Евдокия слабо дернулась, пытаясь отвернуться, но рефлекс сработал. Мед начал таять на языке, стекая в горло.
Марина не останавливалась.
— Дуняша, сливки! В ковш! На огонь! Живо!
Пока сливки закипали, Марина добавила туда ложку цикория и еще ложку меда.
«Сладкий горячий жир. Глюкозная бомба. Единственное, что может перезапустить этот старый, разряженный аккумулятор».
Она поднесла дымящуюся кружку к бескровным губам женщины.
— Пейте, Евдокия Андреевна. Это лекарство. Горькое, черное лекарство.
(Марина врала — напиток был приторно-сладким, но слово «лекарство» снимало грех чревоугодия).
Евдокия сделала глоток. Поперхнулась, но сделала второй.
Теплая, жирная, сладкая волна ударила в пустой желудок, который давно забыл, что такое нормальная еда. Глюкоза рванула в кровь.
Мозг, измученный голоданием, получил сигнал: «Жизнь!».
Ресницы Евдокии дрогнули и поднялись.
Она посмотрела на Марину. Взгляд был уже не фанатичным, а растерянным, мутным, как у ребенка, которого разбудили посреди страшного сна.
На её серых щеках начал проступать слабый, нездоровый, но живой румянец.
— Сладко… — прошептала она с ужасом, облизывая губы. — Это грех… Я нарушила пост…
— Вы нарушили Божий замысел, — жестко сказала Марина, убирая кружку, но не далеко. — Вы заморили себя голодом до состояния живого трупа. Господь дал вам тело как Храм духа, а вы превратили его в руины. Разве это не грех — разрушать творение Создателя?
Евдокия попыталась встать, опираясь на локоть, но сил не было. Она снова откинулась на свернутый тулуп, который подложила Дуняша.
И вдруг заплакала.
Это были не красивые, тихие слезы молитвенного экстаза. Это был уродливый, хриплый, сухой плач женщины, которая смертельно устала быть святой.
— Я не могу… — выла она тихо, по-бабьи, закрывая лицо костлявыми руками. — Я так устала… Варлаам говорит: терпи, молись, плоть смиряй… А я пустая. Внутри всё звенит от пустоты, как в бочке. Глеб на меня смотреть не может, я же вижу… Ему противно. Я ему как смерть…
Марина знаком показала Дуняше выйти.
Она села рядом с плачущей воеводшей на край лавки. Взяла её ледяную, узловатую руку в свои теплые ладони.
— Он не смотрит, потому что боится, что вы рассыплетесь, Евдокия. Мужики боятся хрупкого. Им нужна энергия. Жизнь им нужна.
Она вложила кружку обратно в руки женщине.
— Допивайте. До дна.
— Не могу… Варлаам узнает… — всхлипнула та.
— Варлаам — мужчина. Ему аскеза, может, и полезна, у него природа другая, огненная. А женщине нужен жир. Нужна сладость. Иначе она становится злой и сухой, как старая ветка в костре. И сгорает за миг.
Марина наклонилась к самому уху Евдокии, шепча как змей-искуситель (или как ангел-хранитель):
— Это не услада, Евдокия. Это лечение. Я прописываю вам этот «корень» как снадобье. Три раза в неделю. Для укрепления крови. Чтобы у вас были силы молиться за мужа, а не падать в обмороки у икон. Вы же хотите его спасти?
Евдокия шмыгнула носом, вытирая слезы рукавом дорогого кафтана.
— Хочу… Больше жизни хочу.
— Мертвая жена мужа не спасет, — добила Марина. — Мертвую жену отпоют, похоронят с почестями, поплачут три дня… а через год он найдет другую. Живую. Румяную. Веселую. И будет она его кормить и греть.
Удар был жестоким, но точным.
Глаза Евдокии вспыхнули ревностью — тем самым земным, грешным чувством, которое доказывало, что она еще жива.
Она вцепилась в кружку двумя руками и жадно, захлебываясь, допила сладкий суррогат до дна. Облизнула капли с губ.
В её взгляде появилась осмысленность. И тень решимости.
— Ты странная, вдова, — сказала она, отдышавшись. Голос перестал скрипеть, став глубже. — Говоришь дерзко, поперек души. Но… тепло от тебя. Не могилой веет.
Она с трудом поднялась. Марина поддержала её под локоть, чувствуя, как дрожит худое тело.
