ЧУЖОЙ ЧЕЛОВЕК

I

Никодим Васильевич шел по школьному коридору. Никодим Васильевич был еще очень молод, он был в том возрасте, когда радуются, что выглядят старше своих лет.

Он шел по пустынному коридору и не замечал идущей рядом с ним завуча и не слышал, что она ему говорила. И мыслей у него не было никаких, одно лишь волнение, смутный, не умом, а всем телом ощущаемый трепет перед неизвестностью. Но не робость, нет. Никодим Васильевич был полон решимости.

Он не знал, как войдет в класс, не знал, что скажет своим ученикам. Вся педагогическая премудрость, которую он к тому времени уже постиг, дойдя до третьего курса педагогического института, казалось, выветрилась у него из головы. Никодим Васильевич знал только одно: теперь у него есть у ч е н и к и!

Прошло уже пять минут, как прозвенел звонок, вся школа затихла, и только из конца коридора, из-за т о й двери, доносился гул. Завуч открыла дверь, вошла первой, он за ней.

Оборвалась модная песенка, доносившаяся из девчоночьего угла, только один писклявый голосок дотягивал осиротело: «Родные ветры вслед за ним летят», но и он осекся на полуслове.

В классе было темнее, чем в коридоре. Что-то белое, летучее промелькнуло в воздухе. Серые фигурки метнулись по рядам. Стукнули крышки парт, и стало тихо.

— Здравствуйте, дети, — сказала завуч. — Вот ваш новый учитель, его зовут Никодим Васильевич.

Кто-то хмыкнул.

— Ты что, Ладогин, подавился? — сказала завуч с вынужденно миролюбивой интонацией.

— А это не я, — ответил не по-детски грубый голос с последней парты.

— Так вот, дети, это ваш новый учитель, теперь он будет вас учить. Прошу любить и жаловать… Пожалуйста, Никодим Васильевич, — завуч уступила ему место у стола и вышла, как показалось Никодиму Васильевичу, с излишней поспешностью.

Едва она скрылась за дверью, класс ожил. Все задвигалось, загомонило. Сначала Никодим Васильевич видел перед собой сплошную бурлящую массу, потом стал отличать мальчишек, которые вертелись всем туловищем и громко галдели, от девочек, тоже вертлявых, но менее шумных.

Они с ярым любопытством рассматривали нового учителя и делились впечатлениями. Опять замелькали белые предметы, и теперь Никодим Васильевич убедился, что это были бумажные голуби.

Он стоял у стола, опершись ладонями, и не знал, что ему делать и что говорить. Смотрел на бушующее море озорства и не представлял себе, как справится с ним. «Растерялись, Никодим Васильевич?» Но нет же, не было это растерянностью! Он просто не знал, что произойдет в следующий момент, однако был уверен, что не сделает ничего такого, что могло бы его погубить: не рассердится и не повысит голоса.

Стоял у стола и улыбался. Он многое понял за эти минуты. Понял, почему его пригласили на работу сейчас, спустя полтора месяца после начала учебного года. Понял, почему и директор и завуч ему несколько раз как бы мимоходом говорили, что класс этот «сборный», но не вдавались в подробности, сразу отвлекались на другие предметы, не дав ему собраться с мыслями для расспросов. Понял, почему у этого класса сменилось уже три учительницы, — об этом тоже упоминали как бы вскользь, видно, лишь затем, чтобы нельзя было потом сказать, что это от него скрыли. Понятной стала и случайно оброненная фраза, которую сразу постарались замять: «На третий «б» непременно нужен мужчина».

И Никодим Васильевич, улыбался, потому что человека радует любое открытие, любая разгадка, даже если она не сулит ничего хорошего.

«Не может быть, чтобы она не слышала этого шума, — подумал Никодим Васильевич. — А ведь не вернулась! Все ясно: бросили, как щенка в глубокую воду».

От этой мысли ему стало еще веселее, и еще шире стала улыбка на его лице. Она принесла ему первую маленькую победу. Одна из девочек с первого ряда нетерпеливо обернулась и крикнула:

— Да тише вы!

Мало кто обратил на нее внимание.

Бумажные голуби летали по классу, ударялись о стены, взмывали к потолку, снижались спиралями. Надо было кончать с этим безобразием, но как? Никодиму Васильевичу не приходила в голову ни одна толковая идея. Мысли его потекли в совершенно ненужном направлении: вспомнилось, как еще лет шесть, от силы восемь, тому назад, он сам пускал бумажных голубей, и делал это с большим искусством… Вдруг один голубь круто взвился вверх, стукнулся в потолок и, кружась штопором, упал на учительский стол. Неожиданно для себя самого Никодим Васильевич схватил хорошо знакомый ему метательный снаряд, привычным движением расправил ему хвост и плавно, с разгоном из-за плеча, пустил его в дальний угол.

