Позже, уже в мирные дни, оглядываясь на прошлое, вспоминая лица погибших, всматриваясь в затянутые дымом выстрелов и пожаров картины боев на Остоженке и Кудринской площади, у телефонной станции и у Лефортовской военной тюрьмы, Григорий часто не мог с точностью восстановить последовательности событий. Словно кто-то непрошеный перетасовал карты часов и дней, перепутал их. Может быть, повинна в этом была неделя почти без сна, может быть — нескончаемая голодуха, кто знает.
Многие лица — и погибших, и оставшихся в живых — виделись неясно, словно сквозь дым, да и вспоминались они как бы смещенными, измененными болью и напряжением тех дней. Строгое лицо Люсик Лисиновой и ее тоненькая рука, предсмертным усилием сжимающая разбитое пулей пенсне; и светлые, остекленевшие, неподвижно смотрящие в октябрьское небо глаза Петра Добрынина; и во дворе только что отбитого у белых градоначальства лежащие рядом тела пареньков из Сокольнического района Жебрунова и Барболина, прозванных за неразлучную дружбу «хвостиками». Их сразила одна пулеметная очередь, — неразлучные в жизни, они остались неразлучными и перед лицом смерти. Григорий стоял над ними в те минуты, когда бой за градоначальство затих и все дальше по направлению к Никитским воротам и все глуше раздавались хлопки выстрелов.
Снег сменился дождем, мелким и нудным; дождевая вода стояла в перевернутой вверх ладони Жебрунова, в подсиненных смертью глазных впадинах Сережи Барболина, единственного с пятнадцати лет кормильца семьи. Кто заплатит за их смерть? Можно ли такое простить?
Григорий видел, как этих двоих, Жебрунова и Барболина, подкосило пулеметной очередью, — он тогда лежал на плоской крыше десятиэтажного здания в Большом Гнездниковском переулке, рядом с пулеметчиком — «двинцем» Летуновым; отсюда, с высоты десяти этажей, простреливались большая часть двора градоначальства и улица перед зданием. Но пулеметы белых были недостижимы для огня сверху, и, когда красногвардейцы ринулись на штурм, Григорий властно схватил Летунова за руку: можно пострелять своих! Вскочив, он секунду пристально смотрел вниз, и этого мгновения оказалось достаточно, чтобы он увидел падающего навстречу смертельной очереди Сережу Барболина.
Лифт не работал, и, пока Григорий опрометью несся вниз по сотням ступеней, пулеметы белых замолчали, и юнкера стали выходить из здания с поднятыми руками. Тела убитых при штурме лежали повсюду, и при виде тех, кто убил этих молодых ребят, у Григория такой нестерпимой ненавистью закипело сердце, что он с трудом сдержал руку, рванувшуюся к засунутому в карман пальто пистолету.
В Совет он вернулся к вечеру, и первым, кого он здесь увидел, оказалась Агаша Таличкина. Она бросилась навстречу Григорию с прижатыми к груди руками. Серая, изношенная до дыр шаль, завязанная на груди крестом, сбилась с головы на плечи. Глаза у Агаши были почти безумными.
— Убили? — шепотом спросила она.
Перед глазами Григория стояли мертвые лица Барболина и Жебрунова, и он, не понимая, о ком Агаша спрашивает, механически кивнул. И, только увидев побелевшие губы Агаши и то, как обессиленно повалилась она назад, на стену, вдруг вспомнил Степашку, свою записку Оскару Берзину и пулеметные очереди, доносившиеся из Кремля. Еще никто не знал, сколько там убито и кто остался в живых, но молва о жестокой расправе катилась по городу, каждая следующая волна грозней предыдущей. Что сталось со Степашкой, Григорий не знал.
— Не его, Агаша, — с усилием проговорил он, поддерживая женщину под руку. — Успокойся, не его. Это Сережу Барболина убили. Очередью. А Степашка живой.
— Живой? — одним движением губ переспросила Агаша. И вдруг крикнула: — Клянись! Маленьким твоим Гринькой клянись: живой!
И, чувствуя, как спадает напряжение внутри, Григорий устало кивнул: клянусь.
— Теперь верю. — Агаша вопросительно оглянулась кругом. — Мне бы чуток посидеть, Гриня. А?
