29. ДА ЗДРАВСТВУЕТ РЕВОЛЮЦИЯ!

Работы в библиотеке Рубакина было по горло. И сам Николай Александрович, и его помощники целые дни проводили в залах книгохранилища — сюда день за днем неиссякаемым потоком текла почта. Поначалу, сбиваясь с ног, ее таскали в сумках измученные почтальоны, потом к подъезду библиотеки ее стали привозить на специальной тележке.

Книги, книги, книги! Сотни, тысячи томов, пудовые кипы пахнущих типографией газет и журналов — со всех концов мира. Уходящие под самый потолок шкафы, полки, стеллажи.

Выставив вперед упрямую кургузую бородку, щурясь сквозь стекла пенсне, Рубакин властвовал в своем книжном Вавилоне. Как-то в минуту передышки, сидя рядом с Еленой на подоконнике, Григорий сравнил письменный стол Рубакина с капитанским мостиком корабля, терпящего бедствие среди бушующего прибоя.

— Ну почему же бедствие! — устало возразила Елена, поправляя волосы. — Рубакинский корабль успешно противостоит бумажным штормам, а мы с тобой, Гриша, скоро станем опытными морскими волками. Взгляни, красота какая! — Она кивнула в окно, где в горне заката багрово плавились склоны и вершины Альп. — А по-серьезному говоря, милый, работа Николая Александровича заслуживает поклонения. Он бессребреник, которому его титанический труд не дает ничего, кроме… ну, сознания исполненного долга, что ли… Долга перед народом. Он подлинно великий просветитель, он написал для народа уже больше сотни книг, разошедшихся по России в миллионах экземпляров. И заметь, сколько пишет: его окна светятся почти до рассвета. Он завещает свою библиотеку России — после его смерти книги увезут туда.

В то время рубакинский кабинет обладал особенной притягательной силой: русские эмигранты, единомышленники Ленина, жившие поблизости, очень часто собирались там. Ежедневно забегала порывистая красавица Инесса Арманд, приезжал из Сан-Лежье щедро рассыпающий афоризмы и остроты Луначарский, любил помолчать, сидя в кресле возле рубакинского стола, Трояновский, приходивший из недалекого Божи.

Когда в вечерних сумерках кончался день, Григорий и Елена выходили из заваленных книгами коридоров на улицу и, посматривая вверх, на свое «ласточкино гнездо», шли в дешевенькое кафе — перекусить. А позднее как-то само собой получалось, что почти каждый вечер они оказывались в уютной квартирке Арманд и пили чай «по-русски», его разливала милая большеглазая хозяйка. Их связывала, конечно, не только любовь к далекой родине, а общность интересов, заботы о революционной будущности России.

Зима в тот год в Швейцарии была теплой, но выпадало много снега. Невесомыми пышными сугробами он громоздился на обрывах скал, на карнизах крыш, на перилах балконов; таял он так же легко, как и ложился. Всю зиму по-весеннему звенели капели; к утру жерла водосточных труб обрастали ледяными ресницами, даже в январе казалось, что весна притаилась за углом ближайшего дома.

Для Григория наступило время счастливое и необыкновенное, — только изредка омрачалось оно приступами тоски и болезни — в такие минуты Елена как могла успокаивала его.

— Ты принимай это, милый, как передышку, как отсрочку ожидающих нас сражений. Придет революция, и мы с тобой, даже если бы захотели, не сможем остаться в стороне, в этом — смысл и содержание нашей жизни. Считай, что незабываемую зиму судьба подарила нам перед трудностями и лишениями, которые нас ждут. И не надо хандрить, милый.

Елена могла бы и не говорить подобных слов: Григорий думал так же, как она. Его утешало только предчувствие, что революционный взрыв близок, что ждать осталось недолго.

И однажды в марте, уже под вечер, когда Елена работала над очередной, заданной Рубакиным темой, а Григорий возился на лестнице, пристраивая на место уже ненужный ему фолиант, из полуоткрытой двери кабинета раздался громкий и хриплый крик Рубакина:

— Все ко мне!

Пока Григорий спускался с лестницы, мимо пробежали сотрудники из соседнего зала. Крик Рубакина напугал всех: ведь у него тогда серьезно болело сердце.

Николай Александрович полулежал в кресле, откинувшись на спинку; в правой руке — судорожно зажата телефонная трубка. Лицо побледнело, но глаза светились исступленно и молодо. Швырнув трубку, Рубакин, опираясь обеими руками на подлокотники кресла, встал.

— Звонили из Лозанны, — все так же хрипло, с трудом справляясь с душившим его волнением, сказал он. — В России революция. Николай отрекся. Создано Временное… — И опустился в кресло, вытирая со щек невольные слезы.

И все кругом заговорили и закричали сразу.

— Неужели? Неужели? — повторяла Елена, обнимая Григория.

А он старался успокоить ее:

— Мы же знали, Лена, что так будет! Мы ждали!

И через несколько минут, не замечая встречных, наталкиваясь на людей, они бежали к домику, где жила Инесса.

Она еще не знала. Вскочив из-за крошечного письменного бюро, слушала с сияющими глазами, потом бросилась на шею Елене.