И тотчас же класс огласился всеобщим восторженным хохотом. Мальчишки смеялись открыто и торжествующе, словно радовались пополнению своей компании, они вскакивали, размахивали руками, раскачивались всем туловищем и трясли головами, а девочки пытались сдержаться, отворачивались и прыскали в шеи соседкам.

Смеялся и Никодим Васильевич. Он еще не понимал, что сделал и чего достиг… Его просто рассмешила собственная выходка и захватило всеобщее веселье. Но нельзя было не почувствовать общности, которая вдруг возникла между ним и классом.

Ни один голубь не летал больше, о голубях забыли.

— Перейдем к делу, — сказал Никодим Васильевич.

Он посмотрел на часы: с начала урока прошло шестнадцать минут.

Смех утих, но было по-прежнему весело. Класс во все глаза смотрел на нового учителя. Все уже знали, что он способен на неожиданное.

На другой день на первом уроке опять летали голуби, а принять участие в их метании было уже нельзя, куда бы это могло завести?! Никодим Васильевич опять выжидал, но теперь уже сидя. Опять девочка с первого ряда взывала к тишине, теперь не одна, ее поддерживали другие. Он ждал, когда «заводилы» сникнут перед его невозмутимостью. Дождавшись критической точки, угаданной интуицией вчерашнего школьника, Никодим Васильевич встал, и воцарилась тишина. Все его мыслительные способности были теперь мобилизованы, чтобы доказать четырем десяткам сорванцов, что правописание безударных гласных важнее, чем метание голубей. Но все же он успел отметить про себя: «Встаю — тишина!» Никодим Васильевич посмотрел на часы: прошло одиннадцать минут с начала урока.

II

— Ну, что вы скажете о Ладогине? — спросили его в учительской.

Здесь Никодим Васильевич чувствовал себя стесненнее, чем в классе. Он был самым молодым, и все его коллеги, преподаватели младших классов, были женщины.

О Ладогине? Никодим Васильевич догадывался, что от него хотят услышать. Ведь Ладогина, переростка и второгодника, считали главным носителем зла в третьем «б». Его считали неисправимым. Подтвердить общепринятое мнение — чего проще! Но Никодим Васильевич отвергал общепринятые мнения. Он не мог пользоваться ими, потому что презирал приходящих на готовенькое, он считал себя вправе пользоваться только тем, что создал сам.

— Ладогин? — переспросил он. — Способный мальчик.

Кто-то возмущенно фыркнул, кто-то сказал «ха-ха», краснощекая пожилая учительница, подняв седую голову от груды тетрадок, посмотрела на него с любопытством. Конечно, он знал и другую часть правды о Ладогине, ту самую, ходячую, но подтверждать ее он не хотел, он хотел ее опровергнуть.


…День первый.

На задней парте — рослый, белобрысый мальчик — гигант для своих лет, — с чистым, белым лицом, голубыми, ясными, чуть навыкате глазами; одетый в черную суконную гимнастерку. Рядом — среднего сложения, пожалуй, даже щуплый мальчуган. Круглолицый, нос легонько задран кверху, по бледному лицу рассыпаны мелкие коричневые веснушки. Глаза темные, издалека не разглядеть, то ли карие они, то ли пестрые, — бывают такие, озорные, темно-серые с прозеленью и с коричневыми полосками, как арбузная корка. Темные волосы не причесаны, на макушке торчит вихор. На мальчишке серый хлопчатобумажный свитер, ворот сильно растянут, оттуда торчит тонкая шея, как стебель из цветочного горшка. Белобрысый усидчив и безмятежен, а щуплый насторожен и вертляв. Который из них Ладогин? Откуда-то оттуда прозвучало тогда: «Это не я».

Щуплый мальчик в сером свитере просидел два урока в каком-то оторопелом созерцании нового учителя. Еще бы: такой молодой, голос звонкий, хотя и басистый, глаза веселые, ладная спортивная фигура, ловкие движения — невидаль! Что будет делать? Эх, что ж ему делать — учить нас будет, на то и поставлен.

На третьем уроке, когда Никодим Васильевич стал вызывать к доске, на лице щуплого мальчика появилось невинно-сосредоточенное выражение. При этом он сильно подался вперед, открыл даже крышку парты и вытянул руки.

Никодим Васильевич все заметил и все понял. Значит, это Ладогин? А вдруг не он? Все равно рискнем. В Никодиме Васильевиче проснулся тактик.

