Глава IX Варварство и цивилизация

По возвращении домой, в родную страну, в Испанию, — если только о еврее вообще можно сказать, что у него есть родная страна, — я сел в это кресло, зажег эту лампу, при свете ее взял в руки перо, которым пишут писцы, и поклялся, что лампа эта не погаснет, кресло не опустеет и своды подземелья не останутся без жильца до тех пор, пока история моей жизни не будет записана в книгу.

Ч.Р. Метьюрин. «Мельмот Скиталец», гл. XIV

Внук вышел, так хлопнув дверью, что отдалось в голове, и она сразу перестала писать. Все, что надо было вспомнить, ее память от дверного стука тут же потеряла. Конечно, она очень старая, все забывает. Это она знала. Она помнила, что родилась очень давно. Еще в тысяча восемьсот девяностом году. Страшно подумать, как давно. А в пятнадцать лет вступила в партию. И вот уже живет девяносто три года. Иногда ей казалось, что меньше, что она моложе, и снова с легкостью владеет своим телом, как двадцать лет назад. Но проклятая старость не дает забыть себя. Ей девяносто три, и она совсем беспомощна. Она прислушалась. Лина, которая, злясь, называет ее не бабушкой, а Розой Моисеевной, такая дура! — затихла где-то в недрах квартиры. Не то на кухне, не то в комнате, которую она, кажется, уже снова считала своей. Да так бы, наверно, оно и было, если б не Алевтина, ее мать, эта шлюха, puta, путана. Исаак от ее поведения чуть не сошел с ума, ведь она была вдовой его сына. И теперь в этой комнате жили Владлен со своей женой, по праву жили. А Лина не по праву. Нет, у нее есть дело, она за больной бабушкой ухаживает, за кров и пищу. Да, за кров и пищу. Это долг перед внучкой Исаака. Обычно Лина шумная, а сейчас затихла где-то. А она, хоть и старая, но потерпит, не будет ее звать, ничего, она мужественная, она потерпит. От тишины тоже болела голова, и было страшно, как в детстве, когда родители ушли к соседям прятать от погрома ее младших сестер и братьев, а ее оставили последить за вещами, обещая скоро вернуться. Они не хотели ее оставлять, она сама вызвалась, чувствуя себя старшей и опекающей даже родителей. Она всегда всех опекала. Она была сильной. Была. Внук на улице думал, что ей хорошо. А ей плохо. Потому что не осталось сил. Конечно, такой пустяк, как прочесть мысли близких, не враждебных к ней людей, она могла. Еще могла. Но не более того. И не всегда. У Лины когда могла, а когда и нет. Та слишком часто раздражалась на нее, а она — в ответ. И они поэтому не понимали друг друга. И не хотели понимать. Чувствовали только раздражение. А тогда, девочкой, она чувствовала только страх. И было тем страшнее, что, пока родители отсутствовали, на улице стало совсем тихо, прямо, как сейчас в квартире, все громилы куда-то исчезли, и она сидела и боялась, что вдруг они появятся совсем неожиданно — и сразу у дверей их дома.

На столе лежала стопка бумаги, ручка, на первой, верхней странице ее рукой, нетвердым с некоторых пор почерком было что-то написано. Она пыталась вчитаться, чтобы вспомнить, что она хотела писать дальше. Но написанные слова не помогали. Она прочла еще раз: «МОИ ВОСПОМИНАНИЯ. Многие друзья просили написать мои воспоминания; они действительно не безынтересны». Ничего не приходило на ум, никаких важных слов. С авторучкой в правой руке, которую последнее время приходилось поддерживать левой, чтобы не тряслась, она снова склонилась над бумагой и подчеркнула заглавие. Задумалась бессмысленно. Мысль никак в ней не шевелилась. На столе около фотографии дочери в рамочке, стоял — по левую руку — металлический интербригадовец, привезенный из Испании, с красным флажком на иголке, а справа, за фотографией сына-студента — металлический бюстик Дон Кихота.

Левая рука у нее слушалась плохо, но все же лучше правой, и при некотором напряжении могла еще работать. И она левой рукой выдвинула тяжелый левый средний ящик своего дубового письменного стола: там находились письма и памятные записки: в одном большом конверте письма от дочери, в другом — от сына, в третьем — вся иная корреспонденция и копии разнообразных заявлений. Но писем от сына и дочери давно не было. Они забыли мать великой любви! Лежал только конверт с письмом, полученным давно, уже две недели назад, от Матрены Антиповны. О, если б она здесь была! Надежный человек. И ей преданный. Но не заходит. Далеко живет. И тоже уже старая. И нездоровая. Об этом и пишет. Она достала конверт, вынула письмо. Оно было невелико, в одну с третью странички из школьной тетради, написано неграмотно, не авторучкой, а брызгающим пером школьной вставочки.

«Здраствуйте многоуважаемая и дорогая Роза Моисевна заочно кланяюсь вам и благодарю вас за деньги получила я 10 рублей большое вам спасибо как мне хочется повидаться с вами дорогая Роза Моисевна и все никак не насмелюс уж очень я стала боятся сырости и дожжей даже в магазин не хожу в неделю рас сын приежает и навею неделю приносит продукты дорогая Роза Моисевна отовсей души желаю вам не болеть серцем и душой быть в хорошем настроении серце любит покой а вы о всех и о всем беспокоетесь заботитесь обо всех но берегите себя моя дорогая Роза Моисевна у меня новость старший внук женится 22 октября зарегистрируются приглашают на свадьбу не знаю придется побывать на свадьбе или нет пока еще в волнах нога опять заболела ходить трудно не до свадьбы а младший внук на службе моряк на 3 года служить его то едва ли дождусь жизнь короткая а жить стало хорошо и умирать нехочетца и так дорогая Роза Моисевна еще спасибо и спасибо вам будьте здоровы досвиданье вечна помнящая и любящая вас Матрена».


Да, если б Матрена могла приехать, она давно была бы у нее. Посидела бы, пыль вытерла, вместе бы на тумбочке пообедали. Перед ней она не стеснялась, свой человек. Матрена помогла бы и не кривилась, как Лина. Если б она могла только приехать, давно бы была здесь, сразу бы к ней поднялась. Матрена ей предана. Ей наплевать на глупых старух, которые судачат у подъезда. Они как ничего из себя не представляли, были не больше, чем профессорскими женами, так и поныне не представляют. Матрена у них убирает, но цену им, конечно, знает, Пусть только приедет, сразу к ней придет.

Она снова посмотрела на свои корявые строчки, и что-то замелькало у нее в мозгу. Но в этот момент особенно сильно стало пучить живот — ее давно уже мучали газы. Надо было выпустить их. Она немного приподнялась со стула, раздался громкий звук, и она испытала некоторое облегчение, Положив ручку, поправила на сиденье кресла подушку. Запаха она не чувствовала, но знала, что его чувствуют другие, поэтому раньше всегда держала открытой форточку, чтобы воздух был свежий. Но сейчас у нее не было сил влезать на стул и открывать форточку. Можно было позвать Лину, эту дуру, эту несчастную бездельницу, которая не умеет бороться за жизнь, позвать, чтобы укутала ее пледом и открыла форточку. Но вообразив ее недовольное лицо, она отказалась от этой мысли. К тому же чувство вины перед Лииной, откуда-то пришедшее к ней сегодня, не покидало ее. В чем-то тут была ее вина, трагическая вина, хотя она не понимала, в чем. Как она одинока, что даже кликнуть некого! Дочь в Аргентине, милая дочь, которая никак не может получить визу и приехать к своей больной матери. Эта шайка дураков из аргентинского ЦК до сих пор мстит ей за то, что она как информатор Коминтерна писала о них правду! Это Кобовилья мстит! Она освободила Кобовилью, а он ее предал. Освободила от темноты невежества, убедила порвать с мафией. А он, как разбойники, освобожденные Дон Кихотом, закидал ее камнями. Ее им свалить не удалось, и они отыгрываются на дочери, которая и без того больна, а они нашептали про нее что-то в советском посольстве и теперь ей не дают визу. Не дают навестить больную мать! Бетти — дочь революции, она ее понимает, свою мать. А Петя с Линой заботятся, но не понимают, как она больна и сколько сделала для партии! Как так могло получиться, что выросшие в стране победившего социализма, куда она ехала из Аргентины как в Землю Обетованную, враждебно настроены к великим идеалам?.. Она отодвинула в сторону листок с началом воспоминаний и на другом таком же, только еще чистом листке все такими же крупными корявыми буквами написала для внука и для Лины, которая не должна забывать, что является внучкой Исаака Рабина, революционера, хоть и не сразу пришедшего к большевикам, но революционера, поэтому и женился на ней, настоящей большевичке, — так вот она написала, чтобы они следовали ее примеру. Это главное, а не воспоминания. Слова сложились такие: «Я жила долго и честно, всегда верная марксизму-ленинизму. Живите так же! Роза Вострикова!»

Отодвинула в сторону этот листок, поставила на него интербригадовца. Эту фигурку подарил ей один наш генерал в Испании. Да, она воевала в Испании, на родине Дон Кихота. Ей нравился генерал, но она никогда не изменяла Исааку! Или что-то было?.. Она уже не помнила. Помнила только, что генерал оказался трусом, бросив ее на произвол судьбы, когда фалангисты штурмовали Валенсию. Нет, конечно, она не изменяла. С таким трусом! А сейчас она больна. Она скоро умрет, но никак не умирает. Потому что большевики были сделаны из железа. У нее столько болезней, что хватило бы на несколько человек, чтобы те умерли! Она очень больна. Еще до этого приступа у нее был плохой диагноз. Она достала его из стопки медицинских бумажек, сколотых скрепкой и лежавших на столе:

«Вострикова Р. М. наблюдается в поликлинике № 1 М3 СССР с 1938 г. Копия диагноза. Диффузный пневмосклероз, эмфизема легких, легочно-сердечная недостаточность 2 степени. Атеросклероз аорты, венечных сосудов сердца, сосудов мозга. Атеросклеротический кардиосклероз. Хроническая коронарная недостаточность. Стенокардия напряжения. Атеросклероз сосудов мозга. Деформирующий спондилез шейного отдела позвоночника с явлениями вторичного радикулита. По состоянию здоровья противопоказано подниматься на высокие этажи».

