Терем Воеводы гудел, как разстревоженный улей, в который вдруг принесли бочку меда.
В огромной гриднице было жарко натоплено. После ледяного, могильного ада Волчьей Пади этот жар казался густым, плотным, живым — его хотелось не просто чувствовать, его хотелось пить, вдыхать, чтобы отогреть промерзшие души.
Длинные дубовые столы, расставленные покоем (буквой «П»), ломились.
Слуги метали на них всё, что нашлось в погребах и было припасено к Масленице: огромные, дымящиеся куски запеченной свинины, горы квашеной капусты с клюквой, моченые яблоки, пироги с зайчатиной и рыбой. В ендовах и братинах плескался мед и хмельное пиво.
Пахло воском, жареным мясом, распаренными вениками (многие успели ополоснуться в бане), потом и крепким хмелем.
Марина сидела по правую руку от Евдокии, на женской лавке, но близко к «красному углу». Место почетное, небывалое для простолюдинки, но жутко неудобное.
Она чувствовала себя самозванкой на чужой свадьбе. Или Золушкой, которая не успела переодеться к балу.
На Евдокии был парчовый летник, расшитый жемчугом. На Марине — всё то же суконное платье, в котором она кидала горшки с напалмом. Подол в саже, рукав порван о гвоздь, от волос пахнет дымом и паленой шерстью.
Она пыталась спрятать грязные руки под стол, но понимала: бесполезно.
Впрочем, никто не морщил нос. Героям можно всё. Сегодня грязь на её одежде была почетнее золотого шитья.
Во главе стола сидел Глеб. Бледный, с туго перевязанным плечом, он сидел прямо, как меч, хотя Марина видела, чего ему это стоило. Он пил только сбитень, но глаза его блестели лихорадочным, злым блеском выжившего.
— Тишина! — провозгласил тучный, басовитый отец Варфоломей, с трудом поднимаясь с кубком в руке.
Гул стих, только ножи звякнули о тарелки.
Священник обвел присутствующих строгим, пастырским взглядом. Его густая борода, в которой застряла капуста, тряслась от торжественности.
— Братья и сестры! — загудел он, перекрывая треск поленьев в очаге. — Господь явил нам днесь милость Свою великую! Не силой человеческой, не хитростью воинской, но Крестом Животворящим и молитвой праведной жены спасен был наш Воевода от супостатов и сил бесовских!
Он выразительно поклонился в сторону Евдокии. Та скромно опустила глаза.
Затем поп покосился на Марину, потом на Игната с Кузьмой, которые скромно (и жадно) налегали на окорок в конце стола.
— Ибо сказано: вера горами двигает! А то, что огонь и железо помогли — так то Господь вразумил рабов своих неразумных, вложил им в руки орудия гнева Своего.
Он сделал паузу, подбирая слова, чтобы не перехвалить «лекарку».
— Пьем за спасение чудесное! За то, что Господь отвел длань смерти от града нашего!
Он осенил стол широким крестным знамением, выпил кубок до дна, крякнул и, утерев усы рукавом рясы, добавил уже другим, деловитым тоном:
— Ну, а теперь, чада мои, веселитесь, но в меру. А мне к заутрене готовиться, грехи ваши, пьяниц, замаливать.
Священник поклонился Воеводе, благословил трапезу и, шурша тяжелой рясой, чинно удалился.
Он был мудрым человеком. Он знал: присутствие клира на пьянке, которая сейчас начнется — когда адреналин смешается с медом, — будет неуместным.
Как только тяжелая дверь за ним закрылась, воздух в гриднице изменился.
Официальный «целлофан» сорвали.
— Ну, слава те Господи, ушел батюшка! — выдохнул Кузьма, разрывая ворот рубахи. — А то кусок в горло не лез!
Он вскочил, поднимая тяжелую медную ендову.
— За Игната-молотобойца! — заорал он. — Вы видели⁈ Видели, как он их приложил⁈ Хрясь по щиту — и нет тверского! Как гвоздь забил!
— Ура! — рявкнула дружина, стуча кружками.
Игнат, уже пьяный, красный и добрый, поднялся во весь свой медвежий рост. Он обвел стол мутным, счастливым взглядом.
