а Тверская улица от Охотного до Скобелевской площади простреливалась ими. Алексеевское и Александровское военные училища представляли собой неприступные крепости.
Так думал Григорий, трясясь позади мотоциклиста в неудобном, прыгающем седле, вспоминая слова обращения к солдатам Москвы, которое ему пришлось написать прошлой ночью.
«Товарищи солдаты! — написал он. — На улицах Москвы уже трещат выстрелы. Враги народа первыми направляют против нас свой удар… Пусть оружие, занесенное над революцией, так же бессильно падет на землю, как оно упало в эти дни в Петрограде… К оружию, товарищи! Будем биться, как свободные граждане. Нас можно убить, но нас не заставят опять пойти в рабство и осудить на рабство наших детей и внуков!»
Григорий писал эти слова, а перед его глазами стояла маленькое сморщенное, красное лицо сынишки, которого он видел всего несколько минут, забежав как-то под утро на Рождественский бульвар. Но где бы он ни был в эти дни и чем бы ни занимался, Елена и сын неотступно присутствовали в его сознании и сердце, были рядом с ним.
28 октября, уезжая из Совета по опасному заданию, он оставил в секретариате записку Елене и сказал Виноградской с извиняющейся улыбкой:
— Вот… если случится… ну, что-нибудь… передайте, пожалуйста, моей жене. У меня неделю назад родился сын. Маленький-маленький. — И он показывал руками, словно окружающие не знали, какими рождаются дети.
Именно поэтому товарищи по МК и ВРК Аросев, Будзынский, Подбельский, не сговариваясь, старались оградить Григория от излишнего риска, от опасностей, которые грозили со всех сторон. Правда, делали это незаметно, чтобы не оскорбить, не обидеть Григория: он не мог принять никаких поблажек, никаких скидок. Но он, как и раньше, лез в самое пекло. Очень часто в частях гарнизона, вызывая на митинг представителя МК, солдаты просили, чтобы приехал именно Григорий — солдаты знали его и любили.
В Совете с ласковыми усмешками рассказывали: когда Григорий выступал на митинге в Московском цирке, сидевшая в первом ряду разряженная дама с удивлением воскликнула:
— Боже мой! Такой симпатичный — и большевик!
И Григорий поклонился ей с обворожительной улыбкой:
— А мы все такие!
Он и сам вспоминал об этом эпизоде с улыбкой, а Елена не раз говорила ему: «Ты у меня, Гришенька, и в самом деле симпатичный».
Воспоминание мелькнуло в памяти и исчезло, заслоненное тревожными мыслями: как воспрепятствовать расширению плацдарма закрепившимися в центре города белыми; как помешать им соединиться с отрядами, двигавшимися от Знаменки? Чтобы вражеское кольцо не замкнулось вокруг центра, предстояло удержать Садовую улицу, хотя бы от Каретного ряда до Земляного вала. Необходимо было захватить здание градоначальства на Тверском — почти рядом с Советом. Следовало не дать контрреволюции возможности получать помощь от Ставки. Правда, белым так и не удалось доставить в Москву кавалерийскую гвардейскую бригаду, а как раз на нее особенно надеялись Рябцев и Руднев. Навстречу эшелонам бригады выехал рабочий-большевик Максимов, и ему вместе с железнодорожниками Гжатска удалось задержать войска. Задержали и еще один эшелон, посланный в Москву Ставкой; под Можайском рабочие разобрали железнодорожные пути. Но, как и раньше, вопрос о победе восстания упирался в оружие, — так думал Григорий, подъезжая к военно-революционному комитету Городского района.
Здесь чаще свистели пули, чаще темнели на улицах плоские, словно вдавленные в мостовую тела. Вокруг Сухаревского рынка, прячась от огня пулеметов, строчивших с Сухаревской башни, солдаты и рабочие копали окопы, — слышался в темноте приглушенный говор, посверкивали взлетающие над брустверами окопов лопаты. А справа, на углу Сретенки, присмотревшись, Григорий угадал причудливые контуры баррикады; оттуда тоже доносилась негромкая перекличка голосов.
Привстав, Григорий через плечо мотоциклиста вглядывался в площадь Сухаревского рынка — там, словно туши вымерших мастодонтов, темнели грузовые автомашины. Их вид обрадовал Григория: нет, пролетарские окраины не собираются складывать оружие!
Военно-революционный комитет Городского района помещался на втором этаже трактира Романова, на углу Сухаревской площади и Первой Мещанской. Приказав мотоциклисту ждать, Григорий, отряхивая снег, бегом поднялся на второй этаж. В здании было полным-полно солдат и рабочих, табачный дым стоял в комнатах, как туман. Столики были сдвинуты к стене, на полу сидели и лежали люди. В углу, за буфетной стойкой, молоденькая и красивая девушка в красной косынке выдавала солдатам селедку и хлеб.