В соседней с секретариатом комнате он подвел ее к мягкому, обитому красным бархатом дивану, но Агаша не сразу решилась сесть, а сев, ласковыми и осторожными движениями долго гладила бархатную обивку:
— Ишь, мягко как! Вот жили! — Помолчала немного, глядя снизу вверх на Григория. — Дома давно был?
— Давно.
— Эх, жизнь наша бабья собачья! — вздохнула Агаша. — Вот родила тебе Елена в муках сына, а ты… — Не договорив, горько поджала губы, но сейчас же махнула рукой. — Ах, не о том я! Там у нас, Григорий, бой идет — прямо страсть! Только наших, с Прохоровской, больше тыщи человек на улицах, и больше всё бабы! Теперь видишь, и курица птицей стала. И Нюшка твоя, вся в крови перепачканная, раненых с баррикад таскает. Да с Тильманского завода мужиков сотни три, да с мебельных. Но нужна нам, Григорий, помощь, потому Меркулов и послал меня. И побито у нас много, да и оружия на всех не хватает.
Григорий пообещал, что Пресня получит подкрепления, и Агаша, успокоенная, убежала — опять пробираться проходными дворами, перелезать через заборы туда, на баррикады.
Да, перемирие, спровоцированное Викжелем, продержалось только сутки, да и оказалось оно далеко не мирным, это так называемое перемирие. Юнкера, хотя и пореже, все же постреливали из форточек и чердачных окошек, разматывали и укрепляли вдоль своих окопов мотки колючей проволоки, ждали прибытия «батальонов смертников» — они должны были вот-вот появиться с Брянского вокзала. Задерживая где можно красногвардейские эшелоны, Викжель давал «зеленую улицу» контрреволюции.
Да, бои шли повсюду. С отрядом рабочих, прибывших из Серпухова и вооруженных в Совете, Григорий поехал на Пресню уже ночью: пробиться по Никитским улицам через Кудринскую площадь было невозможно, пришлось ехать по Тверской-Ямской и Грузинам. По пути обогнали шедший на Пресню грузовой трамвай, неуклюже бронированный стальными плитами, — жившие на Пресне трамвайщики спешили из Миусского трамвайного парка на помощь своим. Глядя на фиолетовые искры, высекаемые дугой трамвая, Григорий вспомнил бой на Краснохолмском мосту — там юнкерам удалось остановить наступление таких же бронированных трамваев, перебив подводящие ток провода.
Шел дождь. Окопы, пересекавшие Пресню, по колена залиты водой. Улицы погружены во тьму, только вспышки выстрелов, да в минуты затишья — светлячки цигарок, да зарево недалекого пожара.
Грузовики остановились возле Зоологического сада. Григорий выскочил из кабины и побежал вверх по переулку, ведущему к Кудринской, — он уже бывал и раньше в здании, где помещался Пресненский ВРК. Выше, на площади, шла перестрелка, которой не мешала даже ночь. Криво распорол небо синий нож ракеты, осветил дома мертвенным светом и рассыпался гаснущими на ветру искрами.
Никиту Меркулова и Федора Шеногина, руководивших боями на Пресне, Григорий знал по Московскому Совету. Шеногина послали туда рабочие завода Тильманса, а Меркулов был депутатом Прохоровской мануфактуры, Григорий встречал их на заседаниях Моссовета.
Когда Григорий взбежал на второй этаж, молоденькая дружинница-санитарка бинтовала Никите Меркулову голову. Лицо Меркулова с крупными угловатыми чертами не выражало боли, но самодельная папироса, торчавшая в левом углу рта, заметно дрожала. Шея и плечо Меркулова были в крови. Григорий бросился к нему:
— Ранили, Никита Трофимович?
— Зацепило малость. Помощь привез?
— Да. Со мной сотня ребят из Серпухова. Годится?
— В самый раз!
Шеногин был в синем рабочем комбинезоне, в котором ушел с завода в день забастовки, — видимо, с тех пор так и не забегал домой.
Григорий мельком заметил, что окна ВРК занавешены одеялами и разными дерюжками, — молодцы, не дают вести прицельный огонь. И на первом, и на втором этажах лежали на полу раненые, кто-то хрипло просил: «Дай пить!.. Дай попить, сестренка!»