— Телеграмму Ильичу! — кричала она, надевая жакетик и не попадая руками в рукава. — Поздравить! Поздравить!

Вместе добежали до почтамта, дали телеграмму. Принимавшая ее веснушчатая девушка смотрела на них из окошечка подозрительно и тревожно.

И в кафе на набережной, где они позднее ужинали, корректные, чопорные англичане смотрели с осуждением, зато французы, узнав о событиях в России, вскакивали и темпераментно пожимали российским изгнанникам руки:

— Вив ля революсьон рюс! Вив!

Письмо от Владимира Ильича пришло на другой день. Принесли его в предвечерний час, когда Григорий и Елена снова сидели у Инессы.

Стоя возле бюро, Инесса дрожащими от нетерпения пальцами разорвала конверт.

— Уже знает, — сказала она через минуту. — Пишет: «…Мы сегодня в Цюрихе в ажитации… телеграмма в «Zürcher Post» и в «Nene Zürcher Zeitung», что в России 14. III победила революция в Питере после 3-дневной борьбы…» — Опустив на стол письмо, Инесса несколько мгновений неподвижно смотрела перед собой, потом прерывисто вздохнула: — Ах, как Ильич нужен сейчас России! Его ум, воля, прозорливость…

— Значит, и нам пора собираться, — сказал Григорий жене, когда поздно вечером они возвращались в свое «ласточкино гнездо». — Странно, что Россия не вышла из войны. В таком случае, нас, выступающих против империалистической бойни, вряд ли пустят в Россию.

Вечер был удивительно теплый и мягкий, и сменившая его звездная ночь стояла над землей ласково и неслышно, только снизу, с набережной, видимо из курзала, неслась бравурная музыка. Дома Григорий открыл дверь на балкон, и они вместе с Еленой долго стояли, обнявшись и глядя на призрачно светящееся внизу озеро, на ожерелья огней в окутывающей берег тьме.

И какие нестерпимо долгие потянулись потом дни! Работать в библиотеке стало мукой, бессмысленной и тяжелой. Каждый день звонили в Лозанну, в Берн, в Париж, в Стокгольм, без конца посылали телеграммы и письма, стараясь узнать подробности о революции в России, ловили противоречивые слухи.

Григорий не мог по ночам спать, вскакивал и бегал из угла в угол, присаживался на край кровати к Елене и, стискивая ладонями голову, жаловался на боль в затылке, в висках — так сказывались проведенные в заключении годы. Елена хотела бы успокоить его, но, сама взволнованная, не могла найти нужных слов. А он, близоруко щурясь, твердил:

— Пойми, Лена! Если Временное правительство не рвет с союзниками, значит, оно принимает у царизма наследство: «Война до победного конца». Это преступная позиция! Смотри: оборонцы один за другим отправляются в Россию. Англия и Франция пропускают их. Вон Плеханову и его единомышленникам Англия с соизволения королевы дала крейсер для возвращения в Россию. И эскорт миноносцев, чтобы защитить их от нападения бошей. А нас они не пропустят, ведь мы за «долой войну»… Нет, как можно скорее к Владимиру Ильичу — там все станет ясно!

Елена продолжала работать в библиотеке, но для Григория это стало невозможным. Он бегал по городу как одержимый, часами ожидал поступления свежих телеграмм у подъездов редакций. Ввязывался в бесконечные споры в рубакинском кабинете, где теперь и днем и ночью толпились эмигранты. Стало известно, что по просьбе Владимира Ильича Фриц Платтен хлопочет перед германским посланником в Берне о пропуске эмигрантов через Германию. Это вызывало бесконечные раздоры. Оборонцы считали, что ехать через Германию, продолжавшую воевать с Россией, равносильно измене родине, что это предательство и подлость.

Спорили на улицах, в кафе и ресторанчиках, у газетных стендов, на почтамте, спорили везде.

Елена похудела и измучилась за две недели, измучилась не так за себя, как за Григория: он буквально не находил себе места, не ел и не спал, и, может быть, это кончилось бы для него серьезным приступом болезни, если бы однажды он не ворвался в «ласточкино гнездо», прыгая по лестнице через три ступеньки и крича:

— Через полтора часа — в Берн! Ильич там! Завтра — в Россию!

Инессы не оказалось дома, они увидели ее только у окошечка кассы Кларанского вокзала — покупала билет в Берн.

— Значит, Ильич добился: Германия пропустит! — твердила она, комкая кружевной платочек.

От Кларана до Берна около восьмидесяти километров. Три часа пути показались Григорию годом. Всю дорогу он простоял у окна, глядя на пробегавшие мимо, уже в дымке предвесенней зелени, холмы и долины, на домики под красными черепичными крышами. Кто знает, может быть, больше никогда не придется увидеть эти места.

В Ромоне и Фрибуре поезд останавливался, и Григорий выскакивал на перрон и покупал газеты. В последнем номере «Пти паризьен» натолкнулся на телеграмму о том, что Временное правительство проезжающих через Германию эмигрантов собирается объявить изменниками. Вернувшись в вагон, Григорий протянул газету Инессе и Елене:

— Читайте и устрашайтесь, государственные изменницы!

