ЖЕНИХ

Поезд катил по лесам и полям; весело, как праздничный колокольный перезвон, громыхали колеса. Остались позади черные вымокшие деревянные хаты польских деревень. Поразительно быстро, без заминки, произошла на пограничной станции смена на широкую колею, и уже показались белорусские негустые сосновые леса на холмистой песчаной земле с глубокими впадинами и затаившимися в них озерками. Я стоял у окна в коридоре спального вагона и наслаждался видами родных пределов. Полотно железной дороги было чистым и ухоженным, столбы светофоров сверкали свежей алюминиевой краской. Лозунги, выложенные по откосам из красных и белых кирпичей, прославляли победу советского народа и призывали к выполнению планов. На деревянном заборе какой-то стройки чья-то неумелая рука вывела углем огромными буквами крепкое выражение по адресу империалистов. Рассмеявшись, я оглянулся. Моему смеху вторил еще один офицер, молодой блондин с круглым веселым лицом. На погонах четыре звездочки и скрещенные пушки, на груди большой набор орденских планок, две желтые и три красные нашивки за ранения.

— Народ бессмертен, как совершенно правильно подметил Василий Гроссман, — сказал светловолосый артиллерист, придвигаясь к моему окну. — В отпуск? — спросил он.

Я кивнул.

— Я тоже. Ты где воевал?

— Первый Белорусский фронт. Как раз посередине. А ты?

— Первый Украинский. Тоже участвовали в последних боях в Берлине.

— Знаю. Мы с севера, вы с юга.

— Ну-у, да ты образованный человек! И куда же теперь?

— В Казахстан.

— Ого, далековато!

— А ты?

— В Москву! Я, собственно, из Пскова. Да только всех моих в этой суматохе разбросало кого куда. Итак, Москва, и назад ни шагу.

— Родные там?

— Пока нет.

— Как это — пока? Собираешься раздобыть?

— Ты угадал. А именно: хочу жениться.

— Жениться? Там что, невесты табунами ходят?

— Нет, не так все это просто. Долго рассказывать. Ну, представь: новогодний подарок, теплые варежки и заодно сердечный привет. Несколько строк в благодарность по совету политрука. Потом письмо подлиннее, а там еще одно, ее фотография, и вот чувствуешь себя счастливым, потому что в перерывах между боями, как писали корреспонденты, твоя мечта была с тобой…

— Да ты романтик!

— Нет, я командир батареи. А ты-то женат?

— Я-то? Нет, — ответил я после некоторого раздумья.

— Я всегда завидовал женатым. В моем понимании только они полноправные граждане, особенно если у них есть дети, а наш брат холостяк — так, что-то вроде резервного состава, запасная команда, ничем не связанные и безответственные. Не находишь?

Я засмеялся.

— Выходит, ты женишься по убеждению?

— Я женюсь из любопытства. О супружеской жизни говорят по-разному, хотелось бы самому испытать, что это такое… Нет, конечно, я женюсь по другим причинам. Закаленным бойцам не к лицу рассуждать о таких вещах, как любовь и так далее, ты как считаешь?

— Значит, все-таки романтик?

— Ладно, пусть так. Впрочем, что это мы здесь топчемся как бесприютные, — хлопнул меня по плечу веселый артиллерист. — Идем ко мне в купе, у меня есть кое-что с собой, надо отметить знакомство. Да, кстати: Грохотов, Петр. С кем имею честь?..


Поговорили о войне. Перебрали сослуживцев, не найдется ли общих знакомых. Вспомнили довоенное время… Потом мы опять стояли в коридоре у окна, восхищались природой, видели оставленные войной следы: стволы деревьев без сучьев со снесенными обстрелом верхушками, глубокие воронки от бомб поблизости от железнодорожных путей, разбитые станции. Кое-где в пристанционных поселках работали на стройках военнопленные, они сооружали одинаковые двухэтажные дома со сводчатыми окнами. Фрицы были в своей военной форме, изношенной, перепачканной известкой и цементной пылью, но на их лицах не было и намека на голодное истощение, движения были уверенны и проворны.