Привезенный Григорием отряд сейчас же отправили на Кудринскую площадь, — на рассвете Шеногин и Меркулов собирались опрокинуть белых, загнать их на Никитскую и Поварскую. Довольно поглаживая щеголеватые усики, Шеногин разложил на столе перед Григорием самодельную карту Пресни; в ее левом нижнем углу, словно сургучная печать, краснело кровавое пятно.
— Вот гляди, Григорий Александрович. Тут стоим мы. Где красные полоски — наши баррикады. А тут — они. Вот отсюда, из окошек и с крыш, сволочи, бьют.
К утру вместе с Шеногиным и Меркуловым Григорий обошел окопы и баррикады. Никто в окопах не спал, изредка пощелкивали в стороне Никитской выстрелы, жесть вывесок звенела под ударами невидимых пуль. В недоступных огню переулках горели костры — рабочие и красногвардейцы грелись у беснующегося на ветру пламени, от темных фигур поднимался, как в бане, пар. Многие из бойцов знали Григория в лицо. Его приходу радовались, нетерпеливо расспрашивали, как идут бои, скоро ли штурмовать Кремль. Он присаживался на корточки к огню, грел озябшие руки, протирал то и дело запотевшие очки и рассказывал, как идут бои в других районах Москвы.
Начинало светать. На мутно-сером небе отчетливее проступали громады домов, вершины столетних тополей на Садовом кольце. Где-то далеко, в стороне центра, остервенело залаял пулемет, зачастили винтовочные выстрелы.
— Может, нынче все и решится, Александрыч? — спросил Шеногин, прикрывая ладонями огонек спички и прикуривая. — Как считаешь?
— Все может быть, Федор Михайлович.
Возвращаясь в ВРК района, они спустились в подвал, где в бывшей хлебопекарне разместился госпиталь. Здесь еще пахло мукой и хлебом, хотя пекарня давно не работала. На столах, где когда-то месили тесто и катали бублики, лежали раненые. Метался и бредил раненный в голову светловолосый паренек в студенческой тужурке, скрипел зубами, прижимая к груди забинтованную культяпку, бородатый кузнец в кожаном переднике и разбитых сапогах. Тускло светила керосиновая лампа с жестяным рефлектором. У двери стояли самодельные носилки, заляпанные кровью.
Вот в этом госпитале Григорий и встретил свою названую «сестренку» Нюшу. Он даже не сразу узнал ее — глаза у Нюши стали огромными, губы горько поджаты, лицо исполосовали неожиданные морщины. Нюша и другая санитарка, низенькая и седая, неслышно метались по подвалу от одного бойца к другому, перевязывали раненые руки и ноги, подавали пить.
Нюша оглянулась на Григория и медленно выпрямилась, уронив на бетонный пол жестяную кружку, бледное лицо ее вспыхнуло. Она сделала шаг к Григорию и сказала чуть слышно:
— А я уж думала, Гриня, и не увижу вас больше. Думала: и в живых нету.
— Да что ты, Нюша! — рассмеялся Григорий. — Целый и невредимый! Ты-то как? Устала? Глаза аж по кулаку!
— Не в том дело, Гриня. Разве тут о себе думать? Вон гляди — боли сколько, крови сколько! Прямо чудо: откуда у людей силы берутся боль такую терпеть? Будто железные. И страху в них ни пылинки нету. Уходите, Гриня?
— Да, Нюша. Надо.
— Постой чуток! — Поправив сбившуюся косынку, Нюша подбежала к седой санитарке, шепнула что-то на ухо.
И та, оглянувшись на Григория, поспешно кивнула:
— Иди, иди, милая! Теперь всех обиходили.
Григорий решил возвращаться в центр пешком, чтобы пройти переулками вдоль Садовой, осмотреть баррикады и окопы. Нюша пошла его провожать. Они шагали от дома к дому, стараясь держаться ближе к Садовому кольцу, — вероятно, именно с кольца красногвардейцам предстояло выбивать юнкеров из района Арбата, Поварской и Никитских, где они закрепились накануне перемирия. Все переулки, выходящие на Садовую, были перекрыты баррикадами и изрыты окопами.