Но угроза не пугала, казалась нереальной — верилось, что все будет хорошо.

Огненный отблеск вечера еще пламенел на вершинах гор, когда дребезжащий фаэтон остановился перед подъездом Бернского фольксхауза. Григорий даже не помог сойти Елене и Инессе, а, сунув извозчику деньги и не дождавшись сдачи, взбежал на крыльцо. В просторном фойе он еще от двери увидел Надежду Константиновну — она стояла в кучке эмигрантов. Многих из них Григорий знал. Здесь были Харитонов, Миха Цхакая, Мирингофы. Надежда Константиновна что-то говорила, улыбаясь милой всегдашней улыбкой.

Но вот она увидела спешащих к ней Инессу и Елену и, осторожно раздвинув толпу, пошла навстречу. Григорию показалось, что на глазах у нее блестели слезы.

Здороваясь со знакомыми, Григорий искал глазами Владимира Ильича, но его в фойе не оказалось: в соседней комнате он писал прощальное письмо к швейцарским рабочим и послание товарищам, томящимся в плену. Когда он вышел в зал, держа исписанные листочки в руке и отыскивая глазами Платтена, Григорий рванулся к нему. И Ильич издали заметил его и помахал листочками.

— Здравствуйте, товарищ Григорий! — Стремительными шагами он подошел, крепко стиснул ему руку. — Кончились наши каникулы! Теперь дел у нас будет выше головы! Сейчас — на вокзал!

За высокими окнами чернильно густела ночная тьма, потом она стала редеть, таять, а разговоры и шум на вокзале не утихали. Собравшиеся жалели большевика Каспарова, умиравшего в Давосе, вспоминали Брауна, пытавшегося пробраться в Россию на нейтральном коммерческом судне «Сара», потопленном немцами в Балтийском море, упрекали Мартова и его единомышленников, не решавшихся ехать в Россию через Германию.

Уставшая от волнений Надежда Константиновна увела Инессу и Елену в угол зала и, сидя там, в стороне от шумной эмигрантской братии, негромко и неторопливо, словно думая вслух, рассказывала:

— Да, вторая наша эмиграция была Володе чрезмерно тяжела. Когда после пятого года приехали сюда, он с такой горечью говорил: будто в гроб приехал ложиться… Да еще моя базедка его расстраивала и мамина болезнь и смерть: сейчас конец марта, как раз два года, как она умерла. Просила, чтобы сожгли, а не закапывали. Помню, за день до смерти потянуло ее в лес. Пошли мы с ней, посидели на лавочке, а потом она еле дошла домой, и на другой день началась агония… Так что, друзья, остается здесь у меня родная могила. А маме так хотелось вернуться в Россию!

Инесса осторожно поглаживала припухшую, со вздувшимися венами руку Надежды Константиновны.

Их, решившихся, несмотря на угрозы Временного правительства, ехать через Германию, собралось на Бернском вокзале больше тридцати человек. И все они с нетерпеливым ожиданием поглядывали на Фрица Платтена, взявшего на себя заботы о переезде. Он то и дело пробегал по залу со сбившимся на сторону галстуком.

— У большинства из нас нет денег на дорогу, — объясняла Елене Надежда Константиновна, провожая Платтена благодарным взглядом. — Фриц одолжил в кассе своей партии три тысячи франков. На них и едем.

Потом Надежда Константиновна рассказывала, как мучился и метался Ильич в поисках способа вернуться в Россию.

— Верите ли, то мечтал связаться с контрабандистами, то собирался ехать под видом глухонемого шведа. А я говорю: уснешь в вагоне, приснятся тебе меньшевики — и начнешь ругаться. И пропадет конспирация. Ну, теперь, слава богу, все позади… Боюсь, однако, как бы не схватили его в Питере, когда приедем. Ведь все эти керенские и милюковы люто ненавидят его.

Рано утром в предрассветном тумане, поеживаясь в легких плащах и пальто, эмигранты прошли по пустынному перрону к ожидавшему их вагону. Это оказался «микст», смешанный пассажирский вагон, — половина мягких мест, половина жестких. Необычайно возбужденные пассажиры разместились и столпились у окон. Темнели мокрые от росы островерхие крыши, далеко на юге светились нагромождения гор, розовеющие обращенными на восток гранями ледников.



Стоя у окна и глядя последний раз на белокаменное здание Бернского вокзала, Владимир Ильич полушутя, полусерьезно спросил Платтена:

— Так какого же вы, Фриц, мнения о нашей революции?

Платтен стал серьезным, в глазах его появились озабоченность и тревога.

— Вполне разделяю ваши взгляды, Владимир Ильич, на методы и цели революции, — необычно растягивая слова и словно с неохотой ответил он, — но… как борцы вы представляетесь мне чем-то вроде гладиаторов Древнего Рима, бесстрашно, с гордо поднятой головой выходящих на арену, навстречу смерти…

— Ну, это мы еще посмотрим — насчет смерти! — захохотал Ленин, и все стоявшие рядом засмеялись. — Нам теперь, дорогой Фриц, нельзя умирать!

Загрузка...