МУХА

Мальчик лежал на кровати. Не на старом продавленном диване с потертой обивкой и бугорками выпирающих пружин, где он спал обычно, нет, на настоящей кровати с металлической сеткой и блестящими шарами по углам никелированных спинок — на материнской кровати.

Без причины этого не могло бы случиться. И причина существовала. Мальчик был болен. Болен так, что лежать в постели уже не казалось ему мученьем или наказанием, он безропотно переносил свое лежание, ему даже в голову не приходило взбунтоваться, вскочить, хотя кроме него в комнате никого не было.

Комната была невелика, на единственном окне ситцевая занавеска, в горшках на подоконнике цветы — герань, гортензия и еще невзрачный, с блекло-розовыми цветками кустик: кривые толстые стебли, мелкие мясистые листья. Никто не знал настоящего его названия, именовали просто ванька-мокрый. Мать относилась к нему, как к бедному родственнику: терпела, не выбрасывая лишь потому, что это был подарок соседки. А вот мальчик — поливать цветы было его обязанностью — ухаживал за ним особенно старательно, так бережно, как обращался бы с бездомной, неведомо откуда забежавшей собакой, ни в коем случае не давая ей почувствовать, что она может быть в тягость. Но отношение мальчика к ваньке-мокрому было его сугубо личным делом, не касавшимся больше никого.

Справа от окна стояла в уголке фанерная тумбочка, до отказа набитая бельем да его учебниками и тетрадками, на ней зеркало, пудреница и блюдце со шпильками — ими мать закалывала волосы.

Над кроватью, главным предметом всей их обстановки, висел старый маленький коврик-гобелен, местами подштопанный, на нем перед рыцарским замком красовался щегольски одетый охотник благородного вида со своими трофеями. Над ковриком — старая гитара с розовым шелковым бантом — единственная драгоценность из отцовского наследства.

В другом углу, у двери, стояла вторая тумбочка из некрашеной фанеры, в ней хранились продукты. Рядом на табуретке восседала закопченная керосинка, глядя на мир своим единственным, растрескавшимся и подслеповатым слюдяным окошком.

Между такой вот «кухней» и уже упоминавшимся продавленным диваном стоял покрытый старенькой скатертью обеденный стол, квадратный, с фанерной столешницей и до того легкий, что передвинуть его и даже перенести вполне под силу было одному.

На этом столе находился предмет, от которого мальчик не отводил глаз. С тоской и жадной мольбой глядел он на высокий, пузатый графин, полный воды, и на стакан, поставленный рядом. Вся картина выглядела так заманчиво… Стоит лишь подойти, налить, и пей себе на здоровье, пей, сколько душе угодно, пока не уймется жажда. Казалось бы, так просто. И так невозможно. Для мальчика. Как раз пить-то он и не мог.

Он совсем не мог больше глотать, вот в чем было дело. Ни пищу, ни даже глоток воды не пропускало уже его воспаленное горло. А жар донимал, и мучила жажда… И мальчик попросил мать поставить на стол графин с водой, прямо перед глазами, чтобы можно было хотя бы глядеть на нее, представляя себе, как он, едва только поправится, выпьет стакан за стаканом всю эту воду.

Ведь ясно, он должен поправиться! На прошлой неделе доктор, старый, добрый доктор Гердер, всеми уважаемый в рабочем поселке, заезжал на своем велосипеде и, утерев капли пота на лбу, выстукивал и выслушивал его, заглядывал в горло, а потом сказал с легким упреком: «Ну что, опять пил холодную воду?» Прописал порошки, велел полоскать марганцовкой и заспешил к другим больным. Да, ничего нового, ангина, каждую весну и каждую осень со злосчастной регулярностью подстерегала она мальчика, иной раз набрасывалась и зимой. Через неделю все проходило, он снова отправлялся в школу, снова носился по улицам с приятелями. Но сейчас-то лето в разгаре, а горло все равно болит, да так сильно, как никогда раньше. Со вчерашнего дня он не может ни есть, ни пить, и даже дышать становится все труднее.