— Вот, Гриня, теперь вроде и я понимаю, зачем она нужна, революция, — смущаясь и не глядя на Григория, говорила Нюша. — Раньше я вовсе глупая была, вроде травы. И боялась всего, кажного стражника, кажного, который в шляпе или, скажем, с кокардой, уж не говоря офицера. А теперь и сама бы в них стреляла, ежели бы умела. Вот ей-богу же, Гриня!
Григорий слушал Нюшу и улыбался: радовало, что жизнь привела эту простенькую девушку к революции, — иначе и не должно было быть.
Они прошли по Большой Грузинской, миновали Тишинский рынок и повернули вправо: Григорию не терпелось скорее вернуться в Совет. Несколько раз он останавливался и пытался отослать Нюшу, но она не слушалась, с неожиданным упорством шла и шла за ним.
— А может быть, я тебя остатний раз вижу, — говорила она, не поднимая глаз.
Они вышли на Садовую как раз напротив Малой Бронной, и здесь случилось то, чего Григорий не мог простить себе всю свою остальную жизнь.
— Ну, всё! — строго сказал он провожавшей его девушке. — Тут, Нюша, я перебегу, а ты отправляйся назад. И не плачь, пожалуйста! Мы с тобой еще на твоей свадьбе гулять будем. Иди!
Они прошли за линию баррикад. Впереди в утреннем тумане, на Садовой, за стволами деревьев, угадывалось движение, оттуда долетали приглушенные расстоянием и туманом голоса.
— Пойду, — покорно кивнула Нюша и, с усилием повернувшись, пошла, волоча ноги и поминутно оглядываясь на Григория.
Он стоял и с ласковой усмешкой смотрел вслед. Нюша отошла с десяток шагов, но вдруг, оглянувшись в очередной раз, визгливо вскрикнула и бросилась назад:
— Берегись, Гриня! В тебя!
И, прежде чем Григорий успел сообразить, откуда грозит опасность, Нюша оказалась рядом с ним, и тут от угла дома три раза плеснуло короткими огненными вспышками, и Нюша, вскинув руки и охнув, повалилась назад.
Из-за угла дома на середину Садовой метнулась темная фигура, по бегущему стреляли с баррикады. Он успел добежать до огромного тополя и, уронив револьвер, обхватил ствол дерева руками и стал медленно сползать вниз, к земле. Голова запрокинулась, свалилась серая фетровая шляпа. Что-то знакомое почудилось Григорию в оползающей к земле фигуре, и, позабыв о Нюше, он стоял и смотрел, открытый любому выстрелу с той стороны.
— К стене! Хоронись к стене! — кричали ему от баррикады, но Григорий не слышал.
«Неужели Женкен?» — спрашивал он себя. Что ж, это было бы только естественно, такая встреча — логическое завершение давней вражды, начиная с той минуты, когда в гимназической уборной Женкен вырвал у Григория номер «Пулемета» с окровавленной треповской пятерней на обложке.
Пуля свистнула у самого уха, и это привело Григория в себя. Он отступил под защиту выступа кирпичной стены и оглянулся. В полусотне шагов от него два красногвардейца, держа Нюшу под руки, волокли ее к баррикаде; ноги ее в стоптанных гусариках ползли по асфальту, оставляя на нем кровавый след.
И только тут Григорий понял, что Нюша заслонила его от пули Женкена, что, если бы не она, это его сейчас волокли бы так, пятная его кровью влажный от тумана асфальт. Рядом с Григорием, брызнув красной кирпичной пылью, клюнула стену пуля, но, уже ни на что не обращая внимания, Григорий побежал к баррикаде, за которую унесли Нюшу.
Девушка лежала лицом вверх на жестяной вывеске с парикмахерской Петухова, из-за плеча Нюши самодовольно улыбалось черноусое лицо красавца со сверкающим пробором на голове. На бездушно улыбающееся, грубо намалеванное лицо красавца с тоненькой шеи Нюши капала кровь.
Григорий опустился рядом с вывеской на колени, осторожно взял вялую, безжизненную руку.
— Нюша!
Она открыла глаза и посмотрела на Григория откуда-то издалека, глаза у нее были спокойные и счастливые.
— А мне и не больно вовсе, — сказала Нюша. — Только будто качаюсь… на карусели, на ярмарке… А ты говорил — свадьба… Вот она и есть — свадьба…
Это были последние ее слова. Вздохнула, что-то забулькало и захрипело у нее в горле, и она повернула голову набок и потянулась, судорожно вздохнув.