— Да что я… Я так, гвозди ковал… — прогудел он. — А вот…
Он ткнул пальцем-сарделькой в сторону Марины.
— За Лекарицу нашу! За Марину Ивановну!
В гриднице стало тише.
— За ведьму нашу огненную! — гаркнул Игнат, не выбирая выражений. — Вы б видели, как она этими горшками швырялась! Чистый дракон! Если б не она — мы б там сосульками звенели, а волки б нас доедали!
— За Лекарку! — подхватили стражники, которые пили её сбитень и покупали соль. — За хозяйку! До дна!
Марина уткнулась в свою тарелку, чувствуя, как горят щеки.
«Ведьма огненная».
Ну спасибо, Игнат. Удружил. Хорошо, что поп уже ушел и не слышал этого тоста.
Она подняла глаза.
Евдокия сидела прямо, с легкой, застывшей улыбкой. Она не пила. Она смотрела перед собой, и в её взгляде читалось: «Пусть кричат. Пусть зовут ведьмой. Главное — он жив».
Глеб не кричал. Он просто поднял свой кубок со сбитнем, глядя на Марину поверх голов.
И чуть заметно кивнул.
Это был тост. Без слов.
«За нас. За то, что мы сделали».
Марина схватила свою чарку (с квасом, ей нужна была трезвая голова) и залпом выпила.
— Горько! — вдруг ляпнул какой-то совсем пьяный дружинник, перепутав повод.
Его тут же толкнули в бок: «Дурак, не свадьба же!».
Марина нервно хихикнула.
Действительно. Не свадьба.
Это были поминки. Поминки по её спокойной жизни.
Пир шел своим чередом — шумный, пьяный, пахнущий мясом и хмелем. Но для Глеба и Марины он стал лишь фоном, гулом в ушах.
Глеб, сидевший во главе стола, вдруг поморщился, коснувшись плеча. Поймал взгляд Марины. Едва заметно кивнул на боковую дверь.
— Марина, — тихо сказал он, когда она, якобы невзначай, подошла к его стулу. В шуме пира их никто не слышал. — Плечо горит. Огнем печет. Глянешь?
Она кивнула.
Это была её работа. И её единственный легальный повод коснуться его, не вызывая пересудов.
— Идемте в боковушку, Глеб Всеволодович. Тут грязно, и дым ест глаза.
Они вышли в небольшую комнату рядом с гридницей — «светлицу», где обычно хранили посуду и одежду. Здесь было тихо и прохладно. Сюда почти не долетал гул застолья, только глухие удары кубков о столешницы.
Евдокия осталась в зале занимать гостей. И это был подвиг с её стороны — отпустить их вдвоем, зная то, что она знала.
Глеб тяжело опустился на узкую лавку, выдохнул сквозь зубы.
Одной рукой, морщась от боли, сдернул пропитанную потом и сукровицей рубаху через голову.
Марина замерла на секунду.
Тело воина. Карта его жизни.
Старые, побелевшие шрамы от сабельных ударов. Круглый след от татарской стрелы. Синяки, полученные сегодня в давке.
И свежая, рваная рана на плече. Полевой цирюльник зашил её грубо, «через край», стянув края кожи суровой ниткой, как мешок с овсом. Вокруг раны кожа была красной, воспаленной.
— Коновалы… — прошептала Марина, моя руки в рукомойнике. — Кто ж так шьет…
— Живой — и ладно, — буркнул Глеб.
— Воспаления пока нет, — профессионально сказала она, касаясь горячей кожи. — Но швы грубые. Тянуть будет долго. Рукой не двигай.
Она достала из поясной сумки баночку с мазью (нутряной жир, прополис и немного ледокаина из её запасов — совсем чуть-чуть, чтобы снять боль).
Её пальцы, прохладные и мягкие, скользнули по его горячему плечу, втирая мазь.
Глеб вздрогнул. Мышцы под её пальцами стали каменными.
— Больно? — Марина отдернула руку.
— Нет, — хрипло, почти шепотом ответил он. — Наоборот.
Он поднял на неё глаза.
В них, затуманенных болью, усталостью и хмелем, была такая тоска, такая неприкрытая мужская жажда, что Марине захотелось завыть. Воздух в тесной каморке наэлектризовался.