Мать ушла на работу, в свою бухгалтерию, и мальчик остался один. В этом тоже не было ничего нового, — уже несколько лет, как их всего двое на свете. Отец умер от чахотки, привезенной с гражданской войны, в Красной Армии он был командиром стрелкового взвода. И никого родных здесь, в глухом фабричном захолустье, куда мать забросило в поисках заработка.

Все эти дни она вовремя приходила на обеденный перерыв. Разогрев на керосинке сваренную утром манную кашу, кормила его, как маленького, с ложки и поила теплым чаем с молоком, а он, покорный, благодарный, кроткий, как теленок, и не думал возражать, терпел даже, когда она гладила его непослушные вихры, — обычно он не выносил нежностей и вообще держался с независимостью мужчины, а когда вдруг становился покорным, мать начинала беспокоиться и щупала ему лоб: нет ли температуры?

Вчера в обед он уже не мог есть кашу. Мать, огорчившись, принялась сетовать на их бедность, на то, что они не могут позволить себе чего-нибудь повкуснее. Но когда сын не смог и чаю выпить, она всполошилась, заставляла его открывать рот и говорить «а-а», удивлялась такой упрямой его болезни. Однако тут за ней пришли подруги, чтобы вместе идти на работу, надо было спешить, и он обрадовался, когда все ушли, потому что подруг этих не любил.

Почему? Он и сам не мог бы точно объяснить. Да и почувствовал он свою неприязнь к ним по-настоящему лишь теперь, когда лежал в постели и не мог незаметно улизнуть, как только их женская болтовня начинала действовать на нервы. Да и раздражали они его, лишь когда собирались все вместе. Он ничего не имел против младшей из них, Ольги Павловны, миловидной полненькой блондинки, всегда энергичной и веселой, несмотря на то что совсем недавно ее с двухлетней дочкой бросил муж. Еще молодая, здоровая и привлекательная, она не испытывала недостатка в поклонниках, готовых жениться на ней в любую минуту, во всяком случае такое впечатление сложилось у мальчика на основании услышанных разговоров.

Вторая подруга, миниатюрная Дина, которая, несмотря на свои тридцать лет, ростом была не выше его самого, нравилась ему, может быть, даже больше, потому что была скромной, почти робкой, говорила мало, тихим голосом и краснела до корней волос, едва только темой обсуждения становились ее предполагаемые женихи. А вот кто ему был действительно противен, так это третья, старшая из подруг, Мелита Максимовна, по прозвищу Мэм, высокая, крупного сложения женщина с продолговатым, дряблым и бледным лицом, явно злоупотреблявшая косметикой в тщетных попытках как-то затушевать глубокие морщины. Ее волосы, всегда одинаково завитые, низко свисали на лоб мелкими, прыгающими завитушками, и в ее отсутствие подруги намекали, что она носит парик. Голос у Мэм был низкий и хриплый, говорила она непререкаемо авторитетным тоном, как будто только ей и была известна вся вселенская мудрость. Уже одна ее фамилия — Врунге — звучала подозрительно, к тому же поговаривали, что она отбросила в свое время дворянскую приставку «фон». Мальчика невероятно злило, что эта ужасная Пиковая дама считается закадычной подругой матери, но что он мог поделать? Ничего.

Все трое жили здесь же, в этом доме с коридорной системой, какие раньше назывались рабочими казармами, запросто забегали друг к другу, вместе ходили на работу, вместе возвращались. Собираясь по вечерам, играли по очереди на гитаре и пели старинные чувствительные романсы, которые мальчик терпеть не мог.

Дом был четырехэтажным. Посредине каждого этажа находилось просторное общее помещение. На первом — красный уголок со столами, застеленными кумачом, на них лежали брошюры, газеты и шашки. Здесь проходили собрания жильцов и репетиции самодеятельного оркестра народных инструментов. Зал второго этажа был оборудован под швейную мастерскую, где в кружке под руководством специалиста совершенствовались в шитье женщины и девушки всего поселка. В больших комнатах верхних этажей было устроено общежитие для молодых рабочих. В самом низу, в подвале, находилась общая кухня с двумя громадными печами, спереди в дверцы топок бросали большущие поленья, а по бокам в два яруса располагались вместительные духовки. В углу день и ночь кипел высокий титан.

