— С понедельника поставь одного фрезеровщика в ночь, — сказал мастеру Матюшину начальник цеха, — а то вовсе зашьемся с проклятыми гайками. Токари гонят и гонят, а фрезеровщики не поспевают.
— Кого же я поставлю? — засопел Матюшин, сдвигая на мясистый морщинистый лоб овальные, царских еще времен очки в стальной оправе. — Одни пацаны.
— Ну как — пацаны? — возразил начальник цеха. — Вот прошлый раз работал один, рослый такой. Самостоятельный парень.
— Завацкий Федька? — старик сердито отвернулся. — Шестнадцати еще нет!
— А что делать, Василий Иваныч? Война…
Подходя к универсально-фрезерному станку «Цинциннати», мастер Василий Иванович, глядел строго и внушительно. За станком стоял тощий паренек в черной старенькой спецовке с чужого плеча, она болталась на нем как на вешалке, длинные рукава пришлось подвернуть и обвязать веревочками. Василий Иванович некоторое время будто бы присматривался к работе фрезеровщика, и парнишка тоже начал критически оглядывать свое хозяйство: не дрожит ли оправка, достаточно ли обильно падает на широкую фрезу струя охлаждающей эмульсии, не набралось ли слишком много стружки?
Но Василий Иванович только делал вид, что следит, как идет работа, а сам искоса разглядывал паренька, его острые плечи, длинную шею, бледное сосредоточенное лицо — на нем даже веснушки выцвели от недостатка солнца и питания. Синеватые губы сжаты, посапывает от усердия длинный, расширяющийся книзу нос, брови нахмурены, над высоким лбом топорщится жесткий вихор. По четвертому разряду работает. Василий Иванович в его возрасте был еще мальчиком на побегушках.
— Значит, так, Завацкий, — сказал наконец мастер. — С понедельника выйдешь в ночную. Ясно?
Василий Иванович человек крутой, с ним не больно-то поспоришь. Но ночная смена!
— Опять я? — сиплым баском возразил парнишка. — Почему всегда я?
Против ожидания, мастер не рассердился, не гаркнул, а заговорил миролюбиво, словно с равным:
— А кого я поставлю, ты сам посуди? С кем работаем-то? — он оглядел соседние станки: за ними стояли женщины, матери семейств, да мальчишки и девчонки, малорослые, тощие, ненадежные… — Мужиков-то нету.
Первая ночь прошла, в общем, терпимо. Во вторую, после двенадцати, стало здорово клонить в сон. Но Федька Завацкий прошелся по цеху, стрельнул закурить у токаря, нарезавшего резьбу на тех самых большущих гайках, которым он фрезеровал грань, и так дотянул до утра. На третью ночь глаза стали слипаться сразу после начала смены. Третья ночь — критическая. Пересилишь себя — значит, втянулся, дальше пойдет уже легче.
Стоит Федька у станка, смотрит, как широкая фреза с крупным спиральным зубом, быстро вращаясь, снимает толстую стружку с огромных круглых гаек, зажатых в чугунные тиски. Зачем такие гайки? Для танков? Не может быть, очень уж большие. Для каких-нибудь сверхтяжелых орудий? А может быть, просто для разливочных ковшей, как в мартеновском цехе? Кто их знает. Велят делать, значит, нужны.
Вертится фреза, льется на нее из резиновой трубки белая эмульсия, ползут навстречу вращению салазки, растет потихоньку горка свежей колючей стружки. Федька счищает ее щепочкой, проталкивает по пазам стола в самый конец, а там осторожно, чтобы не занозиться, собирает рукой и — в ведро, старое, корявое, что стоит на черном от мазута торцовом полу. Гайки, фреза, эмульсия, тиски, стружка, черный торцовый пол… Скупой свет лампочки над станком, его широкая, размытая тень…
Цех ночью кажется огромным, как будто и конца ему нет. Днем здесь шумно и тесно, у каждого станка люди, а в ночную смену — там горит одна лампочка, тут другая, подальше третья, и желтеет вдали освещенный прямоугольник окна инструменталки. Она открыта, но инструментальщица, конечно, спит. Что ей ночная смена: кому надо — разбудит. Есть же счастливые люди на свете!
