20. СЛОВА ИЛЬИЧА

Поздно вечером в комнате Быстрянского собрались друзья Григория, обеспокоенные событиями прошедшего дня. Не приходилось сомневаться, что Дебольский выполнит свою угрозу: университет навсегда закроет двери перед крамольным студентом. И весьма возможно, что дело не ограничится только этим: расстояние от исключения из университета до ареста, как выразился Быстрянский, «короче воробьиного носа».

Общежитие засыпало, реже доносился из коридора шум, тише звучали голоса. На улице лил нудный сентябрьский дождик, на стеклах окна жемчужно посверкивали дрожащие, изломанные струи. В комнате становилось душно и дымно: все, кроме Григория, курили без конца.

Григорий сидел на койке рядом с Быстрянским, массивный Крыленко уселся на стол, сдвинув в сторону книги, порывистый Кутыловский то садился, то вскакивал и нервно бегал по комнате — пять шагов к двери и пять назад.

— Безусловно могут забрать, — вздохнул он, по привычке ероша свои вьющиеся черные волосы. — Хватают за любое критическое слово в адрес самодержавия, по одному подозрению в близости к социал-демократам. А то, что Гриша брякнул этому чинуше в орденах, по нашим позорным законам, конечно, наказуемо.

Звеня горлышком графина о край стакана, Быстрянский налил воды, залпом выпил. Все в комнате смотрели на него: его слово было решающим.

— Я вспоминаю провал нашей военной организации в марте этого года, — негромко и глухо заговорил Владимир, разгоняя ладонью папиросный дым. — Помните? Тяжелейшая для нас потеря. В одну ночь взяли пятьдесят семь человек, в том числе такого опытного организатора, как Насимович. Ему в предельно короткий срок удалось наладить работу подпольной типографии, установить связи с гарнизоном, с Кронштадтом, с военными кораблями. И все рухнуло в одну ночь! Мало того, взяли весь архив организации, содержавший адреса, явки и имена всех членов «военки» в Питере и Кронштадте… Я напоминаю о мартовском провале, чтобы подчеркнуть, как дорог нам каждый человек на воле. Ряды партии редеют катастрофически, а борьба с ликвидаторами и отзовистами в разгаре. Думаю, Григорий, что Дебольский не простит тебе крамольной выходки, а следовательно, возможен и арест. Надо тебе перебираться отсюда, куда — я скажу. Вот так, друже.

— Что ж! — Григорий пожал плечами. — Жалеть, кажется, особенно не о чем: столыпинский юрист из меня все равно бы не получился. В этом господин Дебольский прав.

На другой день, сложив свое немудреное имущество и крепко пожав друзьям руки, Григорий покинул здание, куда так страстно стремился много лет. Переезжать с Васильевского острова ему не хотелось, но именно здесь он оказался бы в наибольшей опасности, если бы полиция принялась его искать. И он перебрался в крошечную квартирку на углу Усачевского переулка и Фонтанки, — адрес ему дал Быстрянский.

Здесь жил давний приятель Степана Кобухова по Путиловскому заводу, выгнанный за участие в забастовке, — Тихон Никитич Межеров, старый бородатый молчун. Жену его и сынишку убили в день Кровавого воскресенья на Дворцовой площади, и он так и жил с тех пор «со стиснутыми зубами», как говорил он сам, ненавидя всех и всё, что так или иначе утверждало существующий правопорядок.

Квартира Никитича оказалась удобной: входили в нее прямо из-под арки ворот, никому не мозоля глаза, не попадая под наблюдение дворника, жившего в глубине двора. И был в квартире другой выход, прямо во двор.

Так началась для Григория новая полоса жизни.

Никитич встретил его поначалу угрюмо, как встречал всех, в разговоры вступал неохотно и больше молчал, не выпуская из зубов коротенькой прокуренной трубки. Работал он «пространщиком» в банях Усачева, занимавших угловой, выходивший одной стороной на Фонтанку, дом. Григорий скоро понял, что бани, посещавшиеся больше всего рабочим людом, служат, как и квартира Никитича, местом конспиративных встреч и своеобразной перевалочной базой для нелегальной литературы и почты.

— Ну и хитро же, Тихон Никитич! — посмеялся Григорий, когда они привыкли и привязались друг к другу.

— Нужда учит калачи есть, — буркнул старик. — Оно вроде бы безобидно, а дельно.

Действительно, что может быть безобидней: идет человек со свертком белья, с березовым веником под мышкой, залезает на банный полок и поплескивает на себя из шайки водой, а уходя, «забывает» в шкафчике раздевалки сверток, за которым бдительно присматривает угрюмый глаз Никитича.

По вечерам, возвращаясь домой, Григорий и Никитич пили чай — Никитич кипятил его на стареньком, помятом примусе. Григорий рассказывал, что нового в газетах, в городе, в мире. Он не спрашивал Никитича о его погибших родных, но не мог не видеть, как тяжело тоскует временами старик.