Мальчик отлично ориентировался во всех этих помещениях, особенно в красном уголке и на кухне, куда ему приходилось таскать большую кастрюлю супа, рассчитанного на три дня. Он скрепя сердце выполнял эту обязанность — разве кухонные дела занятие для мужчины? — но все-таки выполнял, таково было установленное между ним и матерью разделение труда. Теперь о своих походах на кухню он думал с тоской. Как славно было бы взбираться сейчас по лестнице с горячей кастрюлей в руках, распространяющей запах борща, — так нет, даже в этом ему было отказано. Он был прикован к постели и должен, хочешь не хочешь, мириться с этим состоянием.

Время до обеда тянулось бесконечно. В распаленном мозгу проносились обрывки мыслей, он то и дело забывался в полусне, оказываясь во власти абсурдных и страшных видений, в которых были погоня, падения со страшной высоты и пляски мертвецов. Он пугался, но не очень, потому что отчасти ему было интересно и все-таки какое-то разнообразие.

А на дворе вовсю полыхало солнце. Лучи насквозь пронизывали ваньку-мокрого, делая его прозрачным, и мальчику подумалось, что такая жара во вред его питомцу. Для него самого она не имела значения. Он-то горел еще жарче, щеки пылали, а лоб был сух, — откуда было взяться поту, коли в теле совсем не оставалось лишней влаги. Тупая боль в голове то отступала, то возвращалась опять, а дышать становилось все труднее. Графин с водой на столе уже не помогал, наоборот, видеть его стало мукой, хотелось встать и убрать его, но не было сил.

Хорошо еще, что немного отвлекали мухи. Жужжание раздавалось то тут, то там, мухи летали по комнате, и он радовался, если удавалось проследить за их полетом. Особенно занятно вели себя большие черные мухи, время от времени штурмовавшие оконное стекло, стремясь вылететь наружу, но, должно быть, стекло оказывалось слишком горячим, и они, бросив бесплодные попытки, вместо того чтобы устроиться, как обычно, на оконной раме, улетали прочь и отдыхали где-нибудь на стене. А мухи поменьше, серенькие домашние мухи, эти и вовсе не помышляли о бегстве, им, казалось, ничего не было нужно, кроме покоя, коль скоро запах съестного их не тревожил. Жара для них мало что значила, наоборот, они собрались в самом теплом уголке слева над окном, образовав там настоящую сонную колонию. Лишь изредка какая-нибудь из них улетала, потом возвращалась назад, а может быть, на ее место прилетала другая, точно разобраться в этом мальчику не удавалось.

Вообще-то мухи здесь были бедствием. Во дворе стояло несколько больших деревянных ящиков для отбросов, время от времени их засыпали негашеной известью, но мухи все равно ухитрялись размножаться, от них не спасала ни натянутая на форточку марля, ни липкая бумага. По вечерам мальчик с матерью открывали окно, кто-то один, носясь по комнате, размахивал полотенцем, другой стоял у окна, готовясь захлопнуть его, как только вылетит последняя муха. Но назавтра злодейки снова были тут как тут, кто их знает, как им это удавалось. Теперь он ничего не имел против них. Ведь единственные живые существа возле него.

Слышно, как поворачивается ключ. Наконец-то! Дверь открывается. Мама! Его охватывает горячая радость. Такое долгое утро, так трудно было дождаться. Теперь уже легче, мать здесь, и уж она-то знает, чем ему помочь.

— Ну, как дела, сынок? — спросила мать, присаживаясь на край кровати. Выглядела она очень озабоченной. Он слабо улыбнулся. — Ты полоскал свое бедное больное горлышко?

Он отрицательно покачал головой.

— Ну почему же, сынок, ведь доктор прописал, через два-три часа нам надо полоскать!

Она взяла стакан с разведенной марганцовкой, стоявший на стуле у изголовья, выдвинула из-под кровати эмалированный таз. Он попытался приподняться на локте, но тут же снова упал на подушку — закружилась голова.

Мать испуганно спросила:

— Встать не можешь?

— Да нет, — виновато улыбнувшись, ответил он. — Просто голова немножко кружится… — Ответил совсем тихо, шепотом, голос у него пропал.