Эта копия сделана ее рукой. Для чего ее делала, она не помнила. Но значит, и тогда она была очень больна. Она не вписала сюда блуждавшую, оторвавшуюся почку, потому что та не приносила ей хлопот, чему врач несказанно удивлялась. Ее организм приспособился жить с оторванной почкой. Но еще в ее организме была одна беда, ей не причинявшая вреда, но причинявшая вред другим — бациллоносительство. Она, сколько хватало сил, боролась с этим. Бедный, прекрасный Яша оказался жертвой ее проклятого больного организма. Когда она об этом думала, ей казалось, что уж лучше было бы сидеть в одиночной камере. Как она сидела при царизме. Но ведь и сейчас она одна в своей комнате, к ней заходят, за ней ухаживают, но по обязанности, без любви. И кто? Близкие люди. Но при царизме она сидела в одиночной камере всего месяц. Да и тогда даже царизм не устраивал таких пыток над революционерами. В тюрьме им позволялось ходить по камерам и общаться. А теперь она одна. И не едет Владлен, сын великой любви! О, какая это была любовь! Все удивлялись их любви! А теперь Владлен в Праге, и вообще его мечта — она знала об этом, она же его мать — развестись с Ириной, жениться на иностранке и покинуть страну победившего социализма. Все бегут отсюда, даже ее сын, потому что здесь трудно. А она никогда не боялась трудностей! Но пусть хоть ненадолго хоть кто-нибудь приедет. Ее дочь, ее Бетти, она приедет, но может не успеть. Ей надо помочь, дочь сама ничего не умеет, такая беспомощная! Надо действовать! Надо действовать так энергично, как возможно! И дочь, и она — они заслужили! Они всегда боролись за светлое будущее человечества. И дочь, и она сама. Она имеет полное право обратиться к Брежневу непосредственно. Хотя Тимашев говорил, что Брежнев умер и сейчас Генсеком кто-то другой, фамилии она не могла припомнить. Но она и не помнит, чтоб Брежнев умирал. Разве, когда она болела. Нет, вряд ли. И на новом чистом листке она написала письмо Самому.

«Дорогой Леонид Ильич!

Обращается к Вам член КПСС с 1905 г. Вострикова Роза Моисеевна персональный пенсионер союзного значения. Очень прошу Вас оказать содействие приезду моей дочери Бетти Востриковой де Сомми (поэтический псевдоним — Бетти Герилья), революционной писательнице и переводчице советской литературы на испанский, проживающей в Буэнос-Айресе. Мне 78 лет, я очень больна и хотела бы еще раз повидать свою единственную дочь, поэтессу и переводчицу и пропагандистку советской литературы Бетти Вострикову де Сомми, проживающую в Аргентине. Мне 93 года, я больна, у меня все путается в голове и я очень хотела бы еще раз повидать свою единственную дочь, дочь революции. Я не стала бы обращаться к Вам, дорогой Леонид Ильич, если бы не срочность этого дела. Моей дочери тоже 75 лет и по состоянию своего здоровья она может быть в Москве только срочно. Времени осталось немного. Она скопила на поездку в Москву, а здесь она будет жить у меня, а на обратную дорогу я надеюсь оплатить сама. Сегодня я получила письмо от дочери, в котором нашла анкеты, заполненные в советском посольстве в Буэнос-Айресе. А что с ними делать, куда их направить? Ни она, ни я не знаем. Пожалуйста, помогите мне! Мой адрес: Москва Краснопрофессорский проезд, дом 10, кв. 5.

Заранее благодарная Вам буду ждать ответа на мой адрес и на мою просьбу.

С комприветом

Р. Вострикова, чл. ВКП(б) с 1905

28 октября 1983 г.

Р. S. Прошу срочно разрешить т. к. я себя чувствую плохо!»

Теперь надо было это отнести в ЦК, в отдел писем. Но она не хочет, чтобы ходила Лина, Лина раздражает ее своей неприспособленностью, отсутствием каких-либо идеалов и желаний, кроме желания выйти замуж за уже женатого Тимашева. Хорошо, что Исаак не видит свою внучку, он бы расстроился! Петя это тоже не сумеет сделать, он еще мал, хотя хороший мальчик, но мал. Скоро приедет Владлен и сделает это. Да, он сделает это, сын великой любви. Он скоро приедет. Если не женится на какой-нибудь американке. Она хотела жить здесь, сюда детей привезла, в страну победившего социализма, чтобы они не испытывали, бедствий капиталистического общества, а они не хотят здесь жить. Ну, Бетти — это понятно, она вышла замуж за Луиса и вернулась на свою родину, ее родной язык — испанский, и она поэтесса! Но Владлен!.. Что он там будет делать!.. Он даже себе не представляет, как там трудно жить! Но он приедет к ней, к своей матери. Он не оставит ее одну. А пока она должна ждать и жить. Жить среди варваров, которые ничего не понимают и не умеют жить по-человечески. И это в социалистической стране! Ох уж эта Лина, которой на все наплевать! И Петя под влиянием этой дуры так же воспитывается. Но у него есть здоровая основа. На это одна надежда. Потому что у нее уже нет сил воспитывать внука так, как надо. Но он умный мальчик, сам поймет, а ее заслуги в деле воспитания подрастающего поколения велики. Он вырастет и это поймет. Ей об этом не раз говорили. Она положила письмо Самому в ящик стола, чтобы оно там ожидало приезда сына, и вынула из кипы адресов первую попавшуюся под руку бумажку, они все были примерно с одинаковыми текстами. Вот и здесь они пишут, какая она замечательная комхгунистка. Она стала читать, вспоминая себя на кафедре, но вспомнить ничего не могла, только могла читать про себя. И от этого чтения в душе поднималась гордость.

Московский ордена Ленина и ордена Трудового Красного Знамени

сельскохозяйственный институт им. И. В. Мичурина

Кафедра истории КПСС и научного коммунизма

Глубокоуважаемая Роза Моисеевна!

Коллектив кафедры истории КПСС и научного коммунизма горячо поздравляет Вас, старейшего члена КПСС, с 90-летием со дня Вашего рождения.

Давно мы знаем Вас, Роза Моисеевна, как активного работника нашей великой партии, Вашу большую пропагандистскую и преподавательскую работу, направленную на воспитание трудящихся, нашей советской молодежи в духе высоких идей марксизма-ленинизма.

Желаем Вам, дорогая Роза Моисеевна, доброго здоровья, дальнейших успехов в коммунистическом воспитании трудящихся и большого личного счастья.

Дальше шли подписи, их тоже было много, не только все члены кафедры, но и из парткома и из дирекции некоторые.

Да, она заслужила другое отношение, чем она получает от Лины, да порой и от внука. Он хороший мальчик, но еще многого не понимает. А ее заслуги признают, все признают. Даже этот дурак и негодяй Сасковец подписал это письмо. Не мог не подписать. Потому что она всегда жила правильно, а не «чего моя левая нога хочет», как у дикарей, как поступает эта Лина, эта дура, которая занята только тем, что трепется по телефону и ищет себе мужа. И потом эти подруги, которые изредка к ней заходят, кто они такие? Ведут какие-то пустые разговоры. Даже разговоров по специальности не ведут, а ведь Лина воображает, что она архитектор. Как начинает с каким-нибудь мужиком интересничать, то сразу: «Я, как архитектор, Корбюзье это понимал не так, школа Баухаза предполагает иное…» А сама даже книг по архитектуре не имеет. И уж во всяком случае не читает. Отсюда и пустые разговоры. Друзья дочери и сына были другие, они были и ее друзьями. Но вот сын уехал, и где они? Она одна, совсем одна. Один Тимашев ее изредка навещает. Он тоже хороший парень и, кажется, не очень глупый. А остальные прямо дикари какие-то! Никаких идей, никаких идеалов, только сплетни на уме.

Опять замурлыкал противный кот. Или кошка? Нет, кошку звали Алиской, еще котенком подарила ее она сама Исааку и его жене Алене. Они переезжали на новую квартиру, и суеверная Алена хотела, чтобы первой порог переступила кошка. Она много смеялась, но все просьбы Исаака были для нее законом, они не собирались быть вместе, но у них была настоящая любовь, и она достала кошку. Она, кажется, любила семью Исаака, переживала за все удачи и неудачи его сыновей, не меньше самого Исаака. Кошку дети назвали Алиской. А Исааку она сказала: «Смотри на кошку и вспоминай меня. Это будет моя заместительница, пока мы врозь. Смотри на нее и не грусти, не расстраивай Алену». Нет, это не Алиска мурлычет. Ее мурлыканье было нежным, а это грубое, противное. Это черный дворовый кот! Как только он ухитряется попадать в комнату?.. Ведь она же просила Лину не пускать кота, пусть лучше ходят люди. Один раз приходил Карл Бицын. Она его расспрашивала, почему он не сохранил фамилию отца и взял фамилию матери, но он отвечал что-то путаное, и с ним было неинтересно. Но Лина даже его, своего отца, к ней не пускала. Только кота. Или кошку? Может, это и впрямь являлась Алиска раздражать ее своим мявом за то, что она оторвала от семьи хозяина, мужчину? Нет, нет, Алиска была очень доброй и ласковой. Это, наверняка, кот. А кот — это дикое эгоистическое животное. Она не хотела кота, она хотела людей. А кот (или кошка?) был черный, лоснящийся, изгибал спину, глаза имел прищуренные, с прозеленью. Откуда он брался?!