— Я пойду. Глебу… не говори, что я плакала. И что ела.
— Тайна исповеди, — кивнула Марина серьезно. — Но у меня условие. Вы начнете есть. Хотя бы кашу с маслом. Иначе в следующий раз я вас не откачаю, и достанется ваш Воевода той самой, румяной.
Евдокия посмотрела на пустую кружку. Потом на Марину.
— Лекарство, говоришь? Для крови?
— Именно.
— Хорошо. Пришли девку… с туеском. Раз в неделю. Тайком. Чтобы Варлаам не видел.
Она поправила сбившийся плат, снова превращаясь в черную статую. Но теперь в этой статуе теплилась искра жизни.
— Спаси Христос, — буркнула она и вышла, держась за стену, но уже не шатаясь.
Марина закрыла за ней дверь и прислонилась лбом к косяку, закрыв глаза.
— Фух… — выдохнула она в тишину. — Экзорцизм прошел успешно. Демон Анорексии изгнан с помощью сливок 33 % жирности и банальной женской ревности.
Из-за печи осторожно выглянул Афоня, держа в лапке недоеденный сухарик. Он вопросительно пискнул.
— Всё, мохнатый, — сказала Марина, сползая по стене. — Все стейкхолдеры нейтрализованы. Церковь, Власть, Конкуренты, Жены. Мы в дамках.
Она посмотрела на темнеющее окно.
— Теперь можно подумать и о Святках.
В голове включился внутренний календарь.
До Рождества оставалось два дня.
Самое время готовить «Рождественское спешл-меню». И ждать чуда. Или беды. Потому что в бизнесе (и в сказках) когда всё идет слишком хорошо — это самый верный признак грядущего шторма.
Марина высыпала на стол содержимое кожаного мешочка. Горка серебра приятно, матово тускнела в свете окна.
— Первичный капитал сформирован, — констатировала она, перебирая монеты. — Пора инвестировать в основные фонды. И в «упаковку».
Она наклонилась над ведром с водой, используя его как зеркало.
Из темной, дрожащей глади на неё смотрела женщина с землистым, уставшим лицом, в старом, поношенном платке и бесформенном заячьем тулупе.
— Я выгляжу как пленная половчанка после года каторги, — поморщилась Марина. — CEO не может так выглядеть. Встречают по одежке, а до проводов по уму можно и не дожить, если тебя примут за нищенку.
Она выпрямилась.
— Дуняша! Собирайся. Мы идем тратить деньги.
Город при свете дня выглядел… монохромным.
Марина шла по деревянным мосткам, скользя валенками по намерзшему навозу, и сканировала пространство взглядом маркетолога.
Серые высокие заборы. Глухие ворота. Дым из труб, сливающийся с низким небом. Грязь, перемешанная со снегом.
Люди шли угрюмые, закутанные до глаз в серые и коричневые зипуны.
Развлечений — ноль. Либо кабак (где бьют морды и пахнет сивухой), либо церковь (где пугают адом), либо кулачные бои на льду (где опять же бьют морды, но бесплатно).
— Голубой океан, — пробормотала Марина себе под нос. — Рынок пуст. Никакого досуга. Никакой эстетики. Моя кофейня — это единственный Диснейленд в этом сером царстве. Неудивительно, что они ко мне в очередь стоят. Я продаю им не просто еду. Я продаю им цвет.
В Торговых рядах было повеселее.
Марина решительно прошла мимо дешевых ларьков с льном и пенькой сразу к «Суконному ряду».
Здесь пахло иначе. Не луком и дегтем, а дорогой шерстью, сушеной полынью (от моли) и той особенной пылью, которая скапливается только на вещах, стоящих целое состояние. Свет сюда проникал скупо — торговцы берегли дорогой товар от выгорания, поэтому в полумраке рулоны ткани казались спящими цветными зверями.
Приказчик, молодой парень с цепким, оценивающим взглядом, смерил Марину ленивым взором. Старый тулуп, стоптанные валенки. Неплатежеспособный трафик.
— Сермяга и дерюга — в ряду у ворот, тетка, — лениво бросил он, даже не вставая с лавки. — Здесь товар для чистых людей.
Марина не ответила. Она прошла мимо него, как мимо предмета интерьера.
Её рука, освобожденная от варежки, скользила по рулонам.