Она стала помогать, поддерживая мальчика за спину, и он старался, приподняв голову, пытаясь вытолкнуть воздух, как-то пополоскать горло. Но привычного бульканья не получалось, воздуха не хватало. Они попробовали снова. Нет, полоскать горло он разучился. Беспомощный, сконфуженный неудачей, он лежал, утонув головой в мягкой пуховой подушке. Вот так дело! Ведь мать хорошо умела ухаживать за ним во время его прежних болезней, научилась на горьком опыте, лечила чаем с малиной, горчичниками да компрессами обыкновенную простуду, и даже ангина не была уже для нее тайной за семью печатями. Она наловчилась заглядывать ему в горло с помощью серебряной ложки, единственного своего сокровища, и в легких случаях вообще могла обойтись без врача. А вот теперь не знала, как быть.

— Ах, мой бедный маленький мальчик, — сказала мать, погладив его лоб. — Что же мне делать с тобой?

Достала термометр и, стряхнув, сунула его мальчику под мышку.

— Ты сама-то поешь, — прошептал мальчик. — Вчерашние макароны на тумбочке. А то прокиснут.

— Уже хватит держать? — спросил он через несколько минут.

Свой вопрос он повторял снова и снова, ему не хотелось, чтобы столбик ртути поднялся слишком высоко, ведь тогда мать огорчилась бы. Наконец она позволила. Он вытащил горячий термометр и хотел посмотреть сам, но мать взяла его у мальчика из рук.

— Сколько?

— Ох, много.

— Покажи. Она колебалась.

— Покажи, покажи! — требовал сын.

Она протянула ему термометр. Поворачивая его так и эдак, он долго всматривался, стараясь разглядеть тонкий серебряный столбик, наконец с гордым удивлением поднял брови:

— Ого! Сорок и две десятых. Для меня рекорд.

— Давай сделаем прохладительный компресс? — Мать взяла белую тряпку, смочила ее над геранью водой из графина, отжала, расправила и положила мальчику на лоб. Он закрыл глаза.

Но тут распахнулась дверь, и в комнату вошла, ну конечно же — мальчик понял это и не открывая глаз — Мэм.

— Все еще болеет? — спросила Мэм укоризненно. — Тебе только этого и не хватало. Ах, Соня, дорогая моя, что ты сидишь тут с видом непорочной девы Марии, я прекрасно знаю, ты только и думаешь об этой истории.

Что-то важное произошло, понял мальчик.

— Вульгарная деревенская баба! Ее заявление в фабком — это еще куда ни шло, но что она опять выкинула! Представь себе, вчера закатила ему дикую сцену, кричала во всю ивановскую, соседи все прекрасно слышали. А он? Притих как мышь, бормотал, правда, что-то в свое оправдание, но без толку. Наконец, возмутился-таки и ушел, хлопнув дверью. К тебе не приходил? Тогда все понятно — пошел на станцию и напился в буфете.

«И все это приходится слушать!..» Мальчик сразу понял, что речь идет о знакомом матери, Семене Васильевиче Прошине, которого подруги называли между собой Сеней, и о его жене, этого знакомства не одобрявшей. Худощавый, лет тридцати с гаком, с веселыми глазами, сверкавшими любопытством на узком, подвижном лице, Сеня Прошин какое-то время назад демобилизовался из армии, где прослужил несколько лет сверхсрочно по интендантской части. Вернувшись в родное село, он скоро сообразил, что не чувствует призвания к сельскому хозяйству, занятию предков, и перебрался в ближайший рабочий поселок, где сразу же устроился счетоводом. С собой ему пришлось взять и молодую жену: за короткий срок, что провел он дома, родне удалось женить его на одной из деревенских невест. Теперь они жили в старом деревянном бараке с такими тонкими перегородками, что сквозь них проникал каждый шорох.