— Ты сегодня… страшная была, — вдруг сказал он, не отводя взгляда. — Там, на санях. С факелом в руке. Волосы по ветру, глаза горят… Красивая и страшная. Как валькирия из варяжских сказок. Я думал, мне мерещится.
— Я просто хотела жить, Глеб. — Марина бинтовала плечо, стараясь не смотреть ему в лицо. — И чтобы ты жил. Я эгоистка.
— Жил…
Он вдруг перехватил её руку — здоровую, но испачканную сажей. Прижал её ладонь к своей щеке.
Жесткая, колючая щетина царапнула кожу.
— А как жить теперь, Марина? Я ведь должник твой. И не только за жизнь. Ты мою честь спасла. Мой город.
Он потерся щекой о её ладонь, как большой, усталый зверь.
— Я же вижу, как ты смотришь. И ты видишь, как я смотрю. А у меня — венчание. У меня — долг.
Сердце Марины колотилось где-то в горле.
— Ты мне кофе заказал, — улыбнулась она грустно, пытаясь перевести всё в шутку, хотя губы дрожали. — Три мешка. Мы в расчете, Воевода.
— Не в расчете, — он покачал головой, и в глазах его мелькнула тьма. — Ох, не в расчете мы с тобой, лекарка…
Глеб потянулся к ней. Медленно, давая шанс отстраниться.
Марина не отстранилась. Она замерла, глядя на его губы.
Дверь резко, с грохотом распахнулась.
Марина отдернула руку, словно обожглась. Глеб дернулся, мгновенно натягивая рубаху на плечи, закрываясь.
На пороге стоял Кузьма.
Хмель с десятника слетел мгновенно. Его лицо было белым, как полотно, губы тряслись. В глазах плескался тот самый животный ужас, что был в лесу.
— Воевода… — выдохнул он, не замечая (или делая вид) их близости. — Беда. Или чудо. Не пойму.
Глеб встал. Боль и нежность исчезли. Перед Мариной снова стоял командир.
— Что там? Татары?
— Мы сани разгружали, во дворе… — Кузьма сглотнул, комкая шапку в руках. — Ну, шкуры вытряхивали, солому кровавую убирали… А там, на самом дне, под рогожей, в углу забился…
Он перевел дух.
— Тверской там. Ратник. Живой. Мы его, видать, случайно зацепили, когда отходили, он в сани прыгнул. Или сам залез со страху.
— Пленный? — Глеб нахмурился, рука легла на пояс, где должен быть меч. — Лазутчик? Тащите сюда. Допросим.
— Не совсем пленный, княже… — Кузьма попятился, перекрестившись дрожащей рукой. — Не говорит он. И не смотрит.
Десятник поднял на Воеводу страшные глаза.
— Ты сам глянь. Он… порченый.
— В смысле? Раненый?
— Нет. Белый.
Кузьма понизил голос до шепота:
— Он ледяной, княже. И глаза у него… как у Них. И шепчет он. Сидит в санях и шепчет. А парни, что рядом стояли… они вдруг ножи побросали и в снег лечь захотели.
Марина похолодела.
Троянский конь.
Они привезли ЭТО внутрь городских стен.
— Изолировать! — крикнула она, хватая сумку. — Никому не подходить!
— Поздно, — прошептал Кузьма. — Двое наших уже рядом с ним сели. И вставать не хотят.
Их вывели на задний двор терема.
Веселье в гриднице продолжалось — гул голосов, стук кружек и пьяный смех доносились сюда глухо, словно из другого мира.
Здесь, на морозе, было тихо и страшно.
Снег во дворе был утоптан сотнями ног, но сейчас он казался могильной плитой. Луна, прорвавшаяся сквозь тучи, заливала всё мертвенным, синюшным светом.
Игнат и двое дюжих дружинников с трудом удерживали человека.
Он был одет в добротный, хоть и изодранный тверской кафтан, но сейчас одежда висела на нем, как на вешалке. Шапки не было. Волосы смерзлись в ледяной, кровавый колтун.
Но страшнее всего было лицо.