— Не надо, Ладогин, отвяжи, — сказал он ровным голосом. — Больно будет. У тебя ведь нет косы, вот ты и не знаешь, как больно бывает. А ты сиди, сиди, девочка, осторожно…

Класс опять захохотал; все лица повернулись к заднему ряду, а Ладогин, красный и растерянный, отвязывал от спинки парты косу сидящей впереди девочки.

— Он все время… — заныла девочка.

— Ах, вот что! Значит, ты все время к ней пристаешь? Давай исправим это раз и навсегда, забирай книги и садись вот сюда, на первую парту. Поменяйся с ним — как твоя фамилия?

Мальчик по фамилии Мясников покорно поплелся назад, а Ладогин, все еще красный и растерянный, выволок из парты свой обтрепанный клеенчатый портфельчик и, волоча его за оторванную ручку, подошел к первой парте, зашвырнул портфельчик внутрь и, только когда сел, стал понемногу соображать, что же произошло. Пересаживание на первую парту — это не ново. Все учителя пробовали с ним этот трюк. Но потом убеждались, что спереди он мешал еще больше, и, когда на следующую неделю он самовольно пересаживался назад, они делали вид, что не замечали этого. А чаще он вообще отказывался пересаживаться, и весь класс восторгался мужеством бунтаря Ладогина, и требовалось вмешательство завуча.

На этот раз все произошло иначе. Новый учитель застал его врасплох. Ладогин даже сообразить ничего не успел — и вот сидит впереди, а класс смеется над ним! Надо бы возненавидеть этого нового, как его — что-то похожее на «крокодила» — Крокодил Васильевич! Но нет, не получалось ненависти. У Ладогина была спортивная душа, не мог он не уважать победу в честной схватке, даже если эта победа одержана над ним самим.

Он сидел на первой парте и боялся теперь одного — чтобы новый не вызвал его к доске. Странно: боялся не за себя. Не знать урока — это ему не впервой. Попробуем выкрутиться, а если вовсе ни в зуб ногой, тогда уж помирать, так с музыкой, повеселим класс какой-нибудь околесицей. Нет, не за себя боялся Ладогин. Если новый сейчас его вызовет, значит, мало ему честной победы, значит, он хочет еще покуражиться, подчеркнуть свое превосходство! Неужели он это сделает? Ну что ж, пусть! Тогда мы еще посмотрим, кто кого. Не ты первый… Но не хотелось, чтобы так случилось. Этот новый как будто бы ничего. Достойный противник. Не хотелось, чтобы он стал врагом.

Едва ли Ладогин мыслил с такой ясностью. Скорее, в его голове бродили видения. Он видел хохочущие лица одноклассников, торжествующую ухмылку учителя, себя самого с поникшей головой, а потом осененного дерзкой мыслью, и вот класс хохочет над опростоволосившимся «новым», и лицо «нового» искажается злобой…

«Неужели вызовет?» — замирало внутри всякий раз, когда указательный палец «нового» шарил по строчкам классного журнала…

Звонок! У выхода Ладогин как бы невзначай оглянулся и увидел склоненную над столом фигуру Крокодил Васильевича. И, выйдя из класса, он не побежал, как обычно, на лестницу, где было всего шумнее и где можно было, забравшись под нижнюю площадку, стрельнуть у старшеклассников покурить, а стал с независимым видом, руки в карманы, прохаживаться неподалеку от двери, скрывая даже от самого себя, что хочется ему посмотреть, как «новый» выйдет из класса, как пойдет по коридору, как войдет в учительскую…


День второй.

Ладогин сидит на первой парте и тоскует. Открыто бросать вызов «новому» пока не хочется, он оказался вроде приличным парнем. А вытворить что-нибудь исподтишка, сидя на первой парте, не так-то просто. И Ладогин томится бездеятельностью, слушает с пятого на десятое рассказ учителя про Север и Юг, про моря и океаны, про Европу, Азию и прочие части света, а сам думает: что бы такое учудить? Правый локоть он поставил на парту, оперся подбородком в ладонь, взгляд отсутствующий.

— Ладогин, сядь как следует!

Хм, пристает! Тоже, как все… Ясное дело, учитель. Им все бы только нас жучить. Достав тетрадку по арифметике, Ладогин от скуки рисует в ней крокодила. Получается плохо, даже зло берет.

— Ну так как, по-вашему, где теплее, на Северном полюсе или на Южном? — Все притихли. — А, Ладогин, по-твоему, как?

Ладогин нехотя встает, прикрывает тетрадку с крокодилом. Смотрит в правый верхний угол класса, как будто там написан ответ. Как он спросил, где теплее?

— Теплее будет на Южном полюсе.

Хохочут, черти! Значит, не туда попал.