Работал он вместе с матерью мальчика, так они и познакомились. В один прекрасный день Прошин, помогая матери тащить тяжеленную сумку с картошкой, оказался у них дома. Глянул на гитару, сказал: «О-о!» — и снял ее с гвоздя. Выяснилось, что играет он куда лучше матери и ее подруг, да и репертуар был у него побогаче, и голос звучал приятно. После того как он сыграл и спел несколько песен, мать предложила ему чаю, а когда он собрался домой, пригласила заходить еще. С мальчиком он обошелся как с равным, пожал ему руку на прощание и заговорщицки подмигнул. С тех пор он и в самом деле зачастил к ним, пил чай и играл на гитаре. Когда мальчику это надоедало — песни-то были все одни и те же, — он убегал на улицу, чему мать теперь нисколько не препятствовала. По возвращении мальчика Прошина либо уже не было у них, либо он начинал поспешно прощаться, суетливо сунув мальчику руку, а иной раз обходилось и без этого, и уж больше не подмигивал ему, вообще глядел в сторону. Мать в такие вечера обращалась с мальчиком мягко и снисходительно, на ее лице появлялось рассеянно-мечтательное выражение.

Одним словом, он ничего не имел против Семена Васильевича Прошина. Но вот чего он не выносил, это когда подруги матери принимались вникать в ее личную жизнь. Но приходилось терпеть, коли уж мать сама терпела эти обсуждения.

Приоткрыв глаза, он увидел, что в комнате все трое. Они разговаривали тихо, наверное, думали, что он спит. Он снова закрыл глаза, чтоб они не заметили, что он все слышал, это было бы стыдно.

— Конечно же она ему совершенно не подходит! — заявила Мэм. — Интеллигентный человек — и типичная деревенская баба. Явный мезальянс.

— Ах, девочки, какая разница! Она все равно его не отпустит, — произнесла маленькая Дина своим высоким девичьим голосом.

— Она? — язвительно возразила Ольга Павловна. — Он сам ни за что от нее не уйдет. У ее отца дом полная чаша — корова, свиньи, куры. В наше время это кое-что значит!

— Я слышала, скоро будут раскулачивать мясника Фирсова. Представьте себе, мяса в долг он уже не отпускает, — заметила Мэм.

— Не пойдет он на развод, — стояла на своем Ольга Павловна. — Он что, разве говорил тебе, что собирается развестись?

— Он? Мне? — голос матери звучал неуверенно и жалко.

— А знаешь, что говорит Федотовна, их соседка? Она говорит, от Дуськи он был рад бы уйти, но взять другую с ребенком — не-ет, не такой он дурак.

Это говорила не змеюка Мэм, это сказала Ольга Павловна. Будь это Мэм, он пропустил бы сказанное мимо ушей, не придал бы никакого значения, всем известно, у нее язык без костей, доброго слова но дождешься, вот уж воистину Пиковая дама, ведьма старая. Но Ольга Павловна!

— Тсс! — напомнила Дина. — Вдруг он услышит…

— Мал еще, ничего не понимает, — возразила Ольга Павловна. — Да и спит сном праведника. Ведь спит?

— Не знаю, — откликнулась мать. — Наверно. Я положила ему компресс на голову. Кажется, ему полегчало, и он заснул.

— А как он вообще? — спросила Дина.

— Ах, по сути дела, давно уже должно бы пойти на поправку, а вот никак, — пожаловалась мать.

— Вызови врача, — сказала Дина.

— Гердер был. Еще раз звать его неудобно, он всегда так занят.

Мальчик знал характер матери. Кого-то обременять было мучительно для нее. Тут он ее полностью понимал. В самом деле, как решиться опять беспокоить вечно спешащего и без того перегруженного старого человека? Он ведь выписал лекарства, чего же еще?

— Девочки, нам пора, — спохватилась Ольга Павловна.

— Ой, без пяти час, — заторопилась и Мэм, из всех только у нее были часы. — Опаздываем.

— Не знаю, можно ли мне его оставить, — засомневалась мать.

— Да почему же нет? Ведь он спит, пусть себе и спит спокойно, будет только на пользу, а через три часа ты опять придешь.

Они направились к двери. Мать, склонившись над мальчиком, тихо спросила:

— Ты спишь, сынок?

Мальчик промолчал. Пусть думает, что он спит. Будет ужасно, если она поймет, что он слышал весь разговор.

