Серый город, наполовину лежавший в руинах, вдруг ожил невиданной пестротой.
В дни Первомая пал рейхстаг. Где-то еще стреляли, но в общем все было ясно: война окончена. День-другой стояла тишина, а потом — откуда их столько взялось! — людские толпы заспешили по магистралям столицы Германии. Не к центру, как во время праздничных шествий, а к окраинам: поляки к восточной, чехи к южной, французы к западной, голландцы к северной.
Дождавшись избавления, согнанные со всей Европы невольники возвращались по домам.
А наши, советские, хотя и настрадались побольше других, не могли так сразу расстаться со своими освободителями, родными, долгожданными воинами-земляками. Помните фотографию: девушки в платочках окружили закопченную «тридцатьчетверку» и целуют танкистов в чумазые щеки?
Пустынно на улочках, куда не дохлестывает волна ликования спасенных и спасителей. Молчаливо и степенно стоят пожилые берлинки в очереди к водопроводной колонке, хотя неизвестно, когда она заработает. Шустро, боком-боком, проскальзывает господинчик с полной сумкой колбас — где-то растаскивают продовольственный склад. Двое тощих стариков, вооруженных столовыми ножами, орудуют над тушей убитой лошади. Собственно, от туши остались одни ребра, все лучшее мясо срезано теми, кто побывал тут, когда еще шли бои…
«Берлин остается немецким!» — взывают с афишных тумб черно-коричневые плакаты, предсмертный крик колченогого рейхсминистра пропаганды. Обгорелый труп доктора Геббельса я видел несколько дней назад рядом с телами его шестерых детей, отравленных им. Имперский враль сказал правду, сам того не подозревая: Берлин оставался немецким, от аккуратно прибранных развалин до красных наволочек на ручках половых щеток в окнах обывателей.
Меня тянет к рейхстагу. Издали виден красный флаг на верхушке полуразбитого стеклянного купола. Искалеченная, обезображенная каменная громада. Оконные и дверные проемы заложены кирпичом, оставлены только узкие бойницы. Не помогло. Гранитный портал густо выщерблен снарядами.
Но в подвалах бурлила жизнь. Здесь поместился штаб полка, который овладел зданием. В бесчисленных комнатах подземелья расположились штабные подразделения и службы: хозяйственники со своими припасами; деловые, забегавшиеся связисты; рассудительные, неторопливые саперы; разведчики — веселые, отчаянные, как в деле, так и в гульбе…
Я пробирался в лабиринте темных коридоров, надеясь встретить кого-нибудь из знакомых. Хотя понятия «знакомый» и «незнакомый» потеряли в те дни свое значение. Можно было остановить первого встречного: «Слушай, война-то — кончилась!» И он тоже хлопал бы тебя по плечу, и вы постояли бы вместе: война-то кончилась! Кончилась, кончилась, кончилась война! Как объяснить, что переживали мы тогда?
Я никуда не торопился и никого специально не искал, бродил себе по подземельям рейхстага, там, где оборванец ван дер Люббе, подкупленный Герингом, искал потайной ход в министерство внутренних дел, спасаясь от пожара им же подожженных архивов… А несколько дней назад оборонявшиеся здесь гитлеровцы тоже подожгли архивы, хотели дымом выкурить наших солдат, ворвавшихся на первый этаж.
Холодной жутью веет из черноты глубоких ниш, от тяжелых железных дверей. Узкий ход уводит меня в тихий неосвещенный тупик. Квадратное полотнище — сшиты вместе две немецкие плащ-палатки — занавешивает вход в какое-то помещение, ткань смутно просвечивает по шву, светлеют пятна маскировочной окраски. Что там? Заглядываю. Обширный низкий зал тесно уставлен двухэтажными железными койками. На них — что за наваждение? — немецкие солдаты.
— Что, корреспондент, испугался? Война кончилась, а ты к фашистам в плен угодил? Не бойся, — улыбается знакомый капитан, — наша здесь власть. Тут госпиталь у них остался, эвакуировать-то некуда было! Мы уж его не трогаем. Ну ладно, пошли к нам, с одним делом разобраться надо.
Капитан привел меня в небольшую побеленную комнату, ее освещали две снарядные гильзы, вдоль стен громоздились какие-то шкафы и ящики. У самой двери стоял квадратный стол, заставленный всяческой консервированной снедью, от ветчины до сливового компота. Четырехгранная бутыль внушительно возвышалась посередине.
На скамье за столом сидел мужчина в штатском. Он был хорошо одет, высок ростом, дороден, с крупным, слегка обрюзгшим лицом. Наши офицеры потчевали незнакомца, подливали ему в стакан, пододвигали то одно, то другое из еды. Гость же, отвечая лишь благодарным взглядом, жевал, жевал, жевал…
— А-а, вот здорово, что ты пришел, — сказал парторг полка, мой хороший приятель. — Понимаешь, привели к нам, попросили накормить, говорят — из союзников, а что он за союзник — шут его разберет. Лопочет чего-то про Америку, никак в толк не возьмем.