— На Северном теплее.

Хохочут пуще. Проклятый Крокодил, осрамил все-таки. Ладогин стоит весь красный, а «новый» уже усмиряет класс. Говорит, что нечего смеяться, ошибиться может каждый. Что ж, правильно. Велит садиться, в журнал ничего не ставит. Кузовлева вызывает, тоже не шибкий отличник. Однако лопочет как будто складно, и выходит, что жарче всего на этом, как его, экваторе. «Неужто уж и Кузовок, малявка, больше моего знает?»

Ладогин в расстройстве. Что-то непонятное творится. Чего хочет этот «новый»? С одной стороны, ведет линию как будто по справедливости, а с другой стороны — срамит… Бывало разве раньше, чтобы кто-нибудь из одноклассников позволил себе над ним смеяться? Ну-ка сейчас поспрошаем, кто смеялся?

На большой перемене, едва выйдя в коридор, Ладогин отколотил двух девчонок и еще мимоходом дал затрещину Кузовку, чтобы не выскакивал. Дежурный педагог доставил Ладогина в учительскую, но Никодим Васильевич сразу увел его в класс и там оставил одного до конца перемены. Сказал только: «Подумай о своем поведении». Ладогин нарисовал на доске большого крокодила, но перед самым звонком стер.


День третий.

Ладогин сидел тихо, пытался сосредоточиться, — на арифметике с подсказкой Никодима Васильевича правильно решил пример у доски. Никодим Васильевич в журнале аккуратно вывел ему отметку. Долго выводил, все обратили внимание, а когда ушел на перемену, забыл журнал открытым на столе. Все видели, что у Ладогина четверка.


День четвертый.

Это был понедельник. Серый свитер Ладогина был постиран, ворот сузился, и поверх него высовывался воротничок белой рубашки. В начале первого урока класс, как всегда, шумел, и голуби летали, но Ладогину на первой парте было неловко их бросать, и он, поглядывая на невозмутимо улыбающегося Никодима Васильевича, крикнул вполоборота к классу требовательным голосом:

— Ну хватит, вы! А то как заеду по сопатке…


День пятый.

Никодиму Васильевичу было сделано замечание, что его ученики на перемене остаются в классе, балуются там, носятся по партам, глядишь, еще разобьют окно, и вообще это не полагается по санитарным правилам. Теперь Никодим Васильевич по звонку не уходил сразу из класса, а ждал, когда выйдут все ученики. Замешкавшихся он поторапливал, но поскольку в его отношениях с классом было сходство с отношениями между старшим братом с младшими в большой семье, слушали его не сразу, а как бы с шуточкой да с проволочкой. Белолицый верзила Коровин с последней парты, флегматичный Мясников, его сосед, маленький, неуклюжий Кузовок, девочка с первой парты по фамилии Печникова, которую называли Печка, норовили задержаться именно потому, что Крокодил Васильевич — это прозвище было известно уже всей школе, включая учительскую, — требовал немедленного удаления с той нестрашной строгостью, которая появляется у серьезных людей, когда они занимаются делами, в важность которых не особенно верят.

— Мясник! Печка! Марш из класса! — покрикивал Никодим Васильевич, хмурясь понарошке, а участники игры, кто крадучись, кто вприпрыжку, сновали вдоль стен и в проходах между партами, демонстрируя неповиновение. И уж как это получилось, но только Никодим Васильевич, подчиняясь логике событий, вдруг рванулся вперед, перескочил парту и у стены настиг улепетывающего со всех ног Кузовка. Взял его некрепко за шиворот и на вытянутой руке, этим классическим жестом правомерного насилия, повел к двери.

Восторгу присутствующих не было границ, ребята покатывались со смеху, а сам пойманный мошенник, закатив глаза, в упоении орал:

— За ши-воро-от! Меня за ши-воро-от!

В этот момент в класс вернулся Ладогин. Увиденное так ему понравилось, что он шмыгнул мимо парт и дал Никодиму Васильевичу изловить себя свободной рукой. Остальные ребята тоже сообразили, в чем вся сладость, и стали тесниться с криком: «И меня тоже! Никодим Васильич, и меня!» Но Ладогин, входя, оставил дверь открытой, и в класс заглянул дежурный педагог. Никодим Васильевич отпустил своих пленников, и все разбежались по коридору.

На большой перемене к Никодиму Васильевичу подошла завуч.

— Говорят, вы у себя применяете оригинальные воспитательные методы: хватаете учеников за шиворот?

— Но это же в шутку.

— Ну, знаете ли, разные бывают шутки. Воздержитесь уж от таких шуток, Никодим Васильевич!