Когда Григорий поднялся на лестничную площадку, раздался дребезг и звон стекла, на истертый тысячами ног пол посыпались осколки. И только в эту секунду, когда в разбитое пулей стекло ворвался свежий морозный воздух и влетели хлопья снега, Григорий почувствовал, что в трактире стоит многолетний застоявшийся запах пива, водки и кислых щей. Он огляделся. Порожние ящики из-под пива громоздились за прилавком, на стене криво висели остановившиеся ходики с цветной фотографией, изображавшей царское семейство, перечеркнутое жирным крестом. Пустые бутылки слюдяно блестели на полках буфетной стойки.
В соседнем просторном зале за сдвинутыми тремя столиками сидели члены военно-революционного комитета района: молоденький, восемнадцатилетний Вениамин Тверитин, в пенсне и с темной бородкой — из-за нее он казался старше своих лет, большеглазая и пышноволосая Ольга Пилацкая, наголо бритый, как всегда, Александр Борщевский.
Шло очередное заседание ВРК — в те дни и ночи они шли во всех районах почти беспрерывно. Но, увидев Григория, все замолчали и повернулись к нему.
— Что случилось, товарищ Григорий? — сдержанно и спокойно спросила Пилацкая. — У вас измученный вид. Вы голодны?
Григорий отмахнулся, хотя, по совести говоря, и сам не помнил, когда последний раз ел. Присев к столу, он принялся вполголоса рассказывать о том, что происходит в центре, но его перебил взъерошенный, промокший под дождем железнодорожник, вбежавший в зал.
— Товарищи! — крикнул он, с трудом переводя дыхание. — Я Зимин, с Казанки! Осматриваем вагоны, и вдруг — винтовки! Тысяч пятьдесят! Да, да! Мы, конечное дело, прицепили паровоз и закатили в мастерские, чтобы викжелевцы не учуяли. Звонили в Московский совет — беляки не соединяют. И вот послали меня!
Григорий вскочил, подбежал к Зимину, с силой обхватил его за плечи.
— Вот то, что нам надо! — вздохнул он с облегчением. — Вот начало победы! Товарищ Пилацкая! Мобилизовать грузовики! — Он кивнул на окно, за которым шумела и взрывалась одиночными выстрелами Сухаревская площадь. — Тверитин! Охрану на машины! Нельзя допустить, чтобы оружие перехватили! Мы снабдим винтовками все районы!
И через пять минут десяток машин мчался по Садовой, намереваясь свернуть от Мясницкой к Казанскому вокзалу. И Григорий снова несся на мотоцикле, направляясь в центр, — предстояло как можно скорее решить вопрос о распределении винтовок по районам. Правда, думал он, простого наличия винтовок недостаточно для победы, надо овладеть Симоновскими пороховыми складами, где хранится много миллионов винтовочных патронов. Но он еще днем знал, что красногвардейцы Симоновского района ведут у складов упорный бой.
Темный притаившийся город летел за спину; брызгал из-под колес мотоцикла мокрый снег; горели на площадях и перекрестках улиц костры, возникали из тьмы решительные фигуры красногвардейских патрулей.
Рождественский бульвар круто спускался к Трубной. Вскинув глаза, Григорий пытался отыскать окна своей комнаты над занятым райсоветом первым этажом, но разглядеть ничего не смог. Окна райсовета были ярко освещены, и у подъезда толпились люди, блеснуло на мгновение острое жало винтовочного штыка. Но останавливаться Григорий не мог.
Огненный глаз мотоцикла выхватывал из темноты сверкающие полоски трамвайных рельсов, мокрый, похожий на рыбью чешую булыжник мостовой, длинные ямы пахнувших глиной окопов. Григорий не прятал свой мандат — приходилось то и дело предъявлять, — но после каждой задержки нетерпеливо кричал в кожаную спину мотоциклиста: «Скорей! Скорей!»
Но подвел мотоцикл. Уже поднимаясь по переулку к гостинице «Дрезден», мотор вдруг закапризничал, бессильно фыркнул и заглох. Мотоциклист спрыгнул, наклонился над мотором, светлые глаза блеснули в темноте сердито и виновато:
— Бензин кончился, товарищ!
Но до Совета было недалеко, и Григорий, подхватив бьющие по коленям полы пальто, побежал. Скобелевская площадь бессонно кипела людьми, дымили костры — жгли вывески и доски заборов. Грозно блестел в дрожащем свете костров ствол нацеленного в сторону Страстной площади орудия.
И все же произошло нечто, задержавшее Григория у самого подъезда. Из темной арки ворот вдруг донесся детский плач, такой жалобный и зовущий, что нельзя было не остановиться. Григорий метнулся в темноту, наклонился над свертком тряпья, откуда несся крик. Подчиняясь порыву жалости, Григорий подхватил ребенка и, прижав к груди, вбежал в здание Совета.