Еще немного мальчик полежал с закрытыми глазами. Хорошо, что он снова один. Мать сказала, что теперь должно идти на поправку. Скоро он снова будет на ногах. Пойдет в красный уголок играть в шашки и обыграет наконец этого хвастунишку Пашку-цыгана. И в футбол он снова будет играть. Витьке, инженерскому сыну, купили новый мяч, настоящий, покрышка из толстой кожи, ртом его и не надуть как следует, а только специальным насосом. Но главное, он сможет пить сколько душе угодно. Где это слыхано, до смерти хочется пить — и не можешь!

Ему вдруг стало очень худо. Голова звенела, как туго надутый мяч, тупая боль появилась в ней снова, сердце заколотилось, как пойманная птица. Должно пойти на поправку, говорили все, но ничего похожего! А если так и не пойдет, что тогда? Тогда придется умереть.

Умереть? Поначалу мысль показалась совершенно нелепой. Как это — умереть? Умирают люди на войне, геройски, сраженные вражьей пулей. Умереть можно и от голода, в голодные годы мрут тысячами, но сейчас-то не голодный год. Кроме того, умереть можно, когда страшные эпидемии, например, чума или холера, и еще от тяжелой болезни вроде туберкулеза. А разве можно умереть от ангины? Вообще-то все люди умирают. Это естественно, ничего с этим не поделаешь, люди примиряются с мыслью, что приходится умирать. Говорится же в книгах о стариках, которые заранее беспокоятся о гробе для себя и даже мастерят его своими руками. Но если человек вовсе не стар? Если просто даже не стал еще взрослым? Да что там, разве дело в возрасте? Иссякнут силы, из-за болезни или еще почему-нибудь, скажем, из-за несчастной любви, об этом тоже бывает в книгах, и разум должен примириться с мыслью, что ты обречен. Значит, я должен умереть?

Его уже не пугала эта мысль. Его организм в самом деле был так истощен, что пора было сознанию настраиваться на близкий конец. Противиться мысли о смерти уже не хватало душевных сил. Открытие, что он может умереть и, очень возможно, скоро умрет, подействовало возвышающе, оно наполнило его сознанием собственной значительности, вызвало торжественное, чуть ли не праздничное настроение. Он стал представлять себе, какие последствия, вызовет его смерть. Кольке Рогову станет стыдно, потому что он, не устояв в честной схватке врукопашную, укрылся за штабелем дров и бросал в него оттуда поленьями, и одно угодило в него очень больно, навсегда оставив на левой ноге маленький шрам, похожий на фронтовое ранение. Будет мучить совесть и Борьку Цветова, бесконечного второгодника, самого сильного парня в их четырехклассной школе, который заставил своих дружков подкараулить его и избить, потому что он застал Борьку в школьной раздевалке, когда тот лазил по чужим карманам. Всплакнет и Галка-задавала, которая воображает, будто он в нее влюблен, потому что он, как ей кажется, заглядывается на нее, на самом же деле он глядит в ее сторону потому, что сидит она в первом ряду от окна, и, как только ему захочется поглядеть через окно на улицу, получается, будто он глядит на нее. Все они придут на его похороны, все будут серьезны и полны благоговения. И духовой оркестр, организованный недавно при рабочем клубе, заиграет траурный марш «Вы жертвою пали…». И дирижер, инженер по технике безопасности Логинов, с печальным лицом, размахивая своей трубой, будет думать виновато: не захотел я взять его в оркестр учеником, слишком маленьким он мне показался, а теперь вот провожаем его на кладбище… И учительница Гертруда Георгиевна горько упрекнет себя за то, что пригрозила ему за подсказку вызвать мать к заведующему. Эта угроза довела его до слез, а что может быть унизительнее слез в присутствии всех одноклассников, включая девчонок? Но совладать с собой он не мог, дело касалось чести его матери.

Да, мать! Она будет убиваться больше всех. Но, пожалуй, только сначала. Велика ли потеря, рассуждая здраво? Уж скорее, избавление. Никак не скажешь, что он облегчал ей жизнь, пожалуй, наоборот, иной раз она об этом прямо говорила, когда он слишком уж огорчал ее очередной выходкой.«Ах ты, горе мое!» — жаловалась она, услыхав от соседей, что он играл в орлянку, или что выменивал у кого-то самодельный пистолет, стреляющий настоящими картечинами, или что видели его в лесу у костра, на котором жарилась неизвестно откуда взявшаяся курица. Да, он причинял ей много забот, это уж точно. И тем более теперь, когда наконец появился у нее ухажер, пожалуй что готовый предложить ей руку и сердце. А он, маленький негодяй, встал им поперек дороги! Итак: умереть?