Надо позвать Лину и попросить, убрать кота. Но нет, Лину ни о чем просить нельзя. Скажет: «Сейчас». И продолжает сидеть. Проходит и час, и полтора. А она все сидит, курит, возьмет телефон к себе на колени и с приятельницами болтает часами. Она не забывает. Ей напомнишь, а она в ответ: «Вы думаете, я забыла? Я все помню. Нечего меня погонять». Грубит и живет как сомнамбула, думая, что все придет как-нибудь само собой. Даже Тимашеву сцены устраивает, что уж совсем глупо, если она хочет за него замуж.

— Лина! — позвала она, но не громко, почти шепотом, потому что кот уставился ей прямо в глаза и шевелил усами. — Лина! — крикнула она погромче. — Убери кота! Я не хочу кота! Я хочу людей! Вам кот дороже умирающего человека! Зачем кот? Ли-на!

Но Лина не успела прийти, как кот, дикое животное, куда-то исчез. Лина пришла и, думая, что она опять блажит, стала уверять, что никакого кота и в помине в их квартире нет. Ушла. Но она-то видела его. Он приходил, этот черный кот, приходил и Машевич, старый друг по Аргентине и по партии, которого Лина тоже не заметила. Пропустила. Но он приходил и сидел перед ней на стуле, все такой же толстый и говорливый. Она раньше думала, что он давно умер, но, видно, она ошибалась. Он шутил, вспоминал, какой горький и вкусный матэ они пили у нее в патио в Буэнос-Айресе. «Когда ты еще зайдешь?» — спросила она его. «Послезавтра! Маньяна а ля маньяна!» — ответил он. «Буэно», — сказала она. Это было несколько дней назад, но он так и не пришел, хотя ей было, чем его угостить.

Она встала и, шаркая тапками, подошла к платяному шкафу, открыла левую дверцу. Там, среди ее нижнего белья стояли две банки крабов, две банки сайры, коробка шоколадных конфет и коробка сливочной помадки с цукатами, эти помадки она ела по штучке, когда хотела сладкого. Выставить все это в общий шкаф на кухне она боялась, потому что все это могло быть уничтожено в течение вечера, и о ней никто не подумает, что она завтра может захотеть еще одну конфетку. Ей было не жалко, но у нее невольно вырабатывались такие привычки запасливого степного зверька, которого, как она помнила, называют не то сусликом, не то хомяком. Все эти продукты она получала в распределителе, или, точнее, в лечебной столовой на улице Грановского, и получала по заслугам. Да, по заслугам. Она получала сто шестьдесят пять рублей пенсии, шестьдесят из них тратила на паек: выдавалась книжечка с талонами на каждый день, в каждом два отделения — «обед» и «ужин». Она все равно всего не съедала, хватало на всех, и с избытком. Но Лина совершенно не умела вести экономно хозяйство. У нее было всегда разом густо и разом пусто. Как у дикарей первобытного общества, живших в стойбищах: то они убьют мамонта и пируют, а то месяцами сидят голодные. Впрок готовить и запасаться они практически не умели. Так и эта дура Лина. Как будто явилась в век социализма из первобытно-общинной формации. Да к ней и гости ходят из-за того, что могут поесть тут на дармовщинку, и весьма неплохо. Она их так заманивает. Сама она мало интереса для своих друзей представляет. Разве что для Тимашева. Но у того интерес специфический. А остальные привыкли к паразитарному образу жизни: урвать, где что дают. Кормят — и хорошо. Хорошо кормят — еще лучше. Она даже не могла запомнить все эти мелькавшие лица, время от времени приходивших к Лине на вечерние посиделки, когда не было Тимашева. Один сигаретный дым под потолком можно было запомнить. Поэтому и приходилось кое-что прятать. Для самой же Лины. Чтобы было ей потом, что на стол поставить.

Она достала помадку, разжевала, чувствуя во рту расползающуюся приятную сладость, и проглотила, с раздражением думая о Лининых гостях, которым на саму Лину было наплевать. Все эти бывшие сослуживцы по бывшим случайным работам, которые совершенно не принимали во внимание Линины интересы. Она с трепетом смотрела, как хорошие консервы, куски вырезки вынимаются из холодильника для случайных гостей. Да, случайных. Сегодня одни, завтра другие. И отнюдь не товарищей по партии или хотя бы по общему делу. И она не хотела зависеть от их прожорливости. Она хотела иметь возможность подойти и съесть конфету, когда это ей захочется. Ее невероятно раздражало это типично российское, с которым большевики когда-то боролись, но которое теперь победило во многом и коммунистов тоже, типично российское наплевательство на труд и результаты труда, нежелание видеть, откуда что берется, непонимание, что продукт есть результат труда и что, в частности, эти продукты, которые она получает, не с неба валятся. А Лина и ее случайные гости, приходившие поесть на дармовщинку, не желали понимать: есть продукты — сожрут, не задумавшись, откуда они; нету — ворчат и ругают советскую власть, не понимая, что эта власть — народная, их власть, что они сами должны лучше работать, чтобы было больше продуктов. Совсем как пещерные люди, снова подумала она, поедавшие в три дня мамонта, а потом неделями голодавшие. Когда она думала о пещерных людях, в голове ее воспроизводилась картинка из учебника истории, на которой были изображены низколобые волосато-мохнатые люди, пляшущие вокруг костра и размахивающие суковатыми дубинками и огромными костями, которые они только что грызли.

У нее першило в горле, что заставляло ее откашливаться и отхаркиваться, и мучили газы, больше ничего не болело, только неверность движений и головокружение, да еще она опять забыла, зачем встала и что собиралась делать. Она почувствовала, что халат ей неудобен в рукавах и теснит спину и грудь. Она провела рукой по пуговицам и нащупала, что он неправильно застегнут, наискосок. «Лина приходила, наверняка видела, но ничего не сказала. Надоело ей со мной возиться». Она перестегнула, но стало еще хуже, еще неудобнее. Тогда сызнова расстегнула все пуговицы и почти неслушающимися пальцами, аккуратно, пуговицу за пуговицей, застегнула его, каждый раз проверяя последовательность и порядок. Стало удобно. Тогда она вернулась за стол, так и не вспомнив, зачем подходила к шкафу и уже забыв о съеденной конфете.

Она сидела за столом и не знала, что писать. Надо собраться с силами и с мыслями. Ведь она сильная. Она одна, бесконечно одинокая, все ее забыли, но она сильная. Она все сумеет. Надо попросить Илью, друга Владлена, отнести письмо в ЦК. Он это сделает. И дочь приедет. И тогда она не будет одна. Она будет заботиться о дочери. У нее есть еще возможности и силы, чтобы обеспечить свою единственную дочь. Она всегда все делала сама. Только письмо попросит отнести Илью. Он приветливый и все сделает. Илья хороший, верный парень, друг Владлена, он ее не забывает, навещает ее. Эта дура, Лина, хочет завести с ним роман. Нет, хочет замуж. Она все видит, она хоть и старая, но все видит. Она сильная. Сама всего добивалась. Как она училась! В гимназии, в условиях самодержавия, когда евреев ненавидело царское правительство, она получила золотую медаль. Потому что евреи это народ письменного слова, народ Книги. Для нее такой Книгой стал Маркс. А не Талмуд с Ветхим Заветом. Уже отец был равнодушен к Талмуду. Но зато знал почти наизусть книгу Сармьенто. Это тоже любовь к Книге. У Лины такой любви нет. А у Пети есть. Он похож на нее, на свою бабушку. А она сильная. Она и сейчас еще многое может, несмотря на возраст. Лина так не сможет. Лина — лентяйка. А она до этого приступа не только сама себе обед готовила, но сама себя обстирывала. Чтоб сохранить фигуру и здоровье, следила за собой. Утренняя гимнастика, диета, разгрузочные дни на яблоках, чтоб очистить желудок и толстую кишку. Они, и Владлен в том числе, думали, что она о себе заботится. А она о них заботилась. Не хотела быть им в тягость. А теперь ей плохо, она не может, как раньше, а все забыли, что столько лет она была самодостаточна и, чем могла, им помогала. Никто к ней не едет. Никто не хочет принести жертву. Искупить ее этой жертвой у грозного, неведомого Бога. Как это делали древние греки и древние евреи. Она хочет умереть. И чем скорее, тем лучше. Пусть принесут ради нее какую-нибудь жертву. Чтоб она умерла. Она не любит от кого-нибудь зависеть. Пусть лучше от нее зависят. Она всегда жила, чтоб приносить пользу ближним. Дурацкий Эдип (она помнила его имя со времен гимназии) думал, что, когда он умрет, то там, где его похоронят, будет тому месту удача. Чепуха. Человек должен действовать и приносить пользу, пока жив. А потом умереть. Умереть, а не уснуть, как говорил Гамлет. Безо всяких сновидений. Ведь и без того, прав Кальдерон, именно жизнь есть сон, ля бида эс суэнъо. Особенно перед смертью это ясно. Теперь пришла пора умирать, а она не умирает. А человек живет только, пока сам себя обслуживает, сам о себе заботится.

Мы не можем лщать милостей от природы, говорил гениальный ученый-садовод и марксист, выдающийся естествоиспытатель, вооруженный диалектическим методом, Иван Владимирович Мичурин, взять эти милости у нее — наша задача. Только при социализме его мечты стали претворяться в действительность. Но еще недостаточно сознательности, мало ведется воспитательной работы. А такие как Лина, хоть она и внучка ей по Исааку, тянут страну назад, к буржуазному варварству. Только социализм преодолевает отчуждение человека от средств производства. А стало быть, от дикости и каннибализма. Хотя Илья Тимашев говорит, что как раз социалистический передел собственности ведет к временам переселения народов и новому варварству. Он попал под плохое влияние. Хотя хороший парень. Надо быть упорным, чтобы, несмотря ни на что, сохранять веру в идеалы.