Оно не выражало ничего. Абсолютно гладкое, расслабленное, как восковая маска. Мышцы обвисли. Глаза были открыты широко, не моргали. Зрачки расширены во всю радужку, поглотив цвет, превращая глазницы в две черные, бездонные дыры.
Он не стоял сам — висел на руках стражников, поджимая ноги, словно марионетка с перерезанными нитями.
— Эй! — Глеб подошел вплотную, перехватив здоровой рукой воротник пленника. Встряхнул так, что голова того мотнулась. — Ты чьих будешь? Сотня какая? Кто послал?
Человек не отреагировал. Голова безвольно упала на грудь и вернулась на место, как на шарнире.
— Он немой? — спросила Марина, подходя ближе и кутаясь в шаль. В ней проснулся врач-диагност, отодвигая страх.
— Мычал что-то, пока тащили из саней, — буркнул Игнат, которому явно было не по себе держать это существо. — А сейчас затих. Тяжелый, зараза, как камень. И холодный…
Марина поднесла факел к самому лицу пленника.
Зрачки не сузились. Реакции на свет — ноль.
Она коснулась его лба тыльной стороной ладони. Отдернула руку.
— Ледяной, — прошептала она. — Температура окружающей среды. Он должен быть мертв. Это глубокая гипотермия. Или кататония.
Вдруг пленник открыл рот.
Из горла вырвался звук. Не речь. Странный, вибрирующий, механический свист, похожий на помехи в радиоэфире.
При этом — жуткая деталь — изо рта не шел пар. Внутри него не было тепла.
— …ссссс… ищут… ссссс… тепло… ссссс… матка зовет…
Глеб отшатнулся, рука легла на рукоять ножа.
— Что он несет? Какая матка?
Внезапно пленник дернулся.
Это был спазм такой силы, что Игната и дружинников мотнуло в стороны. Суставы пленника хрустнули. Он выгнулся дугой, закинув голову к звездному небу.
И заговорил.
Четко. Громко. Чужим, высоким, лишенным интонаций голосом. Словно кто-то говорил через него, используя голосовые связки как инструмент.
— Вы сожгли оболочки. Вы сломали лед. Но вы не тронули Корень.
Все замерли. Даже ветер стих.
— Корень растет, — вещал мертвый голос. — Он под Камнем. Он глубоко. Он под Вами. Мы слышим стук ваших сердец. Вкусно…
Тело снова сотрясла судорога, и он обмяк, повиснув на руках державших его мужчин. Изо рта потекла густая, темная слюна.
Повисла гробовая тишина. Слышно было только тяжелое дыхание Игната.
Из густой тени крыльца, опираясь на посох, беззвучно вышел Дьяк Феофан. Он тоже был на пиру, но, как всегда, пил воду и всё видел.
— «Корень растет»… — проскрипел он задумчиво, подходя ближе. — «Вкусно»…
Он цепко, без страха оглядел обмякшее тело.
— Это не бред, Воевода. Это послание.
Дьяк повернулся к Марине. В его глазах светился холодный, аналитический интерес вивисектора.
— Ты, лекарка, говорила про «разум», который можно обмануть. Кажется, этот несчастный — их сосуд. Глашатай.
Глеб посмотрел на пленного, потом перевел взгляд на частокол, за которым чернел бесконечный зимний лес.
— В темницу его, — приказал он ледяным тоном. — В поруб. В самую глубокую яму.
Он посмотрел на Кузьму.
— Охране уши воском залепить наглухо. Ни с кем не говорить. Еду спускать на веревке. Если начнет шептать — бить в колокол.
— Слушаюсь, — прошептал бледный Кузьма.
— Уведите.
Когда пленника уволокли, оставляя на снегу борозды от ног, Глеб повернулся к Марине и Дьяку.
Лицо Воеводы было жестким. Хмель выветрился без остатка.
— Пир окончен, — сказал он. — Игнат, готовь кузницу. Марина, готовь свои яды. Феофан, пиши в Москву, но так, чтобы паники не было.
Он поднял голову к черному небу, где среди звезд угадывалась хищная тень надвигающейся ночи.
— Мы выиграли бой. Мы отбили атаку. Но, кажется, война только началась.
Марина поплотнее закуталась в шаль.