Говорят, все в руках божьих. Бога нет, это верно. Но все-таки кто-то или что-то определяет судьбу. Существуют приметы. Баба с пустыми ведрами или черная кошка. Здесь нет ни той, ни другой. Никого, кроме мух. А нельзя ли через них выведать свою судьбу? Ну, например: если там, в теплом углу над окном, наберется четное число этих тварей, то я умру, а если нечетное, то останусь жив.

Мысль понравилась мальчику, по пылающим щекам даже скользнула слабая улыбка. Болезнь тем временем делала свое дело, с каждой минутой все сильнее давила тяжесть на грудь, все учащенней становилось дыхание, воздух почти не проникал в легкие, и все сильнее мутилось в голове. Но мальчик начал свою, быть может, последнюю в жизни игру, ведь он был всего лишь ребенок, а дети должны играть.

Первая попытка не удалась. Кое-где мухи сидели так тесно друг к другу, что трудно было считать, иной раз сливались и очертания их тесных компаний, и первый результат — сорок мух — показался мальчику малоправдоподобным. К тому же появилась резь в глазах, голова загудела, и словно тяжелым молотом забухало в висках. Но он не сдавался. Считал слева направо и справа налево, сверху вниз и снизу вверх, придумал даже систему: разделив всю массу на кучки, пересчитывал их по отдельности. Результат оставался тот же — сорок мух.

Он ужаснулся. Он понял вдруг, что вовсе не хочет умирать, что его маленькая, незначительная и, может быть, никому не нужная жизнь несказанно дорога для него! Он опять стал лихорадочно пересчитывать своих предсказательниц судьбы, сбился, начал сначала. Но каждый раз, дойдя до конца, получал одно и то же роковое число: сорок!

Вот он, значит, ответ. Четное число. Выходит, спасения нет?

Он лежал в полном отчаянии, машинально уставившись взглядом в мушиный уголок. И вдруг послышалось тихое жужжание. А может быть, ничего и не было слышно, но он отчетливо увидел, как в потоке света от двери к окну движется крохотное серое существо. Вцепившись в него взглядом, он, не отрываясь, следил за полетом. А муха не придерживалась определенного курса, казалось, она сама не знает, куда и зачем летит, такие круги и спирали она выделывала. Но в конечном итоге она все-таки приближалась понемногу к теплому уголку, где прикорнули сорок ее сородичей.

Надежда снова затеплилась в бедной мальчишечьей душе. «Давай, давай же, миленькая серая муха, лети же к своим подружкам, ничего лучшего тебе не придумать в этой тесной, этой душной, такой скучной комнате. Давай же, присоединяйся, что тебе стоит, а мне — мне ты подаришь долгую интересную жизнь, полную приключений, чудес и увлекательных дел!»

И как будто на муху подействовали его заклинания. Она все увереннее приближалась к сонному лагерю своих сестриц, сделала возле него несколько кругов, выбрала свободное местечко и уселась в самой середине.

Вот оно! Свершилось! Он принялся считать. Он спешил: скорей, скорей, пока она не передумала и не улетела снова, пока не проснулась какая-нибудь другая и не… Нет, все обошлось. Сорок одна. Нечетное число!

Мальчик закрыл глаза. Тотчас навалилась на него свинцовая тяжесть, стук в висках перешел в грохот, потом все исчезло, и он провалился в глубокую черную яму…

Соседка, та самая, что подарила им когда-то ваньку-мокрого, столкнулась с матерью в коридоре:

— Что с твоим парнишкой? Все еще болеет?

— Да, болеет, — коротко ответила мать. Эту соседку она недолюбливала. Простая деревенская баба, как говорилось в кругу подруг, приземистая и рыхлая, она работала в больнице то ли няней, то ли прачкой, то ли кем-то еще. Мать несколько задевало, что эта женщина «тыкала» ей, и всего лишь на том основании, что жили они по соседству и были сверстницы, но она терпеливо сносила ее фамильярность.