В цехе тишина. А шумы от нескольких станков, работающих в разных концах, доносятся сквозь эту тишину, как бы даже не тронув ее. Мало людей в ночной смене. Не хватает народу. Все ушли на фронт.
Вертится фреза, льется эмульсия, а глаза закрываются сами собой. Стружка… Надо ее убрать, но руку так трудно поднять…
Слава богу, готова еще одна грань, выключаем, ставим гайки другой стороной, снова запускаем станок. И спать уже не так хочется. Можно бы ставить гайки по одной, тогда переставлять приходилось бы чаще, но потеряешь много времени, мало сделаешь, опять нехорошо…
Зажав гайки новой гранью, Федька пускает станок на самоход. Опять вертится фреза, и медленно, почти незаметно для глаз, ползут навстречу вращению салазки. И опять нестерпимо хочется спать. Надо сходить к токарю, может, даст закурить.
Токарь этот уже старый, ему, наверно, лет тридцать с гаком, женатый, и даже дети, говорят, есть. Оставили на заводе, бронь дали как незаменимому специалисту. И верно, на любом станке может, а уж токарь какой — артист! Вот он нарезает внутреннюю резьбу на огромных гайках, куда целая оглобля влезет. Как бешеный крутит рукоятки суппорта, заводит внутрь длинный крючковатый резец, не видя, подводит его к внутренней поверхности гайки, тут же включает резьбовой ход, и резец быстро выползает наружу, а перед ним, отливая синевой, извивается горячая, ломкая стружка. Загляденье, а не работа.
— Здорово, Кононов, — говорит Федька.
— Здорово, — отвечает Кононов, даже не обернувшись. Вот работает, дьявол! — Ты чего, опять в ночную?
— Ну да… Мужиков-то нету.
— Вот и я… Мужиков-то нету.
Федька стоит рядом, переминаясь с ноги на ногу. Смотреть уже неинтересно — чего смотреть, надо ж сказать, зачем пришел.
— Слушай, Кононов, — отваживается наконец Федька, — закурить не найдется?
— Чего, закурить? Будешь носом дурить, — отвечает Кононов. — У самого, брат, две штуки осталось. А до смены еще — ого!..
Можно бы поспорить, может быть, и неправду он говорит. Сказать ему: «Да погляди, вдруг и не две», — а вынет пачку, заглянуть, и если там действительно больше, то уж придется дать. Но, наверное, у самого станок уже вертится вхолостую, надо бежать менять установку. Так и не удалось закурить. Долго простоял. Надо было, как подошел, сразу и спрашивать. Эх, разиня…
Опять вертится фреза, льется ровной струей белая эмульсия. Как молоко, только пить нельзя. «Пойти попить, что ли?» — думает Федька и, хотя пить ему не хочется, идет к бачку. Отвертывает кран, над медной трубкой поднимается вялый фонтанчик. Федька пьет, но от этого ему сильней хочется есть. Эх, на фронт бы! Там хоть и стреляют, да зато они сыты. Слышал Федька разговор — там кормят от пуза!
Сменил установку, пустил на самоход. Вертится фреза… Как хочется спать! Нет сил удержать веки, они как свинцовые. Мука смертная!
У других бомбежки бывают… Все же разнообразие. А сюда, в Сибирь, они не долетают, далеко. Голова падает, Федька чувствует подбородком холодный ворот спецовки, сыроватый от брызг эмульсии… Что же делать, что придумать, чтоб не хотелось спать?
Проклятая ночная смена, и кто ее только выдумал! Если б хоть днем поспать толком, а то валяешься в нетопленой комнате, под всеми по́льтами, а младшие — дверью хлопают, возятся, шумят, и приструнить их некому — мать на работе. И отца нет. Разок как следует выспаться, тогда бы…
Нет больше сил! Стоишь, клюешь носом, еще стукнешься лбом о станок. Нет, больше в ночь — ни за что!