На стене, под пропыленной, вылинявшей занавеской, висели женские платья, на подоконнике лежал полосатый красно-синий мяч, детская матросская бескозырка с якорями и полустертой надписью на георгиевской ленте: «Бородино», кубики с разрезными картинками. Никитич не прикасался к вещам сына, но иногда смотрел на них с такой тоской и болью, что Григорий, желая отвлечь старика, принимался рассказывать что-нибудь интересное или смешное.

Отношения их стали по-настоящему теплыми, когда однажды в ненастный ноябрьский день Григорий принес домой подобранного на улице полуиздыхающего щенка — лохматое и недоверчивое существо, с трудом ковылявшее на подбитых лапах. Никитич сначала смотрел на вислоухого жильца неодобрительно, но скоро привязался к кутенку всем своим изболевшимся нутром. Даже спать Кутику разрешалось в ногах Никитичевой постели.

— Будто теплом в доме повеяло, — как-то признался Григорию старик.

Григорий ничего не ответил, но подумал: «Может, и оттает понемногу душа у старого».

Расставаясь с университетом, Григорий предполагал, что будет ощущать пустоту, незаполненность жизни: делать ему окажется нечего. Но скоро убедился, что еще никогда его жизнь не была так напряженно заполнена, как теперь. Почти сразу же Быстрянский передал ему поручение Петербургского комитета: руководить рабочим кружком за Нарвской заставой, проработать там ленинскую книжку «Две тактики социал-демократии в демократической революции». Потом Быстрянский несколько раз просил его помочь печатать листовки в крошечной подпольной типографии на Охте. Дело это было опасное, потому что полиции удавалось время от времени обнаруживать и громить подпольные типографии, — так случилось в Севастополе, Кишиневе, Калуге, Киеве. И 20 декабря провалилась типография на Охте. Григория спасло от ареста только то, что во время полицейского налета его в типографии не оказалось.

По старой памяти и по делам к Никитичу нередко наведывались давние дружки с Путиловского и с других заводов, где ему когда-то приходилось стоять у слесарного верстака. Появлялись они почти всегда поздно вечером, под покровом ночной тьмы, когда легче уберечься от слежки и меньше риска привести за собой «хвост». Изредка забегал к Григорию Быстрянский — теперь они стали по-настоящему друзьями: связывала не только личная симпатия, но и дело, которому они посвятили жизнь.

В середине зимы произошло событие огромной важности: в Петербург вернулись из Парижа с Пятой общероссийской конференции РСДРП депутат Думы Николай Полетаев и посланный питерцами рабочий Саша Буйко, — они слушали в Париже доклад Ленина, беседовали с ним, принимали участие в борьбе с ликвидаторами, отзовистами и «богостроителями». Предстояло донести ленинские слова и решения конференции до возможно большего количества людей в Петербурге — это было самое надежное оружие в борьбе за укрепление партии. Теперь Григорию приходилось выступать на кружках и собраниях почти каждый вечер.

В ту зиму конспиративные квартиры и явки проваливались одна за другой, поэтому маленькая и невзрачная квартирка Никитича и стала местом нескольких партийных встреч. Здание Психоневрологического института на Невском проспекте, где до этого собирались пропагандисты, после ареста в его стенах всего состава Петербургского комитета оказалось под неусыпным наблюдением полиции. И когда вернувшемуся из Парижа Полетаеву нужно было срочно рассказать о конференции, одна из встреч и состоялась у Никитича.

Вечер выдался метельный и вьюжный, на улицах по-волчьи выл ветер.

— Лучшего для конспирации и не придумать, — заметил, отряхивая у порога снег, Быстрянский, пришедший первым. — Собаку выгонять из дома и то жалко. Правда, Кутик?

Пестрый, в рыжеватых подпалинках, вислоухий песик к этому времени уже оправился и обжился на новом месте и стал с доверием относиться к людям. Восторженно повизгивая и стараясь лизнуть Быстрянскому руку, он вертелся у пришедшего под ногами.

— Ну-ну, уймись, рыжая животина, — пошутил Быстрянский, присаживаясь на корточки и теребя щенка за уши. — Виноват, позабыл тебе колбасных обрезков полфунта купить!

Никитич занавешивал одеялами выходившие на улицу окна. Он оглянулся на кутенка, и Григорий впервые увидел, как старик улыбнулся в прокуренные усы. Справившись с одеялами, Никитич, кряхтя, спустился с табуретки, крепко пожал пришедшему руку.

— Мятижно на улице, говоришь? Это нам в масть: шакалы из охранки по домам прячутся. Но покараулить, я полагаю, все же будет нелишне. Как они будут спрашивать, твои архаровцы?

— Ну, как договорились: «На именины к банщику куда пройти?» А ты отвечаешь: «Дверь не заперта».

— Твоих сколько? Студентов-то.

— Шестеро. Да еще с Балтийского судостроительного человек пять. А Николай Гурьевич во сколько обещал?

— Попозже, видно. Пока от хвостов отвяжется.

Накинув драный, заплатанный кожушок, Никитич вышел.

Быстрянский присел к столу, где уже пофыркивал чайник и тускло поблескивали купленные к этому вечеру дешевые граненые стаканы. Григорий отложил на подоконник свои конспекты.

— Штудируешь? — кивнул Быстрянский.

— Завтра по «Двум тактикам» занятия. Хорошо, что пораньше пришел, Володя. Какие новости?

Быстрянский неторопливо достал из бокового кармана куртки что-то завернутое в оберточную бумагу. В свертке оказалась бережно сложенная, но уже порядком зачитанная газета.

— Тридцать шестой номер «Пролетария» со статьей Владимира Ильича. О студентах. Обрати внимание на отчеркнутые абзацы.

Григорий придвинул к себе лампу, расправил на столе газетный лист. Статья называлась «Студенческое движение и современное политическое положение». Красным карандашом было легонько отмечено несколько мест. Григорий прочитал вслух:

— «Очевидно, современному студенчеству недостаточно еще, для превращения его из «академиков» в «политиков», бичей Шварца, ему нужны еще скорпионы новых и новых черносотенных фельдфебелей для полного революционного обучения новых кадров. Над этими кадрами, обучаемыми всей столыпинской политикой, обучаемыми каждым шагом контрреволюции, должны неустанно работать и мы, с.-д…»

Быстрянский пересел на кровать Григория, устало откинулся к стене, задумчиво курил, пуская к потолку синенькие колечки дыма.

— Как видишь, Гриша, — негромко заметил он, — Владимир Ильич не очень-то доволен нашей работой среди студентов: ведь сказанное относится прежде всего к нам. Большая часть университета тянется за «академиками», предпочитая чины и звания революционной борьбе с ее риском, с ее непрестанной опасностью. А мы еще не умеем по-настоящему увлечь людей нашими идеями…

В передней хлопнула входная дверь, клубы морозного пара ворвались в комнату, позёмкой задымились на щелястом деревянном полу. И Кутик снова обрадованно бросился навстречу — щенок уставал от одиночества: уходя по утрам в баню, Никитич запирал кутенка на весь день одного.

Пришел Саша Кутыловский. Вскоре появились Крыленко, Кожейков и еще четверо студентов, которых Григорий близко не знал, хотя и встречался с ними на лекциях и в коридорах университета. Подходили не знакомые Григорию рабочие, присаживались к столу, пили чай с бубликами и леденцами, курили, с нетерпением поглядывая на дверь, прислушиваясь к едва слышимому за окнами скрипу снега под ногами редких прохожих. Стульев и табуреток на всех не хватило, и Григорий приспособил гладильную доску жены Никитича, хотя и подумал о возможных молчаливых упреках хозяина. Получилась большая и удобная скамья, но все равно прибывшим позже пришлось устраиваться прямо на полу.

Полетаев пришел поздно, веселый, остроглазый, с обледеневшими усами и бровями. Разделся, обмахнул веничком с сапог снег, буркнул с порога:

— Опоздал трошки, прошу прощения. Какая-то въедливая гнида привязалась, четыре раза пришлось с конки на конку прыгать. Еле отвязался. Надоели, черти, до полусмерти!

Григорий налил Николаю Гурьевичу чаю, тот с удовольствием взял стакан обеими руками, грея ладони.

— С морозцу-то горячего весьма кстати!

Григорий смотрел на Полетаева с нескрываемым восхищением, с любовью. Этот человек уже четырежды сидел в тюрьмах — первый раз по делу петербургского «Союза борьбы», за организацию которого Владимир Ильич, Кржижановский, Ванеев и другие получили трехлетнюю енисейскую ссылку. Отбыв ссылку, Николай Гурьевич эмигрировал в Германию, три года проработал на тамошних заводах по своей, как он выражался, «железной специальности» — слесарил. Теперь — депутат Думы от рабочей курии; каждое его выступление на думской трибуне — бой. Это он вносил в Думу запросы о зверских избиениях в екатеринославской тюрьме, о взрыве на Рыковском руднике в Юзовке, где погибло двести семьдесят человек, о тридцати двух смертных приговорах шахтерам по так называемому горловскому делу…

Осторожно прихлебывая из стакана обжигающий чай, Николай Гурьевич рассказывал о Парижской конференции, длившейся целых шесть дней, о докладе Ленина, о схватках с ликвидаторами и отзовистами, о принятых резолюциях.

Григорий вышел в кухоньку — налить и поставить на примус очередной чайник — и, стоя в дверях, слушал, стараясь не пропустить ни слова. Когда он с кипящим чайником в руках вернулся к столу, Николай Гурьевич попросит налить ему еще стакан. Ожидая, пока чай остынет, и, с удовольствием попыхивая папироской, он говорил:

— В статье «На дорогу» Владимир Ильич говорит об итогах конференции. Говорит, как всегда, сильно, коротко и ясно. Я принес копию. Надо размножить и как можно быстрее распространить, она очень поможет нам. Ильич пишет, что миновал первый год развала, год идейно-политического разброда, год партийного бездорожья. И основная борьба — впереди.

Полетаев отошел к двери, снял с вешалки свою меховую шапку и из-под подпоротой подкладки достал несколько машинописных листков. Вернулся к столу, сел, положил листки перед собой.

— Вот эта статья. Мне хочется прочитать вам ее последние строчки, потому что сказать так, как Ильич, я уж, конечное дело, не сумею. Слушайте.

Крыленко отставил на середину стола пустой стакан, кто-то, скрипнув табуреткой, подвинулся ближе к Полетаеву, сидевший у стены на корточках бородатый рабочий погасил о пол цигарку и, встав, подошел к столу. Полетаев неторопливо оглядел всех, острые глаза его, казалось, стали еще острее.

— Так вот, Ильич пишет: «Пусть ликуют и воют черносотенные зубры в Думе и вне Думы, в столице и захолустье, пусть бешенствует реакция, — ни одного шагу не может делать премудрый г. Столыпин, не приближая к падению эквилибрирующее самодержавие, не запутывая нового клубка политических невозможностей и небылиц, не прибавляя новых и свежих сил в ряды пролетариата, в ряды революционных элементов крестьянской массы. Партия… которая сумеет организовать его авангард, которая направит свои силы так, чтобы воздействовать в социал-демократическом духе на каждое проявление жизни пролетариата, эта партия победит во что бы то ни стало».

Сложив листки, Полетаев протянул их Быстрянскому.

— Вот это и есть нынешняя программа нашей борьбы, товарищи! — сказал Николай Гурьевич, опираясь ладонями о край стола. — Борьба с отзовистами и ликвидаторами…

Но, перебивая Полетаева, протянув вперед руку, порывисто вскочил Кожейков:

— Николай Гурьевич! Одну минутку, пожалуйста! Вы вслед за Лениным всячески поносите отзовистов — и такие-то они, и сякие, — а в университете многие считают, что сотрудничество с черносотенной Думой пятнает партию. Да! Чем скорее социал-демократы покинут стены Думы, тем лучше! Мы же вводим в заблуждение людей! Сотрудничая с правительством…

С неожиданной властностью Полетаев прервал запальчивую речь Кожейкова:

— Стоп! О каком сотрудничают с правительством идет речь, молодой человек?! Мы сотрудничаем с самодержавием?! Это бред! Мы сражаемся с самодержавием на каждом заседании Думы! Если мы уйдем из Думы, там воцарятся мир и спокойствие. Как на кладбище, где похоронены все мечты и надежды трудового народа. Неужели вы этого не понимаете?

Полетаев с укором посмотрел на Быстрянского, на Григория, на Крыленко, как бы говоря им: «И это ваш товарищ?»

— Не задерживайтесь, Николай Гурьевич, — сказал Быстрянский, выходя из-за стола, — время позднее. А с Корнеем мы сами поговорим.

Но когда Полетаев ушел, Кожейков не принял спора. Хмурый и обозленный, он молча надел шинель и, не прощаясь, ушел. Остальные расходились тоже по одному, провожаемые Григорием и Кутиком. Ныряли в занесенные сугробами улицы, навстречу вою метели и сбивающему с ног ветру. Когда последним исчез в белой мути за дверью Быстрянский, вернулся замерзший Никитич, и, вскипятив новый чайник, они с Григорием еще долго сидели за столом. Григорий пересказывал старику сообщение Полетаева.

Ночью Григорий долго не мог уснуть, ворочался, садился на кровати, прислушиваясь к похрапыванию Межерова, к тиканью ходиков, к тому, как повизгивает во сне Кутик, обеспокоенный своими собачьими снами.

Те, кто руководит партийной работой, все время ходят по лезвию ножа, думал Григорий, перебирая в памяти события последнего года. Прошлым летом отправились на каторгу и в ссылку члены одного из составов Петербургского комитета: Землячка, Батурин, Коновалов; прошло через суд дело «военки» — Насимовича, Плюснина и других; в начале октября суд отправил на каторгу еще трех депутатов Второй думы: социал-демократов Зурабова, Салтыкова и Жиделева.

…А сколько прошло через всякие судилища и административные инстанции никому не известных, рядовых бойцов партии! Не сосчитать, не упомнить!

Загрузка...