А это упорство у меня от отца, подумала она. Отец был высокий, богатырского сложения, с широкой грудью, огромными руками — и при этом очень свободолюбив. Он был как ветхозаветный Моисей, хотел увести семью из рабства, из рабства царизма. Аргентина казалась ему Землей Обетованной: «Там тоже орды варваров, но там нет антисемитизма. Там мы будем жить просто как люди». Да, ветхозаветный Моисей увел еврейский народ через пустыню из египетского плена, а ее отец свою семью из царской России. Так отразилась в одном человеке вся история, все тенденция и направленность еврейского племени. Не понимал он только, что лишь в борьбе за счастье всех трудящихся будет решен и еврейский вопрос. Она помнила, как отец ходил по маленькой комнате, среди рухляди, упакованных ящиков, мешков и баулов, а они, трое старших его детей, сидели перед ним на сундуке и ждали, когда приедет извозчик, это была их первая эмиграция, и отец тоже нервничал, он ходил по комнате, пропахшей кожей, обувью и керосином, запах которого бил отовсюду, изо всех щелей их маленькой комнатки (на керосине готовили, керосином морили клопов, керосин использовали как лекарство), ходил и говорил. Он держал в одной руке самоучитель испанского языка, а в другой — первую книгу, которую он одолел по-испански и которая заменила ему Библию, — книгу аргентинского президента Сармьенто: «Цивилизация и варварство. Жизнь Хуана Факундо Кироги. А также физический облик, обычаи и нравы Аргентинской республики». Она хорошо помнила эту кишу, любимую книгу отца. Отец был необразованный человек, и первая прочитанная на чужом языке, к тому же найденная и открытая им самим книга сопровождала отныне его повсюду, а цитаты из нее так и выскакивали с его языка.

Да-да, призналась она себе, отец-то и был настоящим Дон Кихотом. Начитался Сармьенто, как ламанческий идальго рыцарских романов, и решил все прочитанное осуществить на практике. Правда он не знал — его беда! — законов исторического развития, как их знали большевики. Они тоже вычитали их в книжке, но подтверждение им увидели в жизни. А отец был фантаст, мечтатель. Он рисовал перед ними, своими детьми, величественные картины дикой девственной пампы, по которой носятся лихие, бесстрашные и беспощадные гаучо, своего рода кентавры степей, говорил, что Аргентина обладает несметными природными богатствами, покоящимися без движения, но пустынна и заселена слабо, а с гаучо поэтому можно будет договориться по-людски, ведь для них они не будут евреями и изгоями, а простыми переселенцами, а любому переселенцу есть там место и без барона Гирша, есть, чем там заняться. Что, конечно, природа дика, что таков же пока и аргентинец, этот кентавр без науки и образования, — варвар, не тронутый цивилизацией. Об этом пишет Сармьенто, с почтением произносил отец, аргентинский Петр Первый, затеявший цивилизовать эту страну, и он обещает, что Аргентина приветливо встретит энергичных и деловых людей. Цитируя Сармьенто, отец вновь и вновь повторял, словно уговаривая себя, что пока, конечно, аргентинец — дикарь, но это пройдет, ведь иным он и не мог получиться, потому что он — порождение встречи пришельцев-испанцев, самого нецивилизованного по тем временам и варварского народа Европы (установившего злейшую инквизицию и выгнавшего евреев и мавров, при которых земля Испании плодоносила), с дикой природой и дикими обитателями аргентинской пампы. От столкновения двух миров — индейского и испанского — и родился аргентинец, метис, гаучо, который наследовал все свойства своих предшественников и дикой природы. Но он способен к цивилизации, считает Сармьенто. Тут отец останавливался и, заложив пальцы своих больших рук в проймы шелковой жилетки, смотрел на них, желая убедиться, что они поняли его. А что они могли понять! Ей, старшей, было шесть, сестренке пять, а брату и всего три года. Но ему надо было с кем-нибудь поделиться, потому что мать, хоть и подчинялась ему во всем, никаких теорий слушать не хотела, она была полная красивая женщина, замечательная кулинарка, и хотела только спокойствия, и чтоб дети были живы и при ней, и чтобы кухня была больших размеров, а она на ней единственной хозяйкой, без своей тоже уже замужней сестры и властной матери. Они все жили в одном доме. Тем более не хотели слушать отца соседи по улице. Они считали, что Моисей Востриков немного свихнулся. Разве надо было читать какую-то аргентинскую книгу, чтоб бежать от погромов! Вот и приходилось ему разговаривать с детьми.

Отец откладывал в сторону самоучитель испанского, открывал на заложенной странице книгу Сармьенто и переводил им, наполовину догадываясь и пересказывая, подняв кверху с важностью палец, как это делал их сосед, возчик Гершеле, когда читал Талмуд. Аргентинец, говорил отец, отличается стремлением к праздности и нежеланием заниматься полезной общественной деятельностью. Но со времени Сармьенто Аргентина пытается стать цивилизованной страной, там человек если трудится, то может всего достичь, там нет погромов, войн и насилия, уже нет, а в России как в аду никогда не знаешь, какая беда или несчастье ожидают тебя завтра. Ведь погромы устраивают люди, которые не умеют и не желают работать. Поэтому им надо чем-то заняться, а война не часто бывает, где они могут делать то, что умеют, ведь варвары умеют только воевать и грабить, насиловать и убивать, вот они и устраивают погромы, избивая и убивая мирных, никому не причиняющих зла людей богоизбранного племени. Хотя, добавлял он задумчиво, быть может, так евреям предначертано спасаться по всему миру, сшивая своей судьбой историю человечества. У отца все же был один недостаток: он верил в некие Божественные Предначертания, не понимая, что не Бог, а люди, сплотившиеся вместе под руководством великих идей марксизма-ленинизма, принесут народам мир и благоденствие. Тем более не способен на это буржуазный либерал Сармьенто со своими примитивными идеями. Отец говорил, что борьба варварства и цивилизации извечна и предначертана свыше (и так часто повторял это, что и в ней засело предубеждение к варварству, которое надо было не отрицать, а преодолевать, перевоспитывая людей, как учит марксизм-ленинизм). Отец был не очень образованный человек, поэтому любил громкие и широкие обобщения. Но хоть и необразованный, он был свободолюб. Конечно, национально-ограниченный человек, утверждал всякие глупости, что евреи, получив свой закон четыре тысячи лет назад от Моисея, за это время образились и научились трудиться по-человечески. А ведь на все нужен исторический срок, говорил отец. Но он был свободолюб, и это главное, о чем надо написать. От него и она получила свое свободолюбие.

Но как это написать? Да и важно ли это? Она снова положила на стол авторучку. Она привыкла, что важно только общезначимое, то есть то, что для всех важно, а не ее личные дела. Хотя в личных делах у нее всегда была удача. Правда, сорвалось у нее писание труда по истории партячейки, откуда она начинала свою деятельность. Но она и не жалела. Она все свое время пожертвовала Исааку. И ей важнее были лично-бытовые удачи. Хотя бывали и неудачи. Но никогда они не выбивали ее из седла. Но кому это интересно? А в воспоминаниях надо писать о себе в общем смысле, чтоб ее жизнь стала примером. И поэтому важно сказать, что силу воли и свободолюбие она получила от отца. Она всегда была самостоятельная. В отличие от Исаака. Вот и сейчас она сама на своих ногах стоит. «Только хожу с трудом», — вдруг с юмором подумала она. Но тут же себя одернула. В мемуарах надо быть серьезной. И мысль снова провалилась в колодец воспоминаний. Да, она всегда на своих ногах стояла. И теперь, в старости. Даже внука и внучку поддерживает. Лина тоже внучка. От сына Исаака от первого брака. И такая же беспомощная, как Исаак. Или он не был беспомощным?

Она вспоминала. Он был тверд. Он ушел из дома и снял квартиру. Когда разлюбил свою первую жену и полюбил ее. Но как он метался! Он что-то такое говорил о мормонах и подумывал поступить к ним в секту. Он говорил, что так и должен жить ветхозаветный патриарх, как живут мормоны в североамериканском штате Юта, чтоб у мужа был свой дом, а у каждой из жен — свой, раз мужчина может содержать не одну семью. Часть времени он бы проводил с первой женой, часть — со второй, а большую часть времени был бы предоставлен сам себе и своим ученым и творческим занятиям. Потом только она поняла, как это было наивно при его полной житейской неприспособленности, неумении даже обед себе сварить. А тогда она не возражала, понимая, что ему трудно рвать с прошлым, с женщиной, которую он когда-то любил, пусть тешит себя иллюзиями, а впрочем, она и сама так любила его — на все готова была согласиться. Она вернула ему молодость, и Исаак был неутомим как любовник. Она зажигала его. А его страсть распаляла и ее. Она понимала, к кому из жен, если все-таки он уйдет в мормоны, он будет ходить чаще. Почему-то тогда ее не смущала такая перспектива, хотя она и была коммунисткой. А может, потому, что коммунисты тоже были за свободу любви, и при этом не все ли равно, какая форма взаимоотношений между мужчиной и женщиной, если они любят друга. Ее не смущало и слово любовница. Потому что оно происходило от слова любовь. Как они с Исааком любили друг друга! Это была великая любовь! Она не помнила никаких эротических поз, чем уже тогда бредили на Западе, но она до сих пор помнила часы, ночи и места, где она переживала высший любовный экстаз! Когда ей было особенно хорошо! Так, что казалось, что душа расстается с телом, а в глазах сверкают молнии. Ей тогда казалось, что и мужчина переживает одновременно и так же, потом она поняла, что они более примитивно устроены, чем женщины, но ему с ней было полноценно, что особенно ценят мужчины, а все потому, что он любил. Она возвращала ему молодость! Как молодело его лицо в моменты любви! Лицо серьезного профессора из Лаплатского университета, исследователя, ученого, сразу становилось похожим на лицо счастливого мальчишки. Она ему это говорила, что он с ней молодеет, становится похож на мальчика, чико. Он верил и не верил ее словам, но все же больше верил. И он тогда рассуждал с ней доверительно, что Гёте в «Фаусте» именно это имел в виду, что любовь к Гретхен омолодила старого Фауста, а Мефистофель не при чем, или, если говорить точнее, он сидит в каждом пожилом мужчине, который втайне мечтает о молодости, красоте и любви. А каким, если сейчас посмотреть, был он пожилым! Сорок четыре года! Смех, да и только. И вправду мальчишка. Но метафизические тонкости ее не волновали. Ее волновали только две проблемы: партийные дела и его любовь. И если положить руку на сердце, она может себе признаться, что в какой-то момент любовь волновала сильней.