И еще несколько картин тех дней врезалось в память Григорию так, что, если бы ему было суждено прожить сто лет, то и тогда эти картины не померкли бы, не перестали бы тревожить сердце.
Бои шли с возрастающим ожесточением, но все яснее становился исход. Революционные войска отбили у белых Солянку, Старую площадь, Политехнический музей, Лубянку, Никольскую улицу, через Варварские и Ильинские ворота ворвались в Китай-город. Белые оставили гостиницы «Метрополь», «Континенталь» и «Националь», городскую думу и Исторический музей — через Иверские ворота революционные отряды пробились на Красную площадь. Теперь только кремлевские стены защищали воинство Рябцева и Руднева. С Лубянской площади по Спасской башне стреляли из пушки, а с Швивой горки били по Кремлю тяжелые орудия. И подкрепления революции всё шли.
Утром 2 ноября в Моссовет доставили письмо Рябцева о капитуляции, и Григорий был одним из первых, кто вошел в Кремль.
С угрюмыми, искаженными ненавистью лицами выходили из Кремля под конвоем обезоруженные юнкера, офицеры рябцевского штаба, бежавшие из Питера заместители министров Временного правительства. Обособленно от других, сердито помахивая лайковыми перчатками, прошел ссутулившийся Рябцев, еще один неудавшийся российский Наполеон; на полшага позади бряцал шашкой поручик Ровный — им сохранили оружие.
Пока красногвардейские части занимали учреждения и арсенал, вытаскивая из углов тех, кто еще не верил в поражение и не хотел сдаваться, Григорий несколько раз обежал улочки Кремля. Где-то здесь должен был прятаться Степашка, если ему не удалось отсюда выбраться; где-то здесь должен быть Берзин, если его не убили.
Тела расстрелянных арсенальцев и солдат 56-го полка юнкера не успели полностью вывезти из Кремля и захоронить. Серыми грудами они лежали за чугунной оградой казарм и у стен арсенала. Сняв шляпу, Григорий постоял над ними, думая; вот те, кого похоронят на Красной площади, у Кремлевской стены.
Берзина отыскали на гауптвахте — беляки сунули его туда и позабыли о нем. Он поседел за эти четыре дня и выглядел совсем стариком.
Когда в день ареста, уже сидя на гауптвахте, он услышал пулеметные очереди у арсенала и казарм 56-го полка, он понял, что стал жертвой провокации, и, если бы у него оказался при себе револьвер, он не медля пустил бы пулю себе в лоб. Выглядел он почти безумным, и Григорию стоило большого труда успокоить его.
А на Степашку Григорий натолкнулся совершенно случайно, уже собравшись уходить из Кремля. Потрясенный увиденным, горами трупов у арсенала и возле казарм, Григорий с трудом шагал к воротам, когда сзади раздался радостный крик:
— Дядя Гриша!
Остановился, посмотрел назад. Размахивая руками, к нему бежал мальчишка с забинтованной головой.
— Дядя Гриша!
— Степашка! Гаврош!
— Я! Меня монашки к себе унесли. Вон, гляди, они возле собора стоят!
Прижимая к себе тщедушное, с торчащими лопатками тело мальчишки, Григорий почувствовал, как в горле у него закипают слезы. Оглянулся: у стены Покровского собора стояли две темные неподвижные женские фигуры со сложенными на груди руками. Он помахал им рукой, но ни одна из них не шевельнулась и не ответила ему. Григорий и Степашка направились к Троицким воротам Кремля.
И еще один бесконечно памятный день.
Почти сутки перед этим Григорий провел дома, с Еленой и сыном, впервые подержал на руках крошечное сморщенное тельце, всматриваясь в круглое личико с еще бессмысленными синеватыми глазками, обрамленное светлыми волосами. Сын. Человек, которому предстоит заменить его, Григория, на земле, продолжить его дело. Странно, но Григория почему-то охватывало необъяснимое чувство неловкости, чувство непонятной вины и перед Еленой, и перед маленьким, и, только глядя в сияющие, полные счастья глаза жены, он успокаивался, приходил в себя.