На уроке Никодим Васильевич был мрачен, и класс сидел особенно тихо. По звонку на перемену выходили без обычного шума. Ладогин грубо подгонял отстающих.


День шестой.

Сначала все было хорошо. Никодим Васильевич рассказывал о Толстом:

— Лев Николаевич Толстой, который написал много интересных книг для взрослых и для детей, жил давно, когда нас с вами еще не было на свете…

И вдруг:

— Никодим Васильевич, а вы с какого года?

Звонкий голосочек, совсем еще детский, и слова выговариваются как-то еще с запинкой, но в интонации уже что-то безошибочно женское!

Это Печка спрашивает. Широкие серые глазенки сверкают жадным интересом, потом в них отражается испуг перед собственной смелостью, потом смущение, смешанное с лукавством, и вот глаза опускаются долу, прикрываются ресницами, а лицо заливает румянец.

«Черт возьми! Пискля, одиннадцать лет! Где они успевают этого набраться?» — думает Никодим Васильевич.

Никодим Васильевич говорит «гм» и продолжает рассказ. Любопытство Печки остается неудовлетворенным. Разве взрослый учитель может позволить детям такие фамильярности? Никодим Васильевич тогда еще не знал, что пройдут годы, и разнице в десять лет он не станет придавать особого значения.

Ладогин сидел почти смирно, но было видно, как трудно это ему дается. Когда он начинал вертеться, Никодим Васильевич, чтобы ему помочь, делал замечание: «Ладогин, сядь как следует». Никодиму Васильевичу казалось, что особая осторожность в обращении с Ладогиным больше не нужна, что нити управления им уже достаточно прочны. Ладогин повиновался, но бурчал себе под нос: «А что — Ладогин? Что я не сижу, что ли?» Никодим Васильевич не обращал внимания.

На уроке арифметики, любимого предмета Ладогина, откуда-то вдруг послышался писк, похожий на цыплячий — кто-то мял резиновую игрушку с пищиком. Никодиму Васильевичу казалось, что звук идет из-под парты Ладогина.

— Ладогин! — сказал Никодим Васильевич нетерпеливо. — Что у тебя там?

— Что — Ладогин? — огрызнулся мальчик. — Я ничего не делаю.

— Нужно встать, когда отвечаешь!

Мальчик нехотя встал.

— Ну, встал. Что вам Ладогин? Прицепились: «Ладогин, Ладогин». А чего я сделал? — интонация становилась все более вызывающей. Класс притих в ожидании событий. — Что вам Ладогин, на хвост соли, что ли, насыпал?

— Как ты сказал? — возмутился Никодим Васильевич. — Ты как разговариваешь? Знай меру, Ладогин!

— «Меру, меру»… — Вы-то больно знаете меру.

— Ладогин! Марш из класса!

— Ну и уйду! — Ладогин стал запихивать тетрадки и задачник в свой истрепанный клеенчатый портфельчик с железными уголками.

— Портфель оставь!

Но Ладогин уже не слушал. Схватил портфельчик и выскочил за дверь, на прощанье состроив классу злодейскую рожу.


День седьмой.

Никодим Васильевич боялся, что Ладогин не явится и на следующий день. Тогда пришлось бы идти к нему домой, разговаривать с родителями, а учителю, который к тому же еще и студент-вечерник, нелегко выбрать для этого время. Но Ладогин пришел, сидел сверх обычного тихо, на учителя не смотрел и по сторонам тоже.

Никодим Васильевич был дежурным по этажу. На переменах Ладогина не было видно. Куда он исчезал? На последней перемене перед звонком пожилой математик со второго этажа привел Ладогина за руку.

— Это ваш? — сказал он Никодиму Васильевичу. — Курил в уборной и выражался. Примите меры.

На уроке Ладогин сидел, уставившись в одну точку, и как будто не слушал. Отпустив класс, Никодим Васильевич сказал:

— А ты, Ладогин, останься.

Был тихий, солнечный, редкий для поздней осени день. Никодим Васильевич подошел к окну. С высоты третьего этажа далеко была видна малоэтажная окраина города. Деревья стояли голыми, серые кущи с фиолетовым отливом жидко застили прямоугольники разноцветных крыш. Тишина снаружи, тишина внутри, все разошлись по домам. В пустынном классе, где-то за спиной, чуть слышно переминается с ноги на ногу двенадцатилетний угрюмый мальчишка в сером растянутом свитере. Что-то надо ему говорить. Вразумлять надо.