Глаза слипаются. Голова не держится, падает. Что делать?
Кореш с соседнего завода рассказывал: у них один парень сунул палец под фрезу, ноготь сорвало, ну и косточку немного помяло. Сказал, нечаянно, стружку, мол, счищал, и затянуло… Две недели на больничном отгулял.
Две недели! А палец — подумаешь, покорежит маленько, что с того?
А вдруг оторвет? Да нет, не может быть! Что он, маленький, не понимает — провернет фрезой и выбросит, только помнет немного.
Кровь побежит… Завязать? Пойти поискать тряпочку? Нет, нельзя, скажут, приготовился, догадаются, что нарочно. Шапкой зажать. Медпункт недалеко. Станок остановить… Нет, пусть работает, а то скажут — ишь, даже станок остановил, сразу поймут. Нет, все же надо остановить. Вдруг авария получится! Лучше остановить. Может, и не догадаются, наоборот, даже похвалят, скажут — вот сознательный, поранился, а все равно о станке в первую очередь подумал.
Федька смотрит туда, где фреза, вращаясь, соприкасается с обработанной поверхностью, гладкой, блестящей. Вот сюда пальцем, как будто сметаешь стружку… Вот сюда. Сюда…
Ну, что же ты? Струсил?
Эх ты, герой! Неужели струсил?
Теперь это дело принципа. Неужто побоюсь?
Федька завороженно смотрит туда, где большая спиральная фреза с крупными зубьями соприкасается с поверхностью гаек, смотрит, как бы прицеливаясь, сам себя подстегивает упреками в трусости, и — тычет палец под фрезу.
Все происходит в мгновение ока.
Фреза проворачивается и выталкивает палец — невредимым: он попал между зубьями, только прищемило малость.
Федька чувствует, что взмок от пота. И громко, облегченно смеется.
Еще раз? Нет уж, дудки! Хорошо, что так обошлось.
На некоторое время сон отступает. Федька не завидует больше ни инструментальщице, ни солдатам на фронте, ни тем, кого бомбят, ни токарю Кононову с его живой работой, которая не дает скучать. Но через полчаса снова накатывается тяжелыми волнами сон. Накатывается еще неодолимее, никакими силами не справиться с ним, не оторвать подбородок от холодного влажного ворота… Третья ночь, она самая трудная… Только ее выстоять, а там уж легче, втянешься.
Эх, что это я, в самом деле, дурака валяю! Вот запущу сейчас на самоход, а сам возьму да и сосну минуточку-другую, пока оно крутится. Минут десять — пятнадцать. Говорят, достаточно соснуть самую малость, и потом уже легче. Поставлю ограничитель, чтобы самоход выключился, как проход кончится… Да я и сам не просплю, так уж, на всякий случай…
Федька укрепляет кулачок ограничителя в боковом пазу, стелет на пол у станка старенькое пальтишко и ложится.
Так его и находит утренняя смена.
Готовить собрание поручили профоргу цеха Марии Михайловне, заведующей тарифно-нормировочным бюро. Женщина она была энергичная и обязанности свои исполняла ревностно.
В цехе было на кого опереться. Например, активист Николай Гольцов, еще недавно отличный фрезеровщик, а провоевал полгода, вернулся без руки, — куда его? Поставили нормировщиком. Был еще мастер Матюшин, человек старой рабочей закалки, нетерпимый к баловству и безалаберности. Был токарь Кононов — гордость завода. Были и другие, положительные, грамотные люди. С каждым из них Мария Михайловна поговорила накануне.
— Вы уж так, Василий Иваныч, — настраивала она старого мастера, — по-рабочему, на совесть больше напирайте.
— Какую еще совесть!.. — отворачивался Василий Иванович. — Не стану я выступать. И вообще, скажу вам, зря вы это затеяли.