— А что у него? — участливо спросила соседка.

— Как всегда, ангина.

— Температура большая?

— Да, сорок.

— Что ты говоришь! Такой бойкий, смышленый оголец. И хорошо воспитан, всегда поздоровается, пропустит в дверях. — Соседка была словоохотлива, с этим тоже приходилось мириться. — Знаешь что, я сбегаю за врачом, он недавно поселился в нашем доме, тут, наверху.

— Спасибо, не надо. Его, как всегда, лечит Гердер, — попыталась отговориться мать: чего ради чужая женщина будет заботиться о ее ребенке больше, чем она сама? — Получится, что будто мы не доверяем ему, раз обратились к другому…

— О чем ты! Не доверяем!.. Ведь сама говоришь — сорок? Это не шутка!

И, прежде чем мать успела что-нибудь возразить, соседка побежала вверх по лестнице.

Мальчик не слышал разговора, происходившего у самой двери. Он не услышал и как повернулся в замочной скважине ключ, не услышал звука, к которому так чутко прислушивался все эти дни, означавшего появление матери, любимой его мамы, единственной опоры и надежды на всем белом свете. Он не почувствовал легкого и прохладного прикосновения ее ладони ко лбу, не видел испуганного лица матери, когда она прижалась ухом к его груди. Первое, что он ощутил, начав приходить в себя, были твердые мужские руки; раздвинув мальчику челюсти и орудуя серебряной ложкой, человек заглядывал ему в горло. Мальчик не понял, что перед ним врач, — белого халата на незнакомце не было. Рядом мальчик увидел мать, замершую с растерянным, перепуганным лицом, а за ней стояла женщина в сером простеньком платье, он узнал в ней соседку, санитарку Катю. Еще не совсем очнувшись, он услышал отрывистые, торопливые слова:

— Что-нибудь острое есть? Ножницы? Нож с острым концом?

Пока мать лихорадочно искала, что нужно, незнакомец написал записку и отдал ее соседке, сказав:

— Бегом в больницу. Дежурная сестра даст сыворотку и стерильный шприц. И молнией назад.

Катя исчезла, а мать нерешительно протянула незнакомцу небольшой кухонный нож с узким сточенным лезвием, единственную острую вещь в их домашнем хозяйстве. Не говоря ни слова, тот взял его и продолжал командовать:

— Спички!

Мать суетливо перерыла шкафчик с продуктами, наконец коробка спичек нашлась за керосинкой.

— Раствор марганцовки есть?

Мать подала стакан с фиолетовой жидкостью.

Взяв сразу несколько спичек, незнакомец зажег весь пучок и держал лезвие ножа в пламени, пока чуть не обжег пальцы. Резким движением загасил огонь, помахал в воздухе раскаленным ножом, чтобы лезвие остыло, окунул его острый конец в марганцовку и шагнул к кровати.

Держа левой рукой серебряную ложку, он придавил ею язык и острием ножа вспорол желтую опухоль в горле.

Мальчик не почувствовал боли, его лишь затошнило. Отдав матери нож и поддерживая мальчика за спину, врач коротко приказал:

— Миску!

Как и час назад, мальчик лежал в постели, но теперь чувствовал себя так, будто только что заново родился. Дышалось легко, глубоко и спокойно, все немного вращалось перед глазами, но это не было противно, скорее приятно, стих шум в ушах, не пылала жаром голова — все как рукой сняло. Он мог дышать! Что за наслаждение!

— Хорошенько прокипятите нож, — сказал врач. И, улыбнувшись как бы виновато, добавил: — Не бог весть какой хирургический инструмент, но он сослужил нам хорошую службу. Нельзя было терять ни минуты.

— Ах, доктор! Как мне благодарить вас!

— Не стоит об этом. С вашего позволения, я еще немного останусь понаблюдать за мальчиком.

Ушел он лишь поздно вечером, сделав еще один укол, и сказал на прощание:

— Завтра я зайду взглянуть на него.


Мать робко присела на край кровати. Она беззвучно плакала.

— Милый мой маленький мальчик, — говорила она, гладя его руку. — Усни теперь. И все будет хорошо, да?

Мальчик смотрел на нее благодарно и нежно.


1982

Загрузка...