А что говорить? Какую прочесть мораль? «Если ты не будешь стараться, вырастешь неучем…» «Родина заботится о тебе, создает тебе все условия…» Все это он уже слышал не раз и не два… «Ты уже большой мальчик, должен сам понимать…» Вот именно. Он и так все понимает. А может быть, сказать ему: «Слушай, Витя, я ведь вижу, что у тебя какая-то несуразная жизнь. И приятели у тебя, как видно, оторви да брось. Все это я хорошо понимаю, потому что… потому что я сам был таким! Но где-то сумел удержаться, на какой-то предпоследней ступеньке. Ну скажи, Витька, голова садовая, скажи, милый, как же тебе помочь?!»

Нет, так сказать Никодим Васильевич тоже не мог. Не выговорил бы эти слова.

А солнце, осеннее, низкое, двигалось по небосводу, лучи его упали на стеклянную крышу завода и заиграли на ней ослепительным блеском.

— Смотри-ка, — сказал Никодим Васильевич. — Засверкало как…

Ладогин подошел к окну. Поглядел. Шмыгнул носом.

Постояли так, не глядя друг на друга.

— Никодим Васильевич… — сказал Ладогин. — Я больше не буду.

«Господи! Ребенок еще!» — подумалось Никодиму Васильевичу, и он опять отвернулся к окну, потому что глаза затуманились влагой.

Большой обнял маленького за худое плечо.

— Ступай домой, Витя, — сказал он. — Ты ведь взрослый парень. Сам должен понимать.

— Я понимаю…


Он сказал: «Способный мальчик». Завуч взглянула на него с покровительственной улыбкой:

— Ну, не особенно-то храбритесь. Если он вам мешает, говорите без стеснения, мы его уберем. Вопрос о его исключении стоял уже не раз. Просто так уж, по женской нашей мягкости — мать пожалели. Без отца растит двоих детей, работает на текстильной фабрике, работа трехсменная… Но если из-за него будет страдать весь класс…

— Класс страдать не будет, — сказал Никодим Васильевич резко, с каким-то неожиданным ожесточением.

«Способный мальчик, трудный мальчик, — вертелось в голове. — Ни за что тебя не отдам!»

III

Шел последний день занятий перед зимними каникулами. В классе осталось совсем мало неуспевающих. Третий «б» больше не славился озорством, в учительской никто уже не спрашивал о Ладогине. Ладогин «вошел в колею», он перестал быть бедствием школы, и о нем начали забывать. Никодим Васильевич гордился своей победой. Многоопытные педагоги ломали себе зубы на этом орешке, а он разгрыз!

Прошло время, когда к Ладогину непременно был нужен особый подход. Задавая урок, Никодим Васильевич, бывало, говорил, как бы по неосторожности: «Имейте в виду, обязательно спрошу…» — и называл несколько фамилий вразнобой, а среди них Ладогина. Знал, что это непедагогично по отношению к остальным, но такова уж была ситуация, что вся педагогика сосредоточилась на Ладогине… Теперь этого не требовалось, у Ладогина пробудился вкус к победам у доски, и он стал учить все уроки подряд. А озорство как-то само собой сходило на нет. Взрослел, что ли?

Мечтая о каникулах, Никодим Васильевич благодушно тарабанил последнюю тему, не особенно рассчитывая на ее усвоение. Минут за пять до звонка он закончил урок и велел ученикам потихоньку складывать книжки.

Ладогин сверкал влюбленными глазами. Каждый верный шаг любимого человека мы воспринимаем как собственный успех. И нам втройне горьки его ошибки.

Все притихли в ожидании звонка. И вдруг где-то на другом этаже послышалось движение. Легкий, приглушенный шумок. Кто-то нарушал конвенцию! Потихоньку, стараясь не топать и не галдеть, какой-то класс, с разрешения своего сердобольного учителя, крадется по коридору к лестнице, чтобы раньше всех попасть в раздевалку.

Третий «б» заволновался.

— Никодим Васильевич! А мы? Слышите, там пошли уже!

— Мы будем ждать звонка. Порядок есть порядок.

Из другого конца здания послышался такой же шум, более громкий, более откровенный.

— Ну а что же мы, Никодим Васильевич? Слышите? Всех переждем.

Многие подавали голос, но Ладогин молчал. Он только сжал губы, хмурил брови, посматривал исподлобья. Э-эх, Никодим-Крокодил! Все-таки сплоховал напоследок! Хотя — что же с тебя взять, учитель есть учитель.

Едва только звякнула трель звонка, Ладогин сорвался с места и первым был за дверьми. За ним с гоготом ринулись остальные, и Никодим Васильевич их не унимал. Подхватив журнал и портфель, он сам заторопился в учительскую, чтобы успеть одеться и исчезнуть раньше, чем придет со своего урока завуч. Но это ему не удалось, завуч была уже там.