— Ну как же, Василий Иваныч? Вы тут чего-то недопонимаете. Если мы станем проходить мимо фактов разложения трудовой дисциплины…
— Это Федька-то? Нашли разложение…
— Ах, Василий Иваныч, как вы узко смотрите. Ведь дело не в Завацком, а в том, как прореагирует коллектив. Если все станут располагаться спать возле станков…
Василию Иванычу некогда было спорить; сдвинув на лоб очки, он засопел и буркнул: «Ладно, скажу чего-нибудь. Воспитатели…»
Невыспавшегося, усталого Федьку привели, когда все уже собрались. Он пошел искать место в задних рядах, но Мария Михайловна остановила его:
— Нет уж, пожалуйста, Завацкий, садись вот сюда, чтобы все тебя видели.
У Федьки не хватило духу возразить. Он покорно уселся на скамью сбоку от стола президиума — не то почетный гость, не то подсудимый.
«Ну, давай поскорей, начинай, что ли», — беспокоился народ, потому что все спешили домой. Это экстренное собрание пришлось очень некстати, а не пойти нельзя; вопрос важный и время военное.
Первой держала речь сама Мария Михайловна. Говорить она умела складно, слушали ее тихо, с вниманием, и это еще больше воодушевляло ее. Она уже сказала про рабочую совесть и про то, как нетерпимы отдельные, пусть единичные факты нарушения дисциплины и как зависит от дисциплины выполнение производственной программы.
— Тот, кто вносит анархию в нашу трудовую среду, — говорила Мария Михайловна, одергивая серый жакет, — кто допускает отступление от железного порядка и дисциплины, тот разлагает наши ряды, тот тем самым вольно или невольно играет на руку врагу!
На Федьку, сидевшего у всех на виду, ее слова обрушивались словно тяжелые камни. Теперь все представилось ему в ином свете, в его сознании возникали жуткие картины. Гибли под вражеским огнем наши солдаты на фронте, им нечем было отбиться, не хватало боеприпасов; снарядов недоставало, потому что мало было стали, а сталевары оплошали из-за нехватки разливочных ковшей — и все из-за недоданных огромных гаек. И в самом начале этой роковой цепи стоял он, Федька Завацкий, и самое ужасное заключалось в том, что был он и не Федька вовсе, в его бумагах значилось не Федор, а Фердинанд; и отец его не воевал на фронте, а строил железную дорогу где-то под Сызранью; и дома у них прежде, до самой войны, говорили по-немецки, на том же языке, что и фашисты. Об этом многие знают, но никто никогда даже не заикнулся, сама Мария Михайловна, строгая и страшно принципиальная, ни слова не проронила, но от этого не легче. Только теперь он с полной силой ощутил свою вину, во сто крат отягощенную тем, что он не Федька. Все ниже и ниже опускал он голову, все выше поднимались худые острые плечи. И вдруг губы задрожали, углы рта поползли в стороны, подбородок сморщился, и по щекам неудержимо потекли слезы.
В зале заметили, зашушукались, и какой-то девичий голосок произнес жалостливо и растерянно, с чуть вопросительной интонацией:
— Плачет!
Мария Михайловна обернулась, поглядела на Федьку, смолкла на мгновение. Члены президиума зашептались. Мария Михайловна прислушалась, кивнула понимающе.
— На этом я заканчиваю, товарищи, — сказала она. — Думаю, что фрезеровщик Завацкий, совершивший такой недостойный поступок, как сон на работе, прочувствовал и осознал свою ошибку. Но мы должны сурово осудить его тягчайший проступок. Кто желает выступить? Или послушаем самого Завацкого?
Выступать не пожелал никто. А Завацкого уже не было в красном уголке. Не выдержав позора, он убежал в цех и там, в его холодной пустоте, прижавшись к железобетонной колонне, безутешно рыдал.
Ночью Федька стоял у станка и смотрел на вертящуюся фрезу, на струю молочно-белой эмульсии, высвобождал отфрезерованные гайки из тисков, зажимал другие. Хотелось спать, но усилием воли он прогонял дремоту. Он чувствовал себя совсем взрослым, настоящим мужчиной, завоевавшим власть над собой.
«Ничего, — думал он. — Перетерпим! Только бы разбить врага. Вот уж кончится война — сразу все переменится!»
1961