Вечером отправился в Совет — там шли приготовления к похоронам убитых в октябрьских боях. Пошел пешком, хотелось подышать свежим морозным воздухом поздней осени, посмотреть на улицы, где совсем недавно сражались он и его друзья.
Трамваи уже пошли. На Трубной площади бригада рабочих укладывала вывороченные в дни боев рельсы, заваливала землей окопы; трое ребят пытались поднять поваленную афишную тумбу. Григорий присоединился к ним, подпер плечом и, когда тумба встала на место, постоял перед ней, рассматривая разноцветные обрывки афиш. «Баядерка», «Паяцы» и тут же, рядом, — угрожающие реляции Рябцева, приказы ВРК. И нацарапанное старческой дрожащей рукой: «Пропала маленькая беленькая собачка, шпиц. Умоляю вернуть. Вознаграждение — фунт картошки».
В Совете на Скобелевской площади было празднично и торжественно, но на лицах людей лежал отсвет печали, скорби; тяжелое чувство возникало от обилия красного и черного цветов, полонивших здание. Входя, Григорий остановился на пороге; из глубины Совета доносился торопливый, лихорадочный перестук — ему почудилось, что снова где-то бьют пулеметы.
Почти бегом поднялся на второй этаж и, рывком распахнув дверь, ворвался в парадный беломраморный зал. И облегченно вздохнул: нет, не пулеметы! Стучали швейные машинки. Четыре женщины, не поднимая глаз, сшивали длинные полосы кумача и черного лоснящегося сатина — траурное убранство Красной площади на завтрашний день. Женщины работали сосредоточенно и молча, сурово стиснув губы; полосы красной и черной материи ползли из-под машинок, затопляя зал. Григорий молча постоял на пороге и ушел.
В комнате с круглым столом Григорий застал Вадима Подбельского, ставшего теперь народным комиссаром почт и телеграфов, и Скворцова-Степанова. Они писали статью для завтрашнего номера «Социал-демократа». Григорий подсел к ним. Вполголоса переговариваясь и перечитывая написанное, они проработали с полчаса, потом Скворцов негромко прочитал статью.
— «Товарищи! — глухо бормотал он. — Сегодня торжественный и скорбный день — день похорон многих наших товарищей, которые еще так недавно были полны жизни и высоких стремлений к освобождению человечества. Они были в наших рядах, они добровольно шли против врага. И они погибли за общее дело, за святое дело… Скорбные дни сменятся радостными днями, и на развалинах старого разовьется новая жизнь, свободная и счастливая…»
Освободившись от дел, поздно ночью, Григорий пошел на Красную площадь. Здесь вдоль Кремлевской стены, от Никольских до Спасских ворот, горели костры, пахло мокрой глиной. В Иверской часовне, где раньше, со времени изгнания Наполеона, и днем, и ночью неугасимо горели перед иконами свечи, куда перед коронованием приходил каждый русский царь, сейчас было пусто и темно. Патриарх Тихон отлучил Совет от церкви, и богомолки покинули часовню, охранявшую Кремль своими молитвами.
Черный зев двух огромных братских могил тянулся почти от ворот до ворот. Ритмично поблескивали лезвия лопат, выкидывавших грунт; люди работали сосредоточенно и молча. Могилы становились всё глубже, у костров сколачивали из досок лестницы и спускали их во влажную тьму ям, — по лестницам вылезали уставшие землекопы и уходили отдыхать к кострам.
Григорий долго стоял на краю могилы, потом спустился по неровным ступеням и, взяв у задыхающегося рабочего лопату, принялся копать, с трудом вонзая лезвие лопаты в неподатливый глинистый грунт. Сил у него было мало, с великим трудом вскидывал он лопату и швырял землю вверх, где молча стояли люди. Потом кто-то так же молча отнял у него лопату, и он покорно отдал ее и вылез наверх.
Несмотря на глубокую ночь, толпа, окружавшая могилу, все росла. Григорий потом не мог вспомнить, как долго стоял на краю могилы, изредка вскидывая голову и взглядывая на часы, позабыв, что поврежденные снарядом часы перестали отмечать движение времени.
Эту ночь он провел дома и спал тяжелым, тревожным сном. Он не рассказывал Елене о том, что видел, о предстоящих похоронах, но, проснувшись на рассвете, неожиданно для себя решил, что надо и Елену позвать на Красную площадь. Она уже оправилась после родов, а сына тоже можно взять с собой. Этот трагический день и для нее, для Елены, был днем итогов, днем прощания с друзьями, пусть неизвестными и безымянными.