Шершавое серое сукно. «Скучно. Корпоративная мышь».
Зеленое, цвета болотной тины. «Тоска и уныние».
Темно-синее, добротное.
Она задержала руку. Надежно. Скромно. В таком её примут за зажиточную вдову или экономку при богатом доме. Это безопасно.
Но потом её взгляд скользнул дальше. В глубину полки, где лежал рулон, похожий на свернувшееся темное пламя.
Марина потянула край на себя.
Ткань развернулась тяжело, с глухим, богатым шелестом.
Это было фламандское сукно. Плотное, тяжелое, способное защитить от любого ветра.
Но цвет…
Это был не красный. Красный — это для девок на гуляниях.
Это был цвет густого, старого вишневого сока. Цвет церковного вина. Цвет венозной крови. Глубокий, сложный бордовый оттенок, который в полутьме казался почти черным, а на свету вспыхивал благородным, царским багрянцем.
— Огонь-ткань, — неожиданно уважительно проскрипел подошедший хозяин лавки (сам купец), отодвинув локтем ленивого приказчика. Он чуял деньги лучше, чем его холоп. — Только смелая баба такое наденет. Или боярыня высокого роду. Не слишком ли ярко для вдовы?
Марина приложила ткань к лицу, глядя в мутное медное зеркальце на прилавке.
Бледная кожа, темные глаза и этот глубокий, винный фон.
Она увидела в отражении не замученную беженку, а Королеву Зимы.
На белом снегу этот силуэт будет смотреться как вызов. Как знамя. Как капля крови на молоке.
«Синий — это чтобы спрятаться, — подумала она. — А я больше не прячусь. Я хочу, чтобы меня видели. Я — Черное Солнце в вишневой оправе».
— Яркость — это не грех, купец, — тихо сказала она, поглаживая плотный ворс. — Яркий цветок пчелу издалека манит.
Она повернулась к Дуняше, которая смотрела на ткань, открыв рот.
— Берем. Весь отрез.
— И тесьму, — добавила Марина, указывая на катушку золотного галуна — тусклого, не кричащего золота. — Пустим по вороту и рукавам. Золото на вишневом… Это будет выглядеть не «богато». Это будет выглядеть царственно.
Она высыпала на прилавок серебро. Тяжелые, холодные монеты легли на теплое вишневое сукно.
Это была цена хорошей коровы, отданная за право не быть серой мышью.
— Режь, купец. И не жалей. — Марина отсчитала деньги, не дрогнув.
Дальше они нашли мастерскую портного.
Мастер Изяслав — сухой, желчный старичок в очках с треснутой линзой, похожий на нахохлившегося кузнечика — долго смотрел на ткань. Потом на Марину.
— Шубу крыть будем? Или летник шить, до пят? — спросил он скрипуче.
Марина достала кусок бересты и уголек.
— Нет, мастер. Мы будем шить телогрею. Но по-моему.
Она набросала эскиз прямо на бересте.
Это был не традиционный «мешок» (широкий балахон, скрывающий фигуру). Это был гибрид русского опашня и делового жакета.
Приталенный силуэт. Узкие рукава (чтобы удобно было работать у печи, не макая манжеты в соус), расширяющиеся только к кисти. Высокий воротник-стойка, чтобы закрыть шею от сквозняков и любопытных глаз.
Изяслав снял очки, протер их полой рубахи.
— Так не носят, — заявил он категорично, тыча пальцем в рисунок. — Баба должна быть как копна. Чтоб тепло, и чтоб брюха не видно, и чтоб солидно. А тут? В обтяжку? Срамота. Все прелести наружу.
— Я не баба, мастер, — жестко сказала Марина, глядя ему в подслеповатые глаза. — Я — Хозяйка Кофейни. Я — лицо своего дела. Мне нужно, чтобы было удобно работать, а не только на лавке сидеть. И мне нужно, чтобы меня узнавали за версту.
Она положила на стол монету сверх цены — «за вредность».
— Шей, Изяслав. Или я пойду к немцам в слободу. Они, говорят, к новизне охотнее.
Старик вздохнул, сгреб монету костлявой рукой и взял мел.
— Ох, грехи наши тяжкие… Талию, говоришь, делать? Ну, вставай на мерку, «лицо». Ужму тебя так, что дышать через раз будешь. Но красиво будет, врать не стану. Сукно больно хорошее… Жалко портить.