Сон не шел.
Марина ворочалась на широкой лавке, укрытая лоскутным одеялом, но сон, как пугливая птица, улетел прочь.
В избе было тихо. Слышалось только сопение Ивашки за печью, ровное дыхание Дуняши из угла, да редкий треск остывающих углей.
Марина встала. Босые ноги коснулись чистого, теплого дерева пола.
Она накинула шаль и подошла к окну.
Снаружи, за мутной слюдой, мир замер в ледяном оцепенении. Снег искрился под полной луной, черный силуэт новой вывески «ЛЕКАРНЯ» отбрасывал на сугроб длинную, резкую тень.
— Жена Воеводы… — прошептала Марина, прижимаясь лбом к ледяной раме.
Слова, сказанные днем Рустаму, теперь жгли язык полынью.
«Я замужем. Мой муж — Воевода».
Как легко она это бросила. Как щитом прикрылась.
А ведь щит этот — чужой. Украденный.
У Глеба есть жена. Настоящая. Венчанная в храме. Евдокия Андреевна.
Та самая женщина, которая сегодня сидела здесь, пила кофе, смеялась с «белыми усами» и своей властью защитила Марину от кузнеца-рвача. Женщина, которая дала ей имя «Лекарня», прикрыв от попов.
— Я украла её имя, — осознание ударило под дых, выбив воздух. — Я просто взяла и примерила её корону, пока она не видит.
Марина сползла по стене вниз, обхватив колени руками.
Ей стало физически гадко.
В XXI веке это назвали бы синдромом самозванца. Но здесь, в XV веке, это называлось проще и страшнее: воровка. Тать.
Она воровала внимание Глеба. Она воровала уважение города (пользуясь протекцией жены Глеба). А теперь она в открытую назвалась его женой перед иностранцем.
Если Евдокия узнает…
Она не станет кричать. Она просто скажет одно слово мужу или священнику. Тихо, по-христиански. И Марину сгноят в яме или прогонят с позором. И Евдокия будет права.
— Господи, куда я лезу? — простонала Марина в колени. — Я здесь никто. Приблудная девка, которую терпят, пока она полезна. Глеб вернется к жене. К законной, венчанной жене. А я останусь с баночками желудей и фальшивым статусом.
Тоска, смешанная со стыдом, была горькой, как тот самый цикорий без сахара.
Одиночество в чужом времени навалилось бетонной плитой. У неё здесь нет прав. Нет корней. Нет своего человека. Она одна против целого мира, построенного на Домострое.
Шорох.
Тихий, мягкий перестук когтей по полу.
Из-под печки, из густой тени, выкатился мохнатый клубок.
Афоня.
Домовой подошел к ней. Встал на задние лапки. В лунном свете его шерсть серебрилась, глаза-бусинки блестели умно и внимательно.
Он всё слышал. И про ложь днем, и про слезы ночью.
В маленьких ручках он держал глиняную кружку. Старую, щербатую.
Афоня протянул кружку ей.
Марина машинально взяла. Теплое молоко. Откуда? Наколдовал? Или украл у соседей?
Она сделала глоток. Тепло разлилось по груди, немного разжимая ледяной кулак страха.
— Спасибо, Афоня… — голос её дрогнул. — Хоть ты меня не гонишь. Самозванку.
Домовой крякнул.
Он подошел вплотную. Положил мохнатую лапку ей на колено. Похлопал.
Ему было плевать на венчание, на дьяков и на законы людей.
Для него существовал только один закон: кто кормит Дом, кто греет Дом, кто дает Дому душу — тот и Хозяйка.
Евдокия была хозяйкой в тереме. А здесь, в этой избе, хозяйкой была Марина. И это право у неё никто не мог отнять. Даже Глеб.
Афоня потянулся и коснулся лбом её руки.
Присяга.
Марина вытерла злую слезу.
— Ты прав, — шепнула она, гладя его по жесткой шерстке. — Терем не мой. Но эта изба — моя. И дело моё. И люди эти — мои. А с Глебом…
Она посмотрела на луну.
— С Глебом разберемся, когда вернется. А пока… пока я буду играть ту роль, которую взяла. И молиться, чтобы занавес не упал раньше времени.
Домовой довольно фыркнул, забрал пустую кружку и, поправив на её плече сползшую шаль, деловито пошаркал под печку.
Утром в избе пахло морозной свежестью и вчерашними желудями.
Марина вздрогнула, когда дверь открылась.
Рустам-ага вошел, внося с собой запах холода и дорогих благовоний. Он был одет по-походному: поверх халата — теплая лисья шуба, на ногах — мягкие сапоги для верховой езды.
— Не бойся, ханум, — он мягко улыбнулся, заметив, как напряглась Марина. — Я пришел не забирать. Я пришел отдавать долги.
Он подошел к стойке и выложил маленький, потертый кожаный кисет. Звук был глухой, не монетный. Шуршащий.