В самом начале их отношений он рассчитывал на легкую интрижку, небольшой роман, потом надеялся, что она останется его тайной любовницей. Но она сразу почувствовала, что он истомился по женской ласке и нежности. Алена была, видимо, слишком сурова с ним. Он чего-то или кого-то, неосознанно для себя, но искал. И она стала его находкой. Она стала ему нужна, и не только в постели. В их случайных пристанищах и жилищах она умела создать ему уют, в котором он с возрастом стал нуждаться, несмотря на всю свою неприхотливость. В конце концов на пароме они поехали в Монтевидео, и в другой стране, уже в Уругвае, а не в Аргентине зарегистрировали свои отношения. Теперь это стало необходимо, потому что она тоже родила сына, Владлена. Если б она могла, она бы обошлась без этих записей, без этого дурацкого узаконения свободной любви, но жить в обществе и быть свободным от общества невозможно. Владлену она дала свою фамилию, чтоб не растравлять раны Исаака, который боялся, что жена узнает еще и о ребенке, но узаконить свое отцовство он считал своим долгом, а иного пути, чем брак, в этих ханжеских католических странах не было. Так, на какое-то время, Исаак стал двоеженцем. Но на мормонскую жизнь сил у него не хватило. Он развелся с Аленой, но не там, а уже здесь, в Союзе, чтоб суметь вывезти и ее, и детей, вывезти туда, где он мог бы им помогать. И оттого, что он не развелся сразу, Алена очень долго надеялась, что ее Исаак вернется к ней. Но он так и не вернулся. Странно, однако, что он все время вспоминал кошку Алису, которую пришлось оставить в Буэнос-Айресе, и даже тосковал по ней. Все так вышло ужасно, ужасно!.. Подарила кошку, а увела мужа. Лучше об этом не думать.

Она изо всех сил заботилась об Исааке, потому что с возрастом он становился все неприспособленнее и неприспособленнее к жизни. Она заботилась о Бетти и Владлене. Теперь она поддерживает Лину и Петю. Она может это делать, потому что она персональный пенсионер союзного значения. Конечно, она могла бы плюнуть на материальные выгоды этого звания. Так поступил бы Исаак, который никогда не воспользовался плодами своего профессорского звания. Но он всегда был беспомощный, как ребенок. Когда они ехали в эвакуацию в Самарканд, он сидел в вагоне, худой, сутулый, но не умел получить даже положенного ему пайка, только повторял иногда, робко, как ребенок: «Роза, я хочу есть». И ей приходилось все доставать самой, пробивать бюрократизм и разгильдяйство. Ей вообще всегда приходилось о всех заботиться. Она была старшая в семье. И в гимназии сама себя содержала уроками. Так и с персональной пенсией. Она понимала, что это на всю оставшуюся жизнь ей обеспечение. И пошла, и добилась. Потому что она помнила о завтрашнем дне. Это дикари съедают мамонта за один раз, а она помнила, что завтра всегда наступает. И вот она получает пенсию в сто шестьдесят пять рублей, имеет паек в столовой лечебного питания, пользуется Кремлевкой, Барвихой, причем санаторий раз в году для нее бесплатный, а еще она имеет тринадцатую пенсию и единый проездной билет на все виды транспорта, выдаваемый на целый год, и всегда берет трамвай, или автобус, или метро, потому что умеет экономить, а Лина все норовит на такси, живет, не думая о завтрашнем дне. Она еще прикинула и вспомнила, что как старый большевик она и квартплату платит половинную. Получила она эти льготы двадцать пять лет назад, а разве двадцать пять лет это малый срок? Она самодовольно и удовлетворенно улыбнулась сама себе. Да, жизнь многому научила ее. Потому что она хотела учиться. А Исаака ничто не учило. По приезде в Россию он купил две комнаты в коммунальной кооперативной квартире и так бы и прожил там все свои последние двадцать лет жизни, если б она не выяснила все законы и не сумела пропихнуть его в очередь на квартиру, а дом строил его собственный Институт. И тогда они получили эту, большую по советским понятиям, сорокашестиметровую квартиру из трех комнат. Ведь цивилизованный человек устраивается как можно лучше и удобнее. Возводит дом, укрепляет его, утепляет, запасается припасами. Как объяснить всю важность такого отношения к жизни!

И это не значит, что цивилизованный человек не борется за светлые идеалы. Когда надо, он готов на любые лишения. Как испанские интербригадовцы, которые шли по донкихотски в бой, пусть в чужой стране, но за высокие идеалы. Во имя идеи. У цивилизованного человека поступок следует за идеей. Ведь даже плохой архитектор, в отличие от пчелы, как писал Маркс, имеет прежде в голове план здания. Человек отличается от животного разумом. И тут необходимо терпение и настойчивость. Конечно, революция обладает очистительной силой, но в Европе она усвоила еще одно: если не получается сразу, а сразу вообще мало что получается, то все равно достигается помаленьку, маленькими усилиями. Теорию малых дел большевики отвергли правильно, но в жизни необходимы, тем не менее, постоянные мелкие усилия. Это как ежедневно чистить зубы, умываться, застилать постель, убирать комнату и мыть посуду…

Снова с шумом вырвались из нее газы. Стало легче. Проклятое тело, она потеряла над ним власть. Не только тело, все ее покинули, все. Стариков всегда оставляют. У Эдипа была Антигона, а у короля Лира Корделия. А она совсем одна. Ни к кому из детей не поедешь. Оба далеко. А она больна и не может поехать. Хоть бы ураган какой, хоть бы дом взорвался, чтобы она, наконец, перестала мучиться! Почему она не может спокойно умереть?! Заснуть и умереть во сне! То-то было бы счастье! Она вспомнила, что так умер отец ее гимназической подруги, во сне, спокойно. Какой-то чеховский тип, настоящий человек в футляре, обычный чиновник, а так повезло!.. Почему-то она помнит все, что было в юности, и совсем почти не помнит недавнего прошлого. Речь произносил отец другой ее гимназической подруги, Тани, которую она вовлекла в организацию, а отец ее был батюшка, то есть поп. Долго пели, стояли со свечами, тоненькими, которые зажигали одну от другой, читал высокий мужик в рясе что-то по толстой книге, а потом говорил Танин отец. Она с удивлением подумала, что помнит даже какие-то обрывки этой речи, говорившейся над открытой могилой. Вот странно! Она не хотела вспоминать ее, но слова сами появлялись в ее памяти, пока не исчерпались. «Незабвенный Петр Алексеевич! Мы веруем, что дух твой еще не оставил нас, что он еще витает здесь с нами, и тем ближе около нас, чем менее он стеснен теперь тою внешнею оболочкою, которая полагала непроходимую грань ему… Прими, дорогой наш человек, наше краткое и слабое слово, как дань искреннего уважения к тебе. Верь, что, выбывая так рано из человеческой семьи по неисповедимым судьбам Промысла Божия, ты навсегда оставляешь по себе в сердцах своих родных и близких добрую и незабвенную память». Но сердца тоже истлевают, вдруг подумала она. И если Бога нет, то надо записать все, что было, потому что иначе памяти не будет. За гробом того, умершего до революции типа, типичного представителя царского чиновничества, стояла дочь и рыдала. Мы ее утешали, хотя к смерти этого чиновника были вполне равнодушны. Зря что ли Щедрина с Чеховым читали. Но этому чиновнику повезло. Почему повезло? Ведь его уже не было. Все равно это приятно, когда тебя провожают в последний путь твои дети. А ее дети пусть прочтут внимательно то, что она напишет.

Она в который раз взяла авторучку, но писать по-прежнему не могла, думая о детях. Прага близко, но Владлен рвется дальше, прочь. Еще перед отъездом все шутил с женой, с Ириной: «Если разведемся, на сей раз женюсь на иностранке — лучше всего на американке. И бегом отсюда!» Но она понимала, что это не просто шутка. Сейчас он в Праге. Он очень радовался, когда туда ехал: там больше иностранцев. Ирина за ним покатила. Она себя без него не мыслит. Что там у них? Если б он знал, какая это даль — Америка! Буэнос-Айрес, вот где даль! Дочь, больная, несчастная, там живет, она о ней не заботилась, когда дочь была грудничком, потому что у нее не было молока, а она и не знала этого, некому было подсказать, родила по дороге к матери, на пароходе, и не понимала, почему дочь все кричит, все плачет, и дочь почти два месяца почти ничего не ела. Потом ее мать догадалась, кормили искусственным питанием, козье молоко было дорого, не по карману, проклятый капитализм! С тех пор дочь все время болеет. Дочь слабенькая, но она красавица, она поэтесса. Она тоже прочтет ее воспоминания. И будет ее помнить.

Мысль снова ушла в прошлое, к тем дням, когда пароход вез их в первый раз через океан в неизвестность, в Аргентину. Опять все начинать сначала, причитала мать, где же, наконец, пристанище нашему племени, доколе эти вечные скитания и страдания? Родители нервничали, что-то там будет, беспокоились за баулы, которые были сложены на палубе, они ехали третьим классом, но ей все было интересно, и она ходила среди страдавших от качки переселенцев, прижимавших к себе пожитки, хотя красть там было некому, держала брата и сестру за руки, чтоб не подбегали к борту, чувствуя себя старшей, покрикивала на них, чтобы они вели себя как цивилизованные люди, а не как босяки, чтобы не скулили от качки и волн. А отец все учил испанский по самоучителю и книге Сармьенто, твердя им о варварстве и цивилизации, как будто забыл все другие слова. Он был очень увлекающийся человек. Но свободолюб. Она была способной к языкам и быстро усвоила уроки отца и стала понимать Сармьенто без перевода. Но насколько его идеи, как поняла она спустя время, беднее идей марксизма. Только марксизм показал силы, которые могли преодолеть противоречивое развитие общества, уничтожить угнетение человека человеком, порождавшее варварское, хищническое отношение людей друг к другу.