Я поздоровался по-английски. Крупный мужчина перестал жевать, встал и, протянув мне руку, представился:
— До войны я был здесь корреспондентом. (Он назвал популярную нью-йоркскую газету.) Началась война, и я не успел выбраться в Штаты. — Он между тем возобновил расправу с колбасой и маринованными огурцами. — Никаких средств к существованию. Что оставалось делать? Пришлось пойти работать в немецкую газету. Конечно же не в «Фелькишер Беобахтер», нет-нет. Я работал в «Курире» — умеренной, солидной газете. Вел там отдел культурной жизни: театр, музыка — невинные вещи…
Я перевел его слова моим друзьям.
— Ничего себе союзничек! На немцев работал, — процедил парторг, прибавив несколько крепких слов.
На лице американца появилось озабоченное выражение.
— Как я понял по интонациям, — забеспокоился он, — ваши товарищи не одобряют меня. Но я прошу вас на минуту задуматься над моим тогдашним положением. В Америку я попасть не мог. Бежать, скрываться? Но куда, где? И для чего? Мне ничто непосредственно не угрожало, хотя я и был взят под наблюдение полиции. Сопротивление в одиночку было бы безумием. Обстоятельства оказались сильнее меня.
Он говорил на родном языке с жадностью, быстро, захлебываясь, напоминая измученного жаждой человека, наконец добравшегося до родника. Но речь его пестрела немецкими словами, чего он сам не замечал.
— Я решил сберечь себя для будущей деятельности. Решил, что стану продолжать работу. Вы журналист и сможете понять: я наблюдал. Я видел немцев как в пору их блистательных успехов, так и во время неудач, в момент катастрофы. Видел жизнь Германии вблизи. Мои невинные хроникальные заметки были только средством прокормиться. Настоящая работа заключалась в другом. Я продолжал работать для моей страны, для союзников, с той только разницей, что не имел возможности отправлять телеграммы в свою газету.
«Черт его знает, может быть, в его рассуждениях есть какой-то резон», — подумалось мне.
— У меня накоплен богатейший материал. Но все собранное за годы войны меркнет перед тем, что я увидел и пережил в эти немногие дни с момента вашего вступления в город. Теперь, как только я вернусь в Штаты, сяду за книгу. И знаете, что станет ее основным содержанием? Главное место в книге займут эти незабываемые дни — дни боев за Берлин и мои встречи с русскими. Немцы кичились своей культурой. И вас, и нас они называли скопищем дикарей. Они кричали, что их поход на восток нужен для спасения цивилизации, что они понесут культуру в дикие просторы России. Теперь я знаю, кто истинные носители культуры. Это — вы, русские!
Его челюсти совершали чудеса быстроты и ловкости: не прерывая речи, он ухитрялся с неимоверной скоростью поглощать колбасу.
— Ваше гуманное отношение к пленным! Ваша терпимость к немецкому гражданскому населению! Храбрость и дисциплина ваших солдат! А ваши прекрасные песни! — Он воодушевлялся все больше. — Нет, не немцы с их слепым преклонением перед сомнительными авторитетами, с однообразием быта, где регламентирован каждый шаг, с их чванливостью и тупой жестокостью, — нет, сегодня не они носители культуры. Вы, русские, ваш славный, простой и мудрый народ, ваша новая культура — вот что могучим потоком смывает зловонные останки сраженного вами отвратительного чудовища. Об этом я напишу книгу, когда вернусь домой.
— Он говорит, что обстоятельства были сильнее его, — перевел я товарищам. — Сопротивляться в одиночку было бы безумием. Он хотел сохранить себя для будущих трудов…
— А, чего там! Кто жрать дает, тому и поет, — буркнул непримиримо мой друг парторг.
— Он наблюдал. И теперь собирается написать книгу, — продолжал я, — где будет с похвалой отзываться о нас с вами.
Мои друзья переглянулись.
— В конце концов, не наше дело с ним разбираться, — решил парторг. — Доложим начальству, препроводят его к союзникам, сами пусть и расхлебывают.
…Американца я больше не встречал и ничего о нем не слышал. Сначала я все ждал его книги, но шли годы, а она не появлялась. Иные книги уже печатались в Америке. И когда доходил до меня слух об очередном пасквиле на нашу страну, почему-то вспоминались мне сильные, ловкие, акробатически подвижные челюсти — и губы, вымазанные ветчинным жиром.
Нет, я не утверждаю, что именно он писал что-то такое. Я только вспоминаю его фразу: «Обстоятельства были сильнее меня».
И вспоминаю Фучика. И вспоминаю Джалиля. И многих других, кто был сильнее обстоятельств.
1952