— Да, конечно, пойду! — сказала Елена. — Если бы и не позвал, я все равно бы пошла.
День выдался пасмурный, серый, низко ползущие тучи цеплялись за шпили Исторического музея, скрывали купол колокольни Ивана Великого. На Красной площади собралось множество народа, и люди всё шли и шли.
Григорий и Елена пробрались сквозь толпу к самым могилам, вскарабкались на чуть прихваченный морозом бугор земли.
Оркестр, разместившийся между братскими могилами, играл похоронный марш, играл без конца, как без конца плыли и плыли на площадь грубо сколоченные, выкрашенные красным гробы. Их несли на плечах, везли на лафетах орудий. За гробами колыхались знамена, грохотали колесами пушки, стволы которых были обвиты красной и черной материей. Цокали копытами кони кавалерийских эскортов, раздавались нестройные залпы — последняя воинская почесть погибшим. Рыдали женщины, рвала на себе седые волосы сгорбленная старушка.
На некоторых гробах белели написанные мелом имена — множество не знакомых Григорию имен, но вдруг врывалось знакомое: «Сергей Барболин», «Анна Сенина». Григорий не сразу сообразил, что это принесли хоронить Нюру, его названую «сестренку», заслонившую его от женкеновской пули. Он никогда не называл девушку по фамилии, да и Таличкины никогда не звали ее Анной — просто Нюшей или Нюрой. Что в закрытом гробу лежит «сестренка», Григорий понял только тогда, когда увидел за гробом Агашу и рядом с ней забинтованную голову Степашки.
Дул злой, порывистый ветер, рвал из рук людей знамена и флаги, трепал по кирпичам Кремлевской стены кумачовые и траурные полотнища с белыми и золотыми словами: «Мученикам революции…»
На руках у Елены проснулся маленький, проснулся и заплакал. Елена отошла к стене и, присев там на кучу булыжного камня, принялась укачивать ребенка, а Григорий стоял и смотрел как завороженный на плывущие без конца гробы.
Кто-то тронул Григория за локоть, и, оглянувшись, он увидел высокого взволнованного человека в сдвинутой на затылок шляпе, с открытым, мужественным лицом. В светлых глазах незнакомца блестели слезы. Он судорожно схватил руку Григория, потом широким жестом обвел толпу у братских могил:
— Это есть… Как это… — Он хотел что-то сказать, но не находил или не знал слов.
— Вы говорите по-английски? — спросил Григорий.
— О, йес, йес! — обрадовался незнакомец. — Я из Америки. Мое имя Джон Рид. Я журналист. — Он взволнованно и страстно заговорил, размахивая записной книжкой. — О, только теперь я вполне понимаю вашу революцию, понимаю русский народ! Я понимаю, что теперь вашему когда-то очень набожному народу даже на похоронах не нужны священники, которые помогли бы вымолить для этих мертвых царствие небесное. Но эта жертва — эти пятьсот гробов — не напрасно! Да! Да! Ваш народ построит на земле светлое царство, какого не найдешь ни на одном небе. Вы, товарищ, революционер?
— Да, — кивнул Григорий.
— Дайте пожать вашу руку! Я напишу правду о вашей революции, об этих днях, которым суждено потрясти мир! Начинается новая эра человечества!
Подошла Елена, Григорий познакомил ее с Ридом, и американец, приподняв уголок одеяла и по-детски надув губы, долго всматривался в лицо спящего ребенка.
— Вот кому принадлежит будущее, — с немного смешной торжественностью провозгласил он.
О будущем сына Елена и Григорий долго говорили в этот вечер, когда вернулись с похорон в свои неуютные, необжитые комнаты на Рождественском бульваре. Дорогой они озябли — холодный ветер дул с прежней злой силой. Григорий помог жене раздеться, растер ей замерзшие ноги, потом развел в печурке огонь. К чаю у них не было ни хлеба, ни сахара. Обжигаясь, они пили крутой кипяток и мечтали о будущем, о том далеком и благословенном времени, когда вырастет сын, когда счастье будет уделом всех — без исключения — людей.