А у варварства, которое порождено было капиталистическим способом производства и породило впоследствии фашизм, было одно свойство, одна сила, которую мягкосердечной отцовской цивилизации было не преодолеть: решимость убить. Только ленинизм выдвинул идею воинствующего гуманизма и позвал сражаться за счастье миллионов. Ведь только сражаясь, можно победить зло, чего никак не хотел понять Исаак, оба Исаака: и их работник, и ее будущий муж. Она помнила, как рассерженный гаучо подъехал к их воротам и потребовал отца. Он полагал, что отец обсчитал его при покупке скота и хотел потребовать еще денег. Но отец был честный и никогда никого не обсчитывал. Гаучо, однако, этого не знал, он стоял, уперев руки в бока кожаной куртки, у левого бедра висел нож, кучижя, на правой руке через плечо свернутое лассо, глаз из-под шляпы не было видно, только черные густые усы, и он грубо ругался. А когда работник Исаак (которого отец воспитывал почти как сына, он был прямо как член семьи и приехал с ними из Юзовки) вышел к воротам и сказал, что отца нет дома, но что все расчеты произведены правильно, тогда гаучо еще больше рассердился, выхватил нож и зарезал работника, а потом вскочил на лошадь и ускакал. Она стояла у сарая и все это видела, видела, как работник вскрикнул и упал, схватившись руками за грудь, как дернулись ноги, и лужицу вылившейся из него красной крови. Еще секунду назад он двигался и что-то говорил, и вот его нет и уже никогда не будет. И на всю жизнь ее испугало спокойствие и отсутствие колебаний, с какими было совершено это убийство. И хотя отец ссылался на Сармьенто (что жизнь аргентинца в пампе полна опасностей, отсюда в его характере стоическое смирение перед насильственной смертью и то безразличие, с каким аргентинец убивает и сам встречает смерть), он был растерян, потрясен и испуган. Она помнила, что гаучо был высок, широкоплеч, в нарядном пончо — красивый мужчина, и вот он убил и ускакал, а работник лежал на траве мертвый. Гаучо ускакал, но он крикнул, что еще вернется поговорить с отцом. Они очень испугались и, когда отец возвратился из поездки по делам, все ему рассказали. Да, он тогда вспомнил Сармьенто, но тоже испугался и очень расстроился из-за работника, которого любил как сына. А где ее сын? Сын великой любви? Она несколько лет не выходила замуж за Исаака, чтоб не разрушить его семью. Пока он просто не ушел из дому. И не стал жить один. Тогда она пришла к нему, он был такой беззащитный, неумелый, о нем все время надо было заботиться. И капризный, как ребенок. И у них родился сын. Сын великой любви! Который сейчас в Праге. И не может приехать к своей смертельно больной матери. А отец тоже любил работника как сына. Тогда они его похоронили, продали ферму и переехали в Буэнос-Айрес. Ах, она навсегда запомнила этот город! Ночные цикады, пролетки, стучащие колесами, бой петухов, которым увлекся в Буэнос-Айресе отец, дневная сиеста, когда все спят, даже рабочие, прямо на плитах тротуара, внутренние дворики почти при каждом доме, широкие лоджии, красные ленточки федералистов, борьба федералистов и унитариев, городская жизнь, которая длилась до двух часов ночи, в том числе и для детей, импульсивные, темпераментные люди. Росас. Католическая церковь, которая была сильна, все чуть что крестились слева направо, целуя кончик ногтя на большом пальце правой руки. Кто мог знать, что возникнет еще одна большая партия — большевиков, а она окажется одним из ее организаторов. Но это уже во второй приезд, когда она была уже молодой женщиной, носила с собой пестрый веер, шляпку с мантильей, да, была молодой. Но в тот раз, когда они бежали с фермы, у отца дела в Буэнос-Айресе пошли неважно. И он сказал ей: «Ты должна учиться, чтобы стать цивилизованной женщиной». И они вернулись в Россию, на родину.

А там была потом гимназия и первые революционные кружки. Она работала среди шахтеров, пивших и в будни, и особенно по праздникам, когда без поножовщины и пьяных убийств дело не обходилось, беспрестанно дравшихся друг с другом, бивших своих жен и детей. Раньше она боялась этой грубой жизни, потому что навсегда запомнила этого страшного гаучо, грубого варвара, но теперь, когда она стала марксисткой и прочитала работу Энгельса «О положении рабочего класса в Англии», она поняла, что дело не в том, каков тот или иной рабочий, ибо в его недостатках виноват буржуазный строй, а в том, что за осознавшим свою миссию рабочим классом — будущее. И она смело ходила преподавать в рабочие кружки, где сознательные рабочие не позволяли пьяным хулиганам, забредавшим на занятия, обижать барышню и провожали ее вечерами до дома, в котором она снимала квартиру. А она звонким голосом объясняла им по дороге, что необходимо бороться за свои права, что им принадлежит будущее, что именно они построят бесклассовое общество. При непосредственном наблюдении рабочего класса, — говорила она с важностью, подняв кверху палец, невольно повторяя жест отца, — фиксации его непосредственных требований, нельзя порой увидеть, что именно рабочий класс призван преобразовать общество. Для того, чтобы это увидеть, нужно было совершить научное открытие, перейти от явления к сущности, выйти за пределы непосредственно данного, иными словами, совершить скачок в познании. Неважно, в чем в данный момент видит свою цель тот или иной пролетарий или весь пролетариат. А важно другое: что такое пролетариат на самом деле и что он сообразно этому своему бытию исторически будет вынужден делать. А они слушали благоговейно, цепенея как от малопонятных слов, о которых они не решались спросить, так и от присутствия чистенькой хорошенькой барышни. Это она поняла только потом, об этом ей рассказал ее первый муж, он был из пролетариев, его она тоже учила марксизму в кружке, и она была для него настоящей принцессой совсем из другой жизни.

Да, именно в кружке она встретила своего первого мужа, отца Бетти. Она называла его мужем, хотя они не венчались, не из-за разницы религий, разумеется, им обоим было на это наплевать, а для свободы, и жили, как тогда называлось, в гражданском браке. Она всегда была выше предрассудков, если есть настоящая любовь. Ей было шестнадцать лет, а он был очень красив, высокий, широкоплечий, черноусый, немножко грубоват и резок, неотесан, но таким и должен быть настоящий пролетарий. А она всю себя принесла пролетариату и не боялась никаких условностей. К тому же ее первый муж физически чем-то напоминал того гаучо-убийцу, чей облик отпечатался в ее памяти и часто вспоминался ей со странным чувством магнетизма, он притягивал ее, хотелось как-то умилостивить его. Но это было, когда она была глупой девчонкой, потом это прошло. Хотя она и сейчас помнит его. Но никакого магнетизма нет. А еще ее муж походил на Горького, конечно, молодого Горького, чей литографированный портрет она однажды приобрела в книжной лавке, хотя живого так никогда и не видела. Когда они в поезде ехали до границы и выходили на станциях, его принимали за Горького, и молодежь устраивала ему овации. Она гордилась этим сходством, еще не подозревая, что в духовном плане он совершенное ничто. А Горький тогда как раз стал настоящим пролетарским писателем, перестал изображать босяков и написал роман «Мать», став родоначальником социалистического реализма, где жизнь изображается не как она есть, а в ее революционном развитии. Она тоже мать, и дети ее настоящие коммунисты…

* * *

Она задумалась, не выпуская из пальцев авторучки. В дверь тихонько стукнули, и вошел мужчина, очень молодой, почти подросток, что-то среднее между чико и чикоте. Она его не знала и знала одновременно, она его давно не видела, хотя ей казалось, что он уже приходил. За ним прокралась кошка, сверкая зелеными глазами и дыбя шерсть, черная кошка с длинными усами. Сейчас она не так ее раздражала как обычно и, хотя это была явно не Алиска, но, может быть, кто-то из ее потомства, да к тому же пришел гость, и она хотела догадаться, кто он такой. Испанские слова, однако, вспомнились не случайно. На голове вошедшего было широкополое сомбреро, кожаная куртка и кожаные штаны, усики едва-едва намечались, черненькие и жиденькие, а над кривым носом моргали испуганные, робкие, но большие и красивые глаза. Он явно красовался в своем наряде и хотел казаться храбрым и сильным.

— Роза, я помню тебя девочкой, — сказал он, откидывая на плечи сомбреро, и оно повисло на шнурке, прикрыв ему плечи и верхнюю часть спины. — Тебе было семь, мне семнадцать, и мой хозяин, а твой отец, обещал выдать тебе за мне, когда ты войдешь в возраст. Дядя Моисей был справедлив, он бы выполнил свое обещание… Ты мне помнишь еще, Роза? Помнишь, я любил ходить в сомбреро, чтобы походить на гаучо, но настояттгий гаучо мне убил… Он был малъ омбре… Плохой человек…

Она была рада, что хоть кто-то к ней пришел, и улыбнулась ему, сказав:

— Присаживайтесь, пожалуйста. Я так рада вас видеть, а то я все одна. Как вас зовут?

— Мне зовут Исаак, Роза. Неужели ты мне не помнишь? Мы жили вместе в пампе. Пампа была ровная и зеленая, как биллиардный стол, ля пампа. На боку у меня висела кучижя, как у настоящего гаучо. Я хотел научиться скакать на коне, как аргентинский кентавр объезжать диких жеребцов, уметь на полном скаку остановить лошадь у нор выскачи, чтобы лошадь не сломала ногу, попав в норку. Так делали все гаучо. Я учился охотиться на вискачи, на американского зайца. Но я не умел убивать. Я мирный еврей. Мы с тобой гуляли во дворе и немного по пампе. А помнишь изгородь и столбы в ней? Мы ее ставили с твоим отцом. На верхушках столбов были круглые гнезда орнеро, по-русски эту птичку называли печник. Эти птички строили гнезда на столбах и пнях, они лепили их из грязи и травы. И помнишь, мы видели с тобой, как орнеро попал лапкой в петельку из травинки, им самим принесенной для постройки. Он давно висел и задыхался. Я достал кучижя и отрезал травинку, освободил орнеро. Ты помнишь? Он встал на ноги и запел, запел нам в благодарность песенку. А потом полетел над травой. Птичка благодарила нас, что мы спасли ей жизнь. Роза, помнишь ли ты это? А горячий матэ, который мы вечерами сосали из высушенных тыковок сквозь серебряные трубочки?..