— Вчера ты угостила меня своей… выдумкой, — сказал он, глядя ей прямо в глаза. — Это было дерзко. Варить дубовые орехи и называть их кахве — на такое способен только великий торговец. Или отчаянная женщина. Я не пил Черную Кровь десять лет. Этот мешочек я берег на самый черный день. Думал, заварят мне, когда буду умирать, чтобы душа легче нашла дорогу в рай.
Он развязал шнурок.
Марина заглянула внутрь. Там было зерен пятьдесят, не больше. Но это была настоящая, старая, маслянистая арабика. Запах ударил в нос, как наркотик.
— Но умирать я пока не собираюсь, — усмехнулся он. — А красивая женщина и добрая беседа лучше похорон. Свари, ханум. Всё, что есть. Нам двоим.
— Всё? — переспросила Марина. — Это же сокровище.
— Выпитое с другом вино — золото. Спрятанное в подвале — просто вода. Вари.
Теперь не нужно было хитрить. Звук кофемолки в тишине избы казался священнодействием.
— Знаешь, — сказал Рустам, наблюдая за ней, — на Востоке говорят: умная женщина — это сокровище, которое опасно держать на виду.
— Поэтому вы прячете их в гаремы?
— Мы прячем их от зависти богов. Ты здесь… как алмаз, вставленный в рукоять плотницкого топора. Сверкаешь, но тобой рубят дрова.
— Зато я строю дом. А в шкатулке алмаз просто лежит в темноте.
Рустам рассмеялся.
— Ты мыслишь как визирь. Надеюсь, твой… Воевода понимает, кто живет в его доме.
Они пили молча. Кофе был горьким, густым, черным как ночь, возвращающим к жизни. Чашки опустели слишком быстро.
— Я уезжаю, — Рустам перевернул чашку вверх дном, словно ставя точку. — Путь до Самарканда долог.
Он полез за пазуху и достал перстень. Массивное серебро, крупная бирюза, сложная арабская вязь.
— Золота у меня много, но ты его и сама заработаешь. Я дам то, что нельзя купить.
Он выложил перстень на стойку.
— Это моя личная печать, — сказал он серьезно. — На Востоке, от Кафы до Багдада, каждый купец знает знак Дома Ас-Сафар.
Марина смотрела на кольцо.
— Зачем?
— Времена меняются, ханум. Сегодня ты жена Воеводы. А завтра… завтра может подуть холодный ветер. Если тебе когда-нибудь понадобится помощь, убежище или просто дорога прочь отсюда — покажи этот перстень любому караванщику, который идет на Восток. Тебя доставят ко мне. Живой и невредимой.
Это было не просто предложение. Это был страховой полис. Билет на эвакуацию.
— Бери, — он подвинул кольцо. — Пусть лежит. На будущее. Будущее — вещь туманная, как твое утро.
Марина взяла перстень. Он был тяжелым и теплым от его тела.
— Спасибо, Рустам-ага. Надеюсь, оно мне не пригодится.
— Я тоже надеюсь, — он склонил голову. — Но лучше иметь кинжал и не воспользоваться им, чем встретить волка с пустыми руками.
Он развернулся, полы его шубы взметнулись.
— Прощай, северная роза. Не дай морозу убить твой цвет.
Дверь хлопнула.
Марина осталась одна.
На столе стояли две пустые чашки, мешок с остатками запаха драгоценного кофе и серебряный перстень с бирюзой.
— Умный мужик, — прошептала она, сжимая кольцо в кулаке. — Слишком умный. Он понял, что я вру про мужа. Но дал шанс.
За окном послышался скрип полозьев и удаляющийся звон бубенцов.
Рустам уехал.
А Марина осталась. С фальшивым статусом и билетом в один конец до Самарканда.
Она пошла в дальний угол и спрятала перстень в самый глубокий ларь, под замок, завернув в тряпицу.
Это был её стратегический резерв. «Золотой фонд» на случай, если этот мир все-таки решит её выплюнуть.
Марина повернула ключ в малом ларце, надежно запирая перстень и свои страхи.
Щелчок замка прозвучал в тишине как выстрел.
Она выдохнула, прижалась лбом к прохладному дереву крышки. Сердце всё еще колотилось где-то в горле.
Нужно было успокоиться. Нужно было возвращаться к реальности.
В реальности её ждали не самаркандские фонтаны, а немытая посуда, закончившийся песок в жаровне и необходимость варить желуди для посадских мужиков.
Марина выпрямилась, одернула передник, стряхивая с себя наваждение Востока. Она провела ладонью по волосам, проверяя, не выбились ли пряди.
«Всё, — приказала она себе. — Концерт окончен. За работу».
Но стоило ей отойти от ларя, как в прихожей послышался шорох.
Не уверенный топот сапог, не хозяйский шаг Ивашки.
Кто-то стоял за порогом, не решаясь войти. Колокольчик даже не звякнул — гость придержал его рукой, чтобы не шуметь.
Дверь скрипнула тихо, почти жалобно.
В полосу света, падающую от окна, шагнула фигура в темном, богатом, но наглухо запахнутом плату.
Вошла Евдокия.