— Стараются, — сказал романтически настроенный командир батареи, — знают: чем скорее выполнят задание, тем раньше поедут по домам. Но моя бы воля, я заставил бы их восстановить все, что было у нас до войны, абсолютно все!

Потом мы сидели у меня в купе, уничтожая мои запасы, и толковали до глубокой ночи. Дружеские отношения между сверстниками, а уж подавно фронтовиками, завязываются быстро. А когда подошло время ложиться спать, Петр Грохотов на прощание сказал:

— Слушай, Антон, ты обязательно должен быть на моей свадьбе!

— Я? На твоей свадьбе?

— Ну да, само собой. Ты же единственный фронтовик, которого я могу пригласить. Как же мне без фронтового друга? Это никуда не годится.

— Да ты что?! Это совершенно невозможно. Когда свадьба? Мне же надо дальше ехать.

— Свадьбу мы завтра же отпразднуем. В крайнем случае — послезавтра. На наш фронтовой солдатский манер, чего тянуть волынку.

Мне пришлось поразмыслить. Два дня в Москве. Это мне улыбалось, более того — это было моей тайной мечтой.

— Знаешь, я бы с радостью… Но в Москве мне негде приткнуться.

— Ерунда, явишься со мной к моей невесте. Юлька мировой парень, все будет в порядке.

— Нет, это не пойдет.

— Очень даже пойдет.

— Сначала все-таки попытаю счастья в гостинице, — решил я, и мы оба в прекрасном настроении отправились на боковую.


Москва под темными низкими тучами, исходящими мелким монотонным дождем, выглядела негостеприимно. На трамвайных остановках, защищаясь от дождя развернутыми газетами, зонтиков почти не было видно, стояли озябшие люди.

Фонтаны воды выстреливали из-под колес троллейбусов и автомашин, попадавших в выбоины на видавшей виды мостовой. Но зато в метро все было по-другому. Московское метро! Оно было настоящим чудом, сказкой, ставшей былью! Здесь было сухо, светло и тепло; повсюду, от мраморных колонн до рельсовых путей, царила безупречная чистота, и она действовала возвышающе, вызывая в людях гордость, потому что каждый советский человек чувствовал себя совладельцем этих празднично-целесообразных подземных дворцов. Я вспомнил свое самое первое впечатление от московского метро. Годы назад — ах, как давно это было! — за успехи в учебе мой выпускной класс был премирован экскурсией в столицу. На станции метро «Арбатская» мы бежали вверх по лестнице весело щебечущей стайкой, хотелось объять необъятное. Навстречу нам чинно шествовала полная достоинства небольшая группа туристов, красиво, по-заграничному, одетых. Я оказался рядом с этой группой. Седеющий солидный господин, осматриваясь в розовом мраморном вестибюле, сказал: «Better than in Berlin!»[2]

Ах, как радостно запрыгало сердце в груди пятнадцатилетнего паренька! По английскому я был лучшим в нашем классе, а это был первый живой англичанин, который мне повстречался, и я сразу понял его слова. Первые слова иностранца, которые я услышал, были словами признания моей Родины, столицы моего отечества, да к тому же я знал, что англичанин высказал еще не всю правду, он, собственно, должен был сказать: «Better than in London»[3], ведь любому школьнику было уже известно, что московское метро лучшее в мире.

Мы с Петром условились встретиться завтра. Сначала Петр хотел, чтобы мы сразу пошли вдвоем, но я решительно отказался, мне не хотелось быть помехой при первой встрече влюбленных. Тогда Петр стал настаивать, чтобы я пришел завтра по имевшемуся у него адресу. Но я отклонил и это предложение: я плохо знал Москву и, чего доброго, мог бы еще заблудиться. В конце концов, сошлись на том, чтобы встретиться у входа на станцию метро «Арбатская»: возможно, придется делать покупки, и я мог бы ему помочь. Мы расстались в подземных переходах трех вокзалов, и мощный, бесконечный, никогда не иссякающий в этих лабиринтах людской поток впитал полного надежд романтика с его огромным коричневым фибровым чемоданом и понес навстречу его супружескому счастью.

А я, вместо того чтобы, не откладывая, поискать прибежище в гостинице, оставил вещи в камере хранения и отдался на волю того же людского потока, сел в поезд, направлявшийся к центру города, и скоро был в том месте, которое словно магнит день за днем привлекает миллионы людей, местных жителей и приезжих, ибо равное ему вряд ли найдется на всей планете.

Итак, я стоял на Красной площади. Ввинчивались в серое небо резные купола-луковицы собора Василия Блаженного, в гордой готовности к защите отечества держали щит и меч Минин и Пожарский, высился темно-красный, почти черный в наступающих сумерках Исторический музей. А вдали под высокой средневековой зубчатой кирпичной стеной, стояло скромное сооружение из отшлифованного гранита, и двое часовых неподвижно замерли на посту у массивных дверей. Голубые ели, молчаливые, как эти окаменевшие часовые, казались погруженными в глубокий траур.

Дождь начался снова, я почувствовал, что моя голова намокла, и только теперь заметил, что держу фуражку в руке. От Спасской башни двигалась короткая цепочка солдат, смена караула. Начали бить часы…


Безуспешные поиски ночлега, в конце концов, привели меня, неопытного провинциала, на то место, с которого следовало бы начать. Военный комендант Казанского вокзала, того самого, где я оставил свои вещи и откуда мне следовало ехать дальше, дал мне направление в комнату отдыха для транзитных военнослужащих, и я проспал сном праведника до наступления дня.

За несколько минут до условленного часа я был у маленькой розовой башенки метро «Арбатская». По-прежнему безучастно накрапывал осенний дождь, и я вошел в вестибюль. Немало людей, оказавшихся тут по той же причине, стояли в круглом вестибюле, поглядывали сквозь стеклянные двери наружу, читали газеты. Широкий мокрый след вел от входа, становился все уже и, высыхая, исчезал на ступеньках лестницы. Вдруг я увидел чемодан. Точно такой, какой был у Петра Грохотова. Не украли ли у него вещи, испугался я, но тут же заметил рядом с чемоданом пару исправных хромовых сапог и тяжело обвисшие мокрые полы шинели из добротного английского сукна. Мой взгляд скользнул вверх, и я узнал своего друга-романтика.

— Петр, ты? — шагнул я к нему. — Почему с чемоданом? Что-то случилось?

Романтик с минуту смотрел на меня пустым, отсутствующим взглядом.

— Пошли, — сказал он, — зайдем куда-нибудь.

Мы сидели за свеженакрытым столом у окна, в центре возвышался хрустальный графин с водкой. Официант, худой немолодой мужчина в белом смокинге, с черной бабочкой, оживившись от масштабности грохотовского заказа, носился взад-вперед, к столу и назад в кухню, подавая закуски не все сразу, а одну за другой, чтобы его усердие не осталось незамеченным: селедку с луком, крабы с петрушкой, заливной окорок с хреном, нарезанный треугольными ломтиками сыр и свежий белый хлеб. Я пытался было протестовать, ведь в ресторане были «коммерческие» цены. Но Петр не дал мне и слова сказать.

— Оставь, — отклонил он все возражения. — Я тебя приглашаю.

После второго бокала Грохотов начал рассказывать:

— Улица, номер дома — все правильно. Дом большой, старинный, с лепным фасадом, окна огромной высоты. Каменные ступени, кованые перила с завитушками. Я — наверх со своим чемоданом, на третий этаж. Звонок с кнопочкой. Нажимаю. Внутри какое-то движение, брякает замок, дверь — высокая, массивная, дубовая — открывается. Это была она. Сама открыла. Я ее сразу узнал. Немного повыше ростом, чем я себе представлял. Даже очень повыше. И, я бы сказал, повзрослее. Но черты лица такие, какими я их всегда видел. Лишь выражение мне незнакомо. Что-то в нем, я сказал бы, чужое. Несмело переступаю порог: «Здравствуй, Юлия, это я, Петр Грохотов». Она подает мне руку. «Это я, Петр», — говорю я снова. И тут появляется, стало быть, мамаша, выходит из боковой двери. Дело в том, что там сначала такая прихожая, она пошире, а потом коридор, довольно длинный, темноватый, по обеим сторонам двери, три или четыре, я их не считал, не до того мне было, чтобы двери считать. Значит, мамаша, такая пожилая дама, пышные волосы с проседью, прическа, как у княгинь на старинных картинах, кожа на лице белая, с розовыми прожилками. Я говорю: «Здравствуйте, я Петр Грохотов». — «Здравствуйте, говорит, я об этом уже догадалась. Входите же». А я все еще стою у двери, дверь открыта, и снаружи стоит мой чемодан, и я на него оглядываюсь, а дама говорит: «У вас с собой какие-нибудь вещи, несите же их сюда, не хватает еще, чтобы их здесь у вас украли». Юлия стоит и молчит. Мать — главное действующее лицо, ее слово имеет вес, и мне это сразу дают почувствовать. Стало быть, втаскиваю чемодан, ставлю его у дверей, и мне становится, бог знает почему, ужасно стыдно. Ведь ни в чем не провинился, ничего глупого не сказал, но вот стыдно мне, и чувствую, что краснею. «Снимайте шинель, — говорит мадам. — Вот так, теперь пройдемте в гостиную, прошу вас». Значит, гостиная, паркетный пол, блестит как зеркало. У меня мокрые сапоги, правда, я как следует вытер их о половик у двери, но все равно стараюсь ступать осторожно, как кот возле мышиной норки, и все смотрю себе под ноги, как бы не оставить следов. «Садитесь, пожалуйста», — говорит дама, я сажусь на такой мягкий стул с высокой спинкой, вокруг стола их шесть, а стол тяжеловесный, с массивными резными ножками из черного дерева. На стенах картины в позолоченных рамах, в углу торшер и два мягких кресла, но это бы еще ничего, в другом-то углу — там стоит рояль, то есть не какое-то несчастное пианино, а настоящий рояль, черный, лаковый, на толстых точеных ножках. Этот рояль меня доконал. «Приготовь, пожалуйста, чай для нашего гостя», — говорит дама, и Юлия удаляется на кухню, я слышу, как струя воды ударила в чайник, и потом долго ничего не было слышно. «Итак, — говорит мать, — мне хотелось бы сначала кое-что выяснить, милый Петр. Я понимаю, война, вы с опасностью для жизни сражались на поле боя, героически сражались, разумеется. И молоденькая девушка здесь, в промерзшей Москве, чувствительная, настроенная романтически и — патриотически. Я нечаянно узнала о вашей переписке и всегда одобряла ее, до одного момента. Моя дочь поставила меня в известность, — к сожалению, только уже постфактум — о вашем желании — ну, хорошо, скажем так, о вашем обоюдном уговоре, — короче говоря, о вашем намерении вступить в брак. Милый Петр, я должна вам признаться, меня буквально ужаснуло это известие. Почему — это вы как взрослый человек должны понять. Юлия еще дитя, она совсем не знает жизни, она абсолютно не готова стать женой и потом, чего доброго, матерью! В нашей семье издавна считалось решенным, что она поступит в консерваторию, с малых лет она учится играть на фортепиано, преподаватели считают ее одаренной. Как это совместилось бы с вашим намерением жениться на моей дочери и увезти ее из дома, из Москвы? Вы понимаете, милый Петр, мы старинная музыкальная семья, мы приходимся родней, правда отдаленной, даже самому Нейгаузу». Кто такой Нейгауз, ты знаешь?

— Есть такой: выдающийся музыкант, — ответил я отчасти наугад.

— Так вот, она играет на фортепиано, понимаешь? — с ударением повторил он еще раз. — А что я умею? Стрелять по танкам прямой наводкой?

— «Кто умеет играть на рояле, тот имеет у женщин успех», — пропел я, после третьего бокала у меня шумело в голове.

— Что? — растерялся Грохотов.

— Нет, ничего, — спохватился я. — Глупая немецкая, когда-то модная, песенка. Извини.

За окнами смеркалось. Зажегся свет. Несколько мужчин с аккордеоном, саксофоном, банджо и барабанными палочками поднялись на эстраду, где стояли коричневый рояль и большой комплект барабанов разного калибра. Я вспомнил про свой поезд, который уходил ночью. Загремела музыка, и теперь Грохотову приходилось почти кричать, чтобы я мог его расслышать.

— «Нет, милый Петр, — говорит мать, — мне кажется, что и с вашей стороны это было не совсем серьезно, когда вы делали это предложение, скорее уступка настроению, нечто вроде романтического порыва, поскольку я представить себе не могу, чтобы серьезный мужчина, каким вы, безусловно, являетесь, пожелал жениться на девушке, которую он знает лишь по письмам и еще никогда не видел». Она говорит, и мне это как обухом по голове, я готов сквозь землю провалиться, а с другой стороны, во мне закипает возмущение, по какому праву эта вежливая мадам поучает меня и что-то мне предписывает, и в то же время я опять-таки понимаю, что она ее мать и не хочет меня в мужья своей дочери. Наконец она замолкает, видно, хочет услышать, достаточно ли убедительны были ее слова, и тогда я говорю: «Все это прекрасно, но что скажет сама Юлия, надо же выслушать и ее мнение?» — «Юлия — дитя, — говорит мамаша, — и если вы, взрослый мужчина, пустите в ход все свое влияние, она, возможно, уступит и станет вашей женой, но вы должны понимать, какую ответственность взяли бы на себя, заставив ее принести в жертву свое будущее. Вы должны отдавать себе отчет и в том, какое будущее сможете обеспечить ей вы и будет ли она счастлива с вами». Тут входит Юлия. Глаза заплаканы, смотрит в землю. «Чай готов», — говорит она. «Прекрасно, накрывай, пожалуйста, на стол, дитя мое», — говорит мать. И тут еще звонок в прихожей. Юлия идет открывать. «Это, должно быть, наш папа», — говорит мадам. Появляется полный мужчина, очки в роговой оправе, лысина, хорошо отглаженный костюм с жилетом, темно-синий в полоску. Меня представляют. «Ах, очень приятно, — говорит отец. — Очень рад воочию увидеть победителя. Ах, какое было тяжелое время — эта война. Но вы там времени даром не теряли, вижу по вашим наградам». Жизнерадостный, общительный старикан. «Там было здорово жарко, последние дни в Берлине? Мертвого Гитлера видели? Вообще-то видел его кто-нибудь мертвым? Знаете, какие фантастические слухи ходят о его якобы спасении и бегстве в Аргентину?» И так далее. Посидели с ним немного в мягких креслах под торшером, потом пили чай. Ложки серебряные. Да… Потом я попрощался. В прихожей Юлия сказала мне: «Но ты же еще напишешь, да?» Я сказал «да» и подумал «нет». Еще они спросили меня: куда я теперь поеду? Я сказал: в Псков. И тогда они спросили, не переночую ли я у них, если задержусь в Москве. Я сказал: «Спасибо, у меня есть здесь один знакомый». Такая вот история. Налей-ка еще. Будь здоров! Тогда я поехал на вокзал и задремал на скамейке, приткнувшись к чемодану. Легче он не стал. У меня там всякие вещицы, подарки, так сказать, для невесты. Может быть, тебе нужно? Прекрасное белое подвенечное платье. Пара очень приличных дамских туфель на высоком каблуке, тридцать пятого размера. Тебе не надо? Жаль. Может быть, следовало их все-таки там выгрузить, но я не решился, да и случая не было. Выпьем!

Грохотов дал проворному старику кельнеру по-царски «на чай», щедро одарил гардеробщика, у которого вместе с шинелью и фуражкой оставлял и свой чемодан. Потом в сырой темноте улицы поднимал руку перед каждой проходящей машиной, пока возле него не остановилось такси. Несмотря на два графина водки, он был неразговорчив и угрюм. Я проводил его до Ленинградского вокзала. Поезд на Псков отходил лишь утром, но мне надо было спешить.

— Не огорчайся, — сказал я. — Обойдется. Завтра будет все хорошо. — Грохотов промолчал. — А сколько тебе, собственно, лет?

— Двадцать три исполнилось, — сказал артиллерийский капитан.

Мы обнялись по-братски.

Загрузка...