— Матэ? Конечно, я помню все. Но вы все только и помните, что матэ. Машевич, это такой товарищ по партии, тоже об этом вспоминал, как мы пили матэ, — она подумала, что с Машевичем ей было интереснее, но работника (она, наконец-то, опознала вошедшего) было почему-то жалко. — Иса-ак… Исаак… — протянула она. — Так звали и моего второго мужа. Он был похож на вас. Такой же робкий и неумелый. Но талантливый. Он был ученый и писатель. Писал пьесы. Он ко мне ни разу не заходил, — и снова взглянув на колеблющуюся в комнатном сумраке фигуру, спохватилась. — Я рада, что вы зашли ко мне. Я так одинока, ко мне так редко заходят. Посидите, скоро придут мои сын с дочерью. Они у меня такие талантливые! Вам они понравятся. Я сейчас вам покажу их книги…

Она встала, поддернула халат и прошла мимо него, скорее к книжным полкам, там, внизу, за дверцами, хранились книги дочери и журнальные статьи сына; первая книга, какую она достала, была пьеса Симонова в переводе ее дочери, Бетти Герилья, «Esperame», эспераме, «Жди меня»…

— Эспераме, — произнесла она вслух, — я и жду. Все жду… Вот, посмотрите. А дальше все книги ее стихов. И переводов. Она очень талантливая. Посмотрите.

Она протянула книгу, чтобы он принял ее в свою руку, разжала пальцы, чтобы он взял протянутое, но он вдруг стал таять, таять, исчезать, исчез, и книга тяжело шлепнулась на пол. Она долго смотрела на упавшую книжицу, потом нагнулась за ней, хотя это было трудно, но она не терпела беспорядка, а Лину звать не хотелось — вдруг он еще вернется, не спугнула бы.

Но он так и не вернулся, а сын с дочерью тоже не пришли. И кошка куда-то пропала. А Исаак, ее второй муж, который ради нее оставил свою первую семью, с которым у нее была такая любовь, что, казалось, они дышать не смогут, если хотя бы не поговорят каждый день, он не приходил. Может, потому, что после его смерти она чувствовала его как бы частью самой себя. А о первом вспоминать не хотелось, он был груб и хамоват по натуре и по воспитанию, груб и тороплив в постели, думая, что если он свое получил, то и ей хорошо, не умел приласкать женщину, чавкал, отрыгивал за столом, терзался из-за этого, но не мог себя переделать и ужасно боялся ее. Он был ниже ее по своему развитию. И им пришлось расстаться. Он из Аргентины уехал назад в Россию, еще задолго до революции, вернулся в свою Сибирь, в свой Иркутск. Потом у нее из Иркутска был ученик. Но это когда она сама уже вернулась. Да, она рассталась с Федосеевым, а их дочка осталась с ней, у нее. Ее любимая, талантливая дочка! Но сейчас она далеко. И не может приехать к своей матери. Сын ближе, но и он не может. У него работа! Работа — это самое важное в жизни! Все равно он скоро приедет. Как же можно оставить мать одну! Мать великой любви! Бросить ее, забыть! А все забыли… Нет, не все! Не все! Зря что ль она вспомнила о своем бывшем студенте, уроженце Иркутска. Она вернулась к столу, села и взяла в руки письмо, уже два дня лежавшее нераспечатанным. Она не помнила, что помешало ей распечатать письмо, хотя по обратному адресу сразу поняла, кто ей пишет. Давно он не писал, лет десять. И вот написал. Наверно, ему нужна ее помощь. Она всем помогает. И сейчас поможет, если хватит сил. Она надорвала конверт и вытащила листки бумаги, текст был напечатан на машинке. Она стала читать.

«Здравствуете, Роза Моисеевна! Воистину — здравствуйте, будьте добры, как всегда были, и здоровы. Думаю, что у Вас по-прежнему настоящая сибирская сила и здоровье. Помните ли Вы еще Вашего ученика, неугомонного сибиряка, который все время приставал к Вам с вопросами и хотел вместе с Вами, плечом к плечу, бороться за идеалы марксизма. Ведь Вы моя крестная в марксизме, я был стихийным марксистом, Вы сделали меня сознательным. Я приехал в Москву учиться биологии, а благодаря Вам стал философом. Я боролся за марксизм на фронте с фашизмом, а Вы объяснили мне, что и в мирное время марксизм нуждается в отстаивании. Я заваливал Вас вопросами, а Вы мне отвечали. Нас, сибиряков, не зря «чевошниками» называют. Я ведь всегда до самой сути жизни хотел докопаться. И помогли мне в этом Вы, за что Вам вечная благодарность. Вспомнили?

Теперь — о себе, почему так долго не писал. Уже лет десять тому назад судьба забросила меня в поисковую партию. Искал алмазы в Якутии. Прирожденный философ, как Вы меня называли, я стал заместителем начальника поисковой партии. Почему? Долго рассказывать. Пришлось уйти из Университета с преподавательской работы, как следует хлопнув за собой дверью. Прислали нам из столицы нового зав. кафедрой, прохиндея, каких свет не видывал. А я привык по-сибирски, всегда правду в глаза говорить. Потому что я был и остаюсь сторонником творческого марксизма, то есть того, что отвечал бы на конкретные нужды и запросы людей. И принуждать себя и лицемерить на лекциях я не хотел. Говорил, что думал. Ушел. Они думали, что я пропаду. Думали — вернусь, на коленях приползу. А я им говорю: «Вернусь, когда вы партбилет на стол положите». Не на такого напали. В Сибири не пропадешь, были бы голова и руки. Недаром говорят: Сибирь — золотое дно. Пошел наниматься в поисковую партию, а мне: «Ты ж бывший комбат, руководить умеешь. А тут народ всякий, больше половины — бывшие заключенные. С ними трудно. Нужна твердая рука».

И взяли заместителем начальника поисковой партии. Почти десять лет бродил по Якутии. Всякого повидал.

Рассказывать, что пережил, долго. Первые два года у нас процветали нравы уголовной и старательской вольницы. Пьянство, картежная игра и драки были частыми явлениями. Приходилось не только руководить работами, но и выполнять обязанности представителя советской власти и милиции на месте. Расскажу только один случай. На майские праздники, разумеется, гулянка. Мы в Крестях на берегу Вилюя. Иду в верхний конец села. Вдруг навстречу бежит белобрысый парень, в руке нож, глаза дикие, никого не видит. Я его узнал — столяр, и не плохой. Иркутянин. Лет ему девятнадцать или двадцать. Трезвый — мухи не обидит. Но когда напивался, буквально зверел. Я загородил ему дорогу, он остановился, будто на столб налетел. «Ты куда это с ножом?» — спрашиваю. «Пусти!» — отвечает он. Я ему: «А ну — нож в Вилюй и спать!» Парень, помедлив, сбегает, вернее скатывается с обрыва террасы. Подбежав к урезу воды, размахивается, бросает нож в воду и, немного постояв, идет вверх, по галечневому бечевнику. Через много лет я встретил его в Иркутске. Возмужал, женился, работает столяром на строительстве Иркутского академгородка, перестал пить, я слышал о нем только хорошее. Приходилось и семейные дела улаживать. Научился терпимости в человеческих отношениях, понял, что все в жизни бывает. Еще мы не доросли до коммунистического образа жизни. Бывали среди рабочих и разводы, и адюльтеры, и классические семейные треугольники, бывали скандалы на этой почве и персональные дела. А бывало и такое, что мужья просто обменивались женами, и жена покорно шла к новому мужу, избранному для нее первым мужем. Что удивительно — некоторые из этих новых семей оказывались крепкими и счастливыми. Всего не перескажешь. Впрочем, как Вы, наверное, догадались по обратному адресу и по истории с плотником-иркутянином, я снова вернулся в Иркутск, в свою дорогую семью, к своей любимой верной жене и детям и к любимой работе. Вы спросите, как это произошло? Очень просто. Так, как я и хотел.

Пару лет назад поехал навестить родных в свое село Каюру, где я появился на свет. Оно стоит на реке Лене, и мне жалко, что я не свозил Вас туда в свое время. Трандиознее этих мест нет на всем свете. Я так там и застрял. Устроился на пароход старпомом, а начинал я свою трудовую жизнь юнгой, и на том же самом пароходе. Ходил около года по Лене. Ведь мозолистые руки не знают скуки. И вдруг случайно узнаю, что снят и отдан под суд заведующий моей кафедрой и его помощник-блюдолиз, оба исключены из партии, то есть, как я и хотел, положили партбилеты на стол за то, что насильственно принуждали студенток вступать с ними в половые отношения. Порадовался: правда свое взяла. Но захотелось снова на кафедру, я ведь по натуре проповедник, акын. Написал в Университет письмо. И вот чудо — получаю ответ, приглашают на заведование кафедрой. Многое подзабыл из философии, но наверстаю. Сейчас ношусь с идеей издания автобиографий пламенных революционеров. Для воспитания молодежи. Не так много их осталось. И я обращаюсь к Вам с просьбой не отказать написать для нас свои мемуары. Не ссылайтесь, пожалуйста, на возраст. В Вас всегда было больше сил, чем в обыкновенном человеке. Да и как говорят, учитель один не считает годин.