Ребенок продолжал кричать, и крик этот был так необычен в наполненном вооруженными людьми здании, что, словно по команде, замолчали все. У Григория, как всегда при входе с улицы, запотели очки, и он ничего не видел, только светлые и темные пятна мельтешили перед ним. Толпа расступалась, недоумевающая и ожидающая. Протянув ребенка вперед, Григорий сделал несколько шагов к столу секретарши и услышал испуганный вскрик Поленьки Виноградской:
— Что, Григорий Александрович?
— Видимо, человек! Возьмите же! Я не вижу.
На детский крик сбегались из соседних комнат люди. Пока Григорий торопливо протирал очки, ребенка развернули, прочитали спрятанную в тряпье записку. Корявыми буквами было нацарапано карандашом:
«Тавариш савецкая власт васпитай бога ради маю дочку у миня малако пропало и купит негде а мне дите болно жалка».
Когда Григорий снова надел очки, возле стола стояли Ведерников и Ярославский, Голенко и Подбельский. Худенькая жена Ведерникова заботливо укутывала ребенка, приговаривая: «Не плачь, не плачь, деточка. Сейчас чего-нибудь придумаем».
— Нажевать хлеба и сунуть в тряпочку, — улыбнулся Ведерников. — Помнишь, как кормили в детстве…
Жена Ведерникова унесла девочку в глубь здания, и когда через несколько дней, уже после победы, Григорий спросил о подкидыше, оказалось, что ребенок так и остался в семье Ведерниковых. И назвали девочку Светланой Советской.
Когда детский плач затих, Григорий оглядел товарищей сияющими глазами:
— Есть оружие! Есть чем воевать, товарищи!
Но на следующий день, когда повсюду шли решающие бои, когда в руках восставших оказались все вокзалы, градоначальство, телеграф, телефонная станция и Симоновские пороховые склады, а Алексеевское военное училище в Лефортове стиснули кольцом безжалостной осады, МК и ВРК снова заседали поздно вечером за круглым столом.
Говорил Скворцов-Степанов, яростно блестя очками, пощипывая по привычке бородку:
— Итак, товарищи, Всероссийским исполнительным комитетом железнодорожников, сиречь небезызвестным соглашательским Викжелем, при полной поддержке патриарха, и нам, большевикам, и так называемому Комитету общественной безопасности во главе с Рудневым и Рябцевым предъявлен ультиматум. Викжелю, видите ли, желательно перемирие, — они жаждут остановить кровопролитие, у них, видите ли, нежные сердца! Нам не стоило бы и минуты тратить на чтение сего позорного манускрипта, но в случае отказа от перемирия викжелевцы грозят объявить железнодорожную забастовку.
— Они остановят движение наших эшелонов на Москву и будут беспрепятственно пропускать эшелоны Духонина и Керенского? — усмехнулся Ярославский.
— Видимо, так сие и замыслено, — кивнул Скворцов.
Григорий не мог сидеть спокойно, то и дело без нужды протирал очки, близоруко вглядываясь в говоривших и перечитывая лежавшие перед ним телеграммы. В пути к Москве находились эшелоны с красногвардейцами из Шуи, Минска, Коврова, Владимира, Твери. Из Иваново-Вознесенска ехали отряды во главе с Фрунзе. Если эшелоны задержатся, а Рябцев и Ровный получат подкрепление, все полетит к черту. Столько жертв, столько пролитой крови!
Он попросил слова. Говорил о преступности перемирия с белыми. Говорил горячо, страстно, оглядываясь на Подбельского, на Ведерникова, на Голенко. Когда он сел, худой, с провалившимися от голода и бессонницы глазами, и принялся нервно протирать очки, встал Ногин.
— Да, крови пролито немало, — веско и внушительно заговорил он. — И именно эта кровь обязывает нас ко многому. Нужна передышка. У Рябцева силы на исходе, и он вынужден будет сдаться. Неужели сейчас мы можем начать штурм Кремля, неужели у кого-нибудь из русских людей поднимется рука стрелять по многовековой нашей святыне? Если мы пойдем на это, многие честные люди перестанут подавать нам руку. Я — за перемирие, за переговоры с Рябцевым! За! Я могу снова взять на себя горькую и печальную обязанность…
И Ногин настоял на перемирии, оно было заключено.
Григорий и раньше с удивлением присматривался к Ногину и не мог понять его стремления найти мирное решение конфликта, его готовности идти на бесконечные переговоры, на компромисс с заведомыми врагами, от которых можно ждать только предательства. С трудом верилось, что Ногин — это тот самый бесстрашный Макар, кто прошел через казематы десятков тюрем, в том числе предварилки на Шпалерке, Трубецкого бастиона Петропавловки, Николаевской и Ломжинской тюрем, Макар, который бежал из тобольской ссылки, бежал с Кольского полуострова, бежал из енисейской, кто множество раз видел Владимира Ильича и разговаривал с ним, был делегатом Пятого и Шестого съездов партии. Разве не видит он, что всякое перемирие сейчас просто преступно, что оно будет передышкой только для белых?