— Ну-у, могу вас поздравить, — сказала она. — Вчера говорили о вас в роно. Откровенно говоря, никто даже не ожидал. Класс трудный, очень трудный, но вы — молодцом. Мужчина — это много значит.

Никодиму Васильевичу было приятно.

— Ну что вы, Валентина Петровна, — как бы оправдывался он. — Тут ничего такого…

— Не говорите, Никодим Васильевич. У нас есть нормальные, я хочу сказать, стабильные классы, которые не выполнили учебный план и по успеваемости намного ниже вашего. А вы у нас прямо передовик.

Никодим Васильевич, как ему и надлежало, смущенно улыбался.

Вдруг дверь отворилась, и девочка из чужого класса крикнула плаксивым голосом:

— Никодим Васильевич, там, в раздевалке, ваш Ладогин влез без очереди, отнял у девочки шапку и футболит!

Никодим Васильевич переменился в лице.

В тактичном молчании коллег слышался укор: «А мы-то думали, что он у вас действительно исправился».

Никодим Васильевич выскочил из учительской.

В раздевалке — дым коромыслом. Последний день, сегодня сойдет с рук многое такое, за что в середине четверти пришлось бы долго рассчитываться. Мальчишки в расстегнутых пальто, держа собственную шапку в руке, «охотятся за скальпами» — срывают шапки у зазевавшихся и превращают их в футбольный мяч. Теснота и сутолока неимоверная, большие мальчишки никого просто так не пропускают к выходу. Крики, визг обиженных, растерянные призывы дежурной учительницы, ругань гардеробной нянечки, которая давно грозится, что перестанет выдавать «польты», да ей самой тоже неохота задерживаться дольше времени. Но где же Ладогин?

Стоя на лестнице, Никодим Васильевич осматривал сверху кишащий безобразием школьный вестибюль. Вдруг он услышал голос:

— Эй, вы, встречные-поперечные, тараканы, сверчки запечные! — декламировал Ладогин, медленно двигаясь сквозь толпу и раздавая тумаки направо и налево. Он ехал верхом на спине мальчишки, большого и очень толстого, известного всей школе под кличкой Слон.

— Ладогин! — крикнул Никодим Васильевич.

Ладогин соскочил со спины своего подневольного сообщника и остановился, озираясь. Никодим Васильевич бросился к нему, не отдавая отчета в своих намерениях. И тут произошло то, что потом мучило Никодима Васильевича много дней.

Увидев мчащегося к нему учителя, Ладогин прочел угрозу на его лице, во всей устремленной вперед фигуре и бросился бежать. Никодим Васильевич, естественно, побежал за ним. Ладогин успел выскочить в первую выходную дверь, но в тамбуре перед второй дверью был настигнут. Никодим Васильевич схватил его за руку у запястья. Не успел он сообразить, что же делать дальше, как Ладогин, по примеру базарного жулья, упал на плиточный пол и, судорожно извиваясь и вырывая руку, стал кричать фальшивым пронзительным голосом:

— Что я вам сделал? За что вы меня, а? Что, справились, да? Сладили? Ну бейте, бейте!..

Орал он громко, предназначая свои слова не противнику, а окружающим. В тесном тамбуре, кроме них двоих, никого не было, но к его стеклам уже прильнуло множество детских физиономий, вся раздевалка кинулась к месту происшествия, дежурная учительница бежала на помощь, не зная, кому помогать. Никодим Васильевич не видел ничего этого. Коварство Ладогина поразило его. В изумлении он отпустил руку мальчика и распрямился. Ладогин проворно вскочил и выбежал наружу, оставив на полу свою шапку.

Никодим Васильевич поднял шапку и вышел на крыльцо. Ладогин, отбежав до угла здания, стоял там, простоволосый, распахнутый, на морозе.

— Отдайте шапку, — гнусил он. — Зачем же шапку-то забрали?

К Никодиму Васильевичу вернулось хладнокровие. Он дал шапку малышу, вышедшему из дверей школы, и велел отнести Ладогину. Тот надел шапку разухабистым жестом, вызывающе закинул голову, крикнул: «Что, не вышло!» — нагло погрозил кулаком и скрылся за углом.

Никодим Васильевич стоял на крыльце и все смотрел, смотрел на то место, где только что так зло паясничал мальчишка, не по возрасту смышленый, не по возрасту ожесточенный. Смотрел и не чувствовал холода, и не слышал прощавшихся с ним учеников, своих и чужих, не замечал любопытных взглядов. Случилось что-то непоправимое, казалось ему. Все усилия, да что усилия — их ли не жалеть, — все силы души, вся любовь (хотя Никодим Васильевич ни за что не употребил бы этого слова), — все насмарку!

«Значит, я ничего не достиг. Как он мог?» Никодим Васильевич не знал еще тогда, что важно не столько то, что человек сделал, сколько то, что он понял.

После каникул Ладогин явился в выстиранном свитере. Из-под него выглядывал белый воротничок. На уроках сидел тихо. Отвечал хорошо, уроки учил аккуратно. Он совсем перестал озорничать. Просто не верилось, что это тот самый Ладогин.

С учителем его отношения были ровными, внешне самыми обыкновенными. Ни тот, ни другой не напоминали друг другу о происшествии в день перед каникулами.

В общем-то, они дружили, хотя не особенно показывали это. Сначала они боялись оставаться наедине, потом и это отошло. Но осталась та большая осторожность, которая возникает между дорогими друг другу людьми после крупной и безобразной ссоры.

IV

Двадцать четвертое мая — последний день занятий в начальной школе. Настроение у всех такое, что собственное тело кажется невесомым: для того чтобы его нести, вовсе не надо бы таких больших сильных ног, хватило бы маленьких воробьиных крылышек.

Подобревшие учителя стараются напоследок втолкнуть в ребячьи головы еще какие-то знания, вроде тех пирожков на дорожку, которые заботливая родня сует в без того уже полную корзину отъезжающего. Но главное оставлялось на последний урок: сообщение о том, кто перешел, кто нет. Вообще-то давно уже все известно, сомневавшиеся успокоились, второгодники переболели свое горе и теперь вместе со всеми радуются предстоящему вольному лету. Но знать неизвестно откуда — это одно дело, а когда тебе официально объявят — совсем другое.

В широкие окна светило весеннее солнце. Стеклянная крыша завода пускала огромного зайца. Никодим Васильевич кончил говорить о том, как надо с пользой проводить время каникул, и взял в руки список.

Ти-ши-на-а.

Вдруг раздался негромкий, робкий стук в дверь.

Странно.

— Да, войдите! — крикнул Никодим Васильевич, повернув голову к двери и не выпуская списка из рук…

Никто не вошел, а стук повторился. Никодим Васильевич положил журнал и, пожимая плечами, пошел к двери.

За дверью стояла старушка.

— Вам кого, бабушка? — спросил Никодим Васильевич и притворил за собой дверь.

— Тебя, батюшка, тебя, голубчик Никодим Васильевич, — закивала старушка. — К тебе пришла, к вам, то есть, благодетель вы наш, вы уж простите старуху старую, осмелела, да что уж, дело-то ведь какое…

Она говорила вкрадчиво, увещевательно, со слезинкой в голосе, как умеют говорить только пожилые крестьянки. На ней были черные стоптанные ботинки с выпуклостями на суставах, начищенные без помощи гуталина, выцветшие нитяные чулки, неплотно облегающие худые ноги, широкая черная юбка в сборку, серая в горошек кофта навыпуск, голова была повязана ситцевым платком, белым в мелкую черную крапинку. В руке она держала небольшой узелок в таком же платке. Лицо длинное, худое, морщинистое, тонкие поджатые губы при разговоре делали много лишних движений.

— Уж как нам вас, батюшка, благодарить, сколько ж это труда вы на них положили! Ведь это какое терпение надо иметь!

И вдруг, сообразив, что учитель ее не понимает, сказала:

— Ладогина я, Ладогина бабушка, Витюньки… Поблагодарить пришла.

— Ну что вы, — сказал Никодим Васильевич, — за что ж благодарить? Такая наша должность, на то мы и поставлены…

Никодим Васильевич, как всякий чуткий человек, невольно подбирал выражения в тон собеседнице.

— Нет, и не говорите, Никодим Васильич, нешто мы не люди, не понимаем… Тут с двумя-то не знаешь как, а у вас их сорок душ окаянных. Уж вы не побрезгуйте, живем небогато, а уж как могли, вот яички, да так кое-чего по малости…

Никодим Васильевич только теперь понял, зачем этот узелок. Он не знал, негодовать ему или смеяться.

— Ну что вы, бабушка, зачем же… Не надо, не надо!

— Нет уж, батюшка, ты возьми, не обижай! От души даем, не подумай, что с хитростью какой. Ведь это подумать, какая была ваша о нем забота, ироде эдаком, ведь это сколько трудов надо положить! Мы родные, и то другой раз не знали, что с ним исделать, никакого терпенья не было, а вы — чужой человек!..

Чужой человек? Больно резануло по сердцу. Эх, бабка, бабка!

— Нет, нет бабушка, этого нельзя, — сказал он с вежливой холодностью. — Извините, не возьму.

И вернулся в класс.


1957

Загрузка...