Дорогая Роза Моисеевна! В борьбе за марксизм нам нужны живые примеры. Ваш — один из них. Повторяю, что есть возможность издать их — хотя бы репринтным способом. У нас образовалось общество уфологов, исследуем НЛО и собираем сведения о них, я член этого общества, у нас есть аппаратура, так что Ваша работа не пропадет и будет обнародована. Каждая такая судьба, как Ваша, — это факел, светоч, это ЖЗЛ (жизнь замечательных людей), которую все должны знать. Собираю я биографии и земляков. Среди сибиряков было много настоящих коммунистов, потому что мы — гранитной породы. Но в Вас я всегда видел то, что мне не хватало, — сочетание коммунистической твердости и горения с багажом знания. Жду от Вас письма и автобиографии. Извините за напор, но Вы ж мою сибирскую натуру знаете!

Желаю здоровья и долгих лет жизни. Кстати: возможно, в ближайшие недели окажусь в Москве — высокое начальство зачем-то требует. Тогда зайду самолично. Жму руку.

Ваш Николай Каюрский».

Она засунула листки назад в конверт, тщетно пытаясь вспомнить этого Каюрского, как он выглядел. В памяти было что-то гороподобное и громогласное, жестикулирующее и неутомимое в спорах. Лица его вспомнить она не могла. Но ясно, что он настоящий коммунист. Письмо с неправильностями речи, но искреннее, от души, письмо настоящего коммуниста. Вот и он просит ее воспоминаний. Значит, это всем надо. Она напишет, она непременно напишет. Это будет поучительно для молодых и для всех. Она заслужила, чтоб о ней помнили. Затем придвинула листок с первыми строчками воспоминаний, подложила под него еще с десяток и вдруг, почти не останавливаясь, своим пляшущим почерком, написала следующее.

«МОИ ВОСПОМИНАНИЯ.

Многие друзья просили написать мои воспоминания; они действительно не безынтересны. Тем более, как мне напомнили, в этом году отмечается 80-летие создания партии, 2 съезда РСДРП. Вот я и решила написать. Может, действительно, будет полезно для молодежи.

Родилась я в поселке Юзовка, ныне Донецк, в 1890 г. Отец мои, круглый сирота с 8 лет, жил при брате от другой матери. Он научился грамоте и помогал сводному брату, женатому, жившему в деревне Петропавловка, и помогал ему в сборе сведений из деревенской жизни. Он именно жил при брате, но не в семье брата. Вероятно, помогал ему собирать сведения, так он жил до юности. По сватовству женился на моей матери из семьи купцов 2-й гильдии, в которой было 5 братьев и 5 сестер. Мать была старшая из женщин, торговала в обувной лавке братьев. Была у них кожевенно-обувная лавка, в которой продавцами были старшая дочь и сын. Отец женился на старшей дочери Любе. Она была красивая брюнетка. Женившись, они жили в семье моей бабушки, вдове с 10 детьми: 5 мужчин и 5 женщин. Женившись, отец жил в семье бабушки. Женщине грузной, но хозяйственной. Братья матери подрастали и вступали в торговлю. Мама тоже помогала торговать. Отец рассказывал, чтоб разглядеть будущую жену, просил показать обувь с верхней полки, чтоб разглядеть жену во весь рост. Они женились и жили дружно. Основные жители Юзовки были рабочие завода Юза и шахтеры окружающих шахт, тоже иностранных владельцев. Хотя в семье бабушки, с которой жили мои родители, нужды не было, но вокруг много обездоленных, голодающих, угнетенных бесправным трудом на капиталистов. Отец, прошедший путь «в людях», знал нужду и труд. Отец не был революционером, но свободолюб; не терпел гнета и притеснений. Добрый по природе, сочувствовал трудящимся, всегда готовый помочь и советом, и делом. Так и знали окружающие его: «Моисеи Соломонович всегда поможет». Юзовка находилась в «черте оседлости». Большое число ремесленников и торговцев поселка были евреи.

В середине девяностых были неурожайные годы, сопровождавшиеся голодом и эпидемией холеры. Как обычно, царское правительство, чтоб отвлечь внимание трудяшихся от тяжелых переживаний, старалось взвалить вину за все несчастья на жидов и организовало еврейские погромы. Я помню, как мать со мной и сестрой, вместе с другими женщинами скрывались в какой-то бане на окраине поселка во время еврейских погромов. Отец не был революционером, но он был свободолюбивым человеком, ненавидел гнет, бесправие, унижение человеческого достоинства. Мое свободолюбие от него.

Он слыхал, что в далекой Латинской Америке можно дешево приобрести участок и что там не преследуют евреев. Он решил уехать туда, заниматься земледелием и избавиться от преследований из-за еврейского происхождения. Он увлек на эту поездку одного из братьев матери и приятеля, работавшего у нас в лавке, работника, но с которым он дружил, как с приятелем. Так в шестилетнем возрасте я первый раз очутилась в Аргентине.

Поездка туда была довольно сложной. Из-за холеры в России был карантин на границе. В Гамбурге нас поместили в какие-то бараки, приспособленные для таких эмигрантов. Там нас продержали несколько дней, а оттуда на товарно-пассажирском немецком пароходе в третьем классе мы поехали в Аргентину.

Путешествие длилось около месяца. Отец всю дорогу лежал, страдая от морской болезни. А когда вставал, то читал нам книгу Сармьенто, аргентинского президента, либерала, как отец, мечтавшего о цивилизации. Остальные бодро переносили качку и все невзгоды столь необычного путешествия.

На 30-й день пароход пристал у порта столицы Аргентины — Буэнос-Айреса. Но родители там не остановились, а переехали в какой-то небольшой провинциальный городок, где, очевидно, отец мог встретить людей, которые помогли бы ему приобрести желанный участок земли. Потому что отец слыхал, что в Аргентине много хорошей и дешевой земли. Вот туда он и приехал с женой и дочкой 6 лет и еще двумя детьми (1 девочка и 1 мальчик) заниматься земледелием в свободной стране.

Приобретенный участок находился в провинции Энтрэ Риос, вблизи колоний, организованных миллионером-филантропом бароном Гирш. Он оплачивал проезд еврейской бедноты, наделяя их участками земли, избой, инвентарем, необходимым скотом, и все это было готово к их приезду и еще платил им ежемесячное пособие (штицэ). Очевидно, он рассчитывал создать доходные хозяйства (не знаю), но колонисты были люди без профессий, не связанные с землей, не умевшие ее обрабатывать. Затея, как мне известно, впоследствии не имела успеха, все разъехались по городам. Эти хозяйства не стали для них Землей Обетованной. Чтобы такую получить, надо трудиться, надо ее заслужить. Отец приобрел участок земли в 50 гект., но не стал колонистом барона Гирш, чтобы быть независимым.

Свободолюбие отца не позволяло ему стать зависимым от благотворительности. Он поехал на целинную, голую землю. И вот, в один прекрасный вечер, наша семья, водруженная на двухколесном карро, подъехала к заброшенной избушке. Вечерело, возчик открыл дощатую дверь, пошарил рукой по полу и вскрикнул что-то с удивлением. После я узнала, что это означало: сколько блох! Как мы разместились — не помню, но помню, что чайник, ведро, топор и др. принадлежности были у отца, он приобрел необходимые предметы для хозяйства в Гамбурге. Участок приобретенной земли находился на расстоянии около километра от этой избушки, и на следующий же день отец со своими приятелями принялись за строительство жилища на новой земле.

Недалеко был лес, который был использован для строительства. Деревянный каркас, был обложен самодельным кирпичом. Получилась изба в две комнаты с земляным полом и деревянной крышей. Плиту соорудили во дворе. Климатические условия это позволяли. Отдавая дань трудолюбию и добрым намерениям отца и его приятелей, должна рассказать, что за первый год они собрали хороший урожай пшеницы и кукурузы, создали огород с необходимыми овощами, высадили несколько десятков фруктовых деревьев. Это хозяйство стало предметом удивления колонистов, которые не смогли создать ничего подобного и больше тянулись в города. Пугали отца. Но намерению отца не удалось осуществиться: брат матери не выдержал такой обстановки и вернулся домой, а работника, который был отцу приятелем, заколол местный житель, сосед по земельному участку, гаучо, промышлявший воровством лошадей.

Отец посадил сад, огород овощей. Все колонисты из соседних колоний удивлялись его успехам в хозяйстве. А отец еще в Гамбурге приобрел чайник, ведро, топор и другие принадлежности хозяйства. Вместе с отцом приехали в Аргентину брат матери и знакомый, у которого не было денег и свой взнос он делал своим трудом, был как бы работник, но все равно они с отцом были приятели. Брат быстро вернулся, а приятель остался. Дела земледельческие шли успешно: сад и огород развивались успешно. Урожай был хорош. Хотя в стране уже были машины, но отец, по старой памяти, затеял молотьбу катками, на что пригласил рабочих из колонии. Требовалось много времени и часть урожая погибла, но все же урожай был богатый, и отец был доволен. Все ж после молотьбы катками надо было развеивать, и отец поехал в город купить веялку. В это время случилось несчастье. Аргентинец, который промышлял воровством скота, заколол приятеля, и это привело в уныние отца, когда он вернулся из города. Отца в то время не было дома, он уезжал в город за какими-то покупками. Впечатление от убийства приятеля было удручающее. Собрав урожай, он решил переехать в город Буэнос-Айрес. Он поступил работать в контору Дрейфуса по закупке зерна. Так он стал жителем Буэнос-Айреса. К этому времени подрос сын, и отец устроил мастерскую импермеаблей. Все ж тяга на родину не оставляла его, усилилась в связи с убийством молодого парня-работника, и он вернулся в Россию.

Сначала жил у бабушки в прикащецкой, а вскоре построил кирпичный дом на 7 линии и организовал мастерскую поршней и лавку обувных товаров. Привез специалиста по поршням и заготовщика. Так была создана мастерская поршней и заготовок обуви; кроме того обувной магазин небольшой.

Перспектива погибнуть от ножа соседа-убийцы заставила призадуматься отца, и он решил уехать в Б. А., оставив все созданное хозяйство. В Буэнос-Айресе отец поступил на службу в контору Дрейфуса по торговле хлебом. Семья увеличилась, родились еще мальчик и девочка. Нас было шестