В полдень из просторного двора магазина «Грохотов и сын» выехали две груженные скобяным товаром подводы. Приказчики Харлампий и Евстигней, здоровенные дюжие молодцы, стоя у возов, выслушивали последние наставления хозяина. Тот, в плисовой жилетке, в накинутом на плечи черном романовском шубняке, наказывал беречь коней, не гнать.
— И смотрите, ребята, особо ты, Харлампий, ты старшой: чтоб без баловства. В аккурате сделаете — в обиде не оставлю. Ну, с богом. — Сняв картуз, Грохотов широко перекрестился, перекрестил подводы.
На эти дни Гриша сменил свою гимназическую шинель и фуражку на простую одежду: кокарды и орластые пуговицы были ненавистны повсюду.
Грише хотелось узнать, что произошло вчера в театре, кто арестован, но в глубине души шевелилось смутное чувство страха: а вдруг и за ним придут — ведь записали же его фамилию при аресте Подбельского. И когда подводы отъехали от дома, он испытал чувство облегчения. Да и няню Варю, которая когда-то качала его в колыбели, хотелось повидать — по старости и болезни она давно не приезжала в Тамбов.
И вот осталась позади базарная площадь с ее гомоном и криком, с пьяными скандалами у трактира и визгливой песней шарманки. Прогрохотали под колесами бревна разболтанного моста через Цну, и потянулись мимо поля и березовые рощи, уронившие листву.
С неожиданной жадностью Гриша всматривался в унылый осенний пейзаж, слушал вой ветра в проводах. Щемящую грусть навевало это предзимнее безмолвие, вид нищих изб с подслеповатыми окошками, заткнутыми тряпьем и соломой.
Харлампий, красивый и бравый парень с щегольскими усиками, смотрел кругом, исполненный презрения.
— Рази ж это люди? — махнул он кнутовищем в сторону колодца, где стояли и смотрели на проезжающих любопытные бабы. — Рази ж они понимают, что есть жизнь? Да я бы тут, довелись мне, с тоски бы в первую ночь удавился!
Лошади потянулись к колодцу, и Харлампий, спрыгнув с телеги, подошел к бабам. Молча взял у одной ведро и, вылив воду в большую деревянную колоду, подвел своего жеребца.
В церквушке неподалеку похоронно звонил колокол. От церкви к темным, пошатнувшимся крестам за околицей несколько баб, впрягшись в сани, везли по замерзшей, заледеневшей земле два гроба, большой и маленький, везли без слез и плача, без причитаний.
Приказчик и Гриша напились и молча постояли, пока бабы, надрываясь, везли мимо свой скорбный груз.
Гриша смотрел на некрашеные, сколоченные из почерневших досок гробы с тем суеверным страхом, который всегда вызывала у него смерть. И сама картина молчаливых, суровых, худых и ободранных баб, волочивших сани с деловитой и мрачной озабоченностью, давила и угнетала.
И снова дорога взбиралась на увалы, спускалась в долины, дребезжали под колесами ветхие мосты. Проехали мимо недавнего пожарища. В конце липовой аллеи темнели закопченные стены помещичьей усадьбы, чернели пустые глазницы выбитых окон. Одиноко белела крошечная беседка на острове посредине пруда.
Помахав в сторону пожарища кнутом, Харлампий сказал Грише:
— Олютел народишко! — Отогнув полу пиджака, достал большой никелированный револьвер, с опаской поглядел ему в дуло, словно ожидая, что из ствола сама собой вылетит пуля. — Вот она, машина, Григорий! Пух-пух — и ихних нету!
Солнце садилось за далекий березовый лес, большое и холодное. В овражках копился туман, похожий на паутину.
Ночевали в Сампуре, неподалеку от Уварова, большом уютном селе на самом берегу Цны; здесь она была мельче и уже, чем в Тамбове.
Ночью за Цной, в стороне Уварова, полыхали зарева, зловещий багровый свет заливал улицы, метался в оконцах изб, плескался в воде реки. Пес во дворе гремел цепью и рвался с нее, объятый тем необоримым страхом, который охватывает все живое на деревенских пожарах.
Выехали до рассвета. И опять тянулись мимо остуженные поздней осенью поля, махали плетями голых ветвей плакучие березы и ивы, одиноко темнели на перекрестках ветхие часовенки, кое-где, на местах разбоя, высились кресты, настораживая и пугая.
В Борисоглебск приехали к вечеру на третий день. Слепнущая няня Варя, когда-то работавшая в семье Багровых, сидела у окошка и смотрела, почти не видя, в занавешенное ситцевым лоскутком стекло.
Она долго ощупывала лицо Гриши, и слезы неторопливо текли по ее морщинистому лицу.
— Спасибо, приехал, Гришенька! Соскучилась я по всех по вас — страсть! Мои-то все поразъехались, поразбежались, кажный своим домом живет. Ну, не забывают старую, ни рублем, ни хлебушком, ни добрым словом не забывают. Вот и сейчас старший внучонок со мной живет, Юрочка. Садись, милый. Я тебе поесть соберу.
Почти слепая, она двигалась по комнате, ни на что не натыкаясь, ничего не задевая.
— А у нас тут смута какая идет — не приведи господи! Совсем пошатнулись люди разумом своим, нет для них теперь божьего закону.
Пока ужинали, прибежал внучонок Юрка, растрепанный, взъерошенный. Гриша видел его и раньше — няня Варя, приезжая в Тамбов, всегда брала своего любимца с собой. Но теперь Юрка выглядел много старше, что-то в нем отвердело, налилось силой.
Едва поздоровавшись, с жадностью глотая горячую картошку, обжигаясь и торопясь, рассказывал:
— Вчера ночью стражники обстреляли в лесу сорок мужиков, те княжеский лес рубили. Ну, многих постреляли, а остальных в тюрьму…
— А ты что, Юра? Работаешь? — спросил Гриша, когда они встали из-за стола.
— Рассыльным в канцелярии уездного предводителя дворянства Петрово-Соловово, — с гордостью заявил Юрка. — Ну, кого позвать, на телеграф сбегать. Иногда такие попадаются интересные бумажки!.. Вот погляди-ка…
За перегородкой, в крошечной комнатушке, стояли койка и колченогий столик со стопкой книг.
Юрий достал из-под матраца скомканный и потом расправленный лист писчей бумаги с графским вензелем в левом углу.
— Вот читай! Черновик письма Петрово-Соловово министру внутренних дел. В корзинке для бумаг подобрал, когда мусор выбрасывал.
В письме значилось:
Милостивый государь Петр Николаевич!
Некоторое время назад я имел случай беседовать с генерал-адъютантом Струковым, назначенным к нам в Тамбов для усмирения крестьянских беспорядков… Я сам пострадал от разгрома моего тамбовского имения на 130 000 рублей…
И несколькими строками ниже:
…С мятежниками надо поступать без всякой пощады и милосердия. Наказания, до смертной казни включительно, должны применяться как можно скорее за совершением преступления, и непременно тут же, в деревнях, на глазах населения, из среды которых вышли грабители. Я глубоко убежден, что два-три смертных приговора, исполненных таким образом, водворят спокойствие в целом уезде, а быть может, и в целой губернии…
— Палачья душа! — с отвращением сказал Гриша, откидывая письмо. — Но ведь они и так спускают с народа шкуру.
Юрка шепнул:
— Эсеры уже два раза хотели убить Луженовского. Он здесь самый главный каратель!
— А что толку? — усмехнулся Гриша. — Одного Луженовского эсеры убьют, на его место пришлют другого.
Поблагодарив няню за ужин, ребята решили пройтись по городу.
— И что там глядеть? — пыталась остановить их старая. — Еще нарветесь на казаков, излупят плетьми, измордуют. Сели бы вон в шашки поиграли, а то книжками занялись.
— Да ничего с нами не будет, нянюся, — ласково, как в детстве, обнимая старуху, успокоил Гриша. — Мы просто пройдемся… Город-то мне незнакомый, посмотреть хочется…
В соборе Бориса и Глеба звонили к вечерне, туда чинной чередой тянулись старухи из богадельни. В жиденьком городском саду таились по скамейкам парочки — у любви свои законы, неподвластные времени.
В помещении земской управы и в ресторане в здании вокзала окна ярко сияли, оттуда доносилась приглушенная музыка.
У подъезда стояло несколько извозчичьих пролеток. Кучера, собравшись под фонарем, резались в подкидного, кто-то из них смачно клял судьбу и, сняв треух, подставлял под щелчки приятелей сморщенный лоб.
Когда мальчики прошли мимо, раздался стук колес, к подъезду подкатил экипаж с закрытым верхом. Из него выскочил высокий щеголеватый офицер и, бегло оглянувшись, звеня шпорами, побежал к входу. Извозчики, игравшие в дурака, притихли, и кто-то из них негромко сказал:
— Говорили, господин Луженовский больше не заявится. А он вот и тут!
Луженовский поднимался по ступенькам, когда из темного провала ворот навстречу ему метнулась стремительная тень. Женский голос крикнул: «Получай, мерзавец, за свою подлость!» Хлопнули два выстрела, Луженовский, охнув, пошатнулся и стал медленно, словно нехотя, опускаться на ступеньки.
— Достали все-таки, — сказал он, и голова его склонилась на истертый камень ступенек.
А из подъезда выбегали, крича, люди.
— Кто?!
— Луженовский!
С площади бежал, придерживая на боку шашку, городовой, захлебываясь криком:
— Доржи! Доржи!
Обмякшее тело Луженовского осторожно подняли под руки и понесли в подъезд. Дверь тревожно звякнула, на матовом ее стекле неясно маячили человеческие тени.
При звуке выстрела Гриша отшатнулся к забору, как и Юрка, и они стояли неподвижно, глядя на судорожно дергающиеся ноги Луженовского. Григорий почувствовал, как у него прыгают губы, как подгибаются колени. Ему хотелось быть смелым и бесстрашным, но он ничего не мог поделать с собой.
— Это тот самый? — еле шевеля губами, спросил он Юрку.
— Ага! Он.
— А ён? Ён куды побег? — не в первый уже раз кричал им городовой.
— Кто — ён?
— Который стрелял!
Григорий бросил мгновенный взгляд на темную пасть ворот, откуда появилась, как привидение, и где исчезла тень женщины, и махнул рукой в противоположную сторону:
— Туда!
И городовой, сорвавшись с места и крича: «Доржи! Доржи!» — побежал по улице. К подъезду подкатывали на колясках полицейские чины, кто-то басом спрашивал:
— Доктора вызвали?
— Да он всегда здесь, ваше благородие! Либо пиво пьет, либо шары на бильярде катает.
Утром стало известно, что Луженовского спасти не удалось: пуля, пробившая шею насквозь, оказалась смертельной. А через день в окруженной казаками и солдатами борисоглебской тюрьме были повешены трое заключенных, которые и не могли быть причастны к убийству, так как уже два месяца сидели под арестом.
Оказалось ли это следствием потрясения последних дней, были ли повинны в том какие-нибудь другие причины, но в первую же ночь по приезде к няне Григорий тяжело заболел. Он метался в жару, вскакивал с постели и все хотел куда-то бежать, кого-то о чем-то предупредить. Ему мерещились убитые, вставало перед ним заплаканное, искаженное страданием лицо матери, скакали, размахивая шашками, казаки, гремели выстрелы, полыхали пожары…
Перепуганная няня послала Юрку за доктором. Старичок врач внимательно осмотрел больного, покачал седым клинышком бородки и, сказав: «О время, время!» — достал из своего чемоданчика шприц. После укола Григорий уснул, спал каменным сном более двадцати часов, а проснувшись, долго еще был вялым и слабым.
Когда он вернулся в Тамбов, пробыв в Борисоглебске восемь дней, в доме Багровых царило смятение: хлебные склады Торгово-промышленного банка в Уварове были разграблены. Александр Ильич твердо решил, как только пойдут поезда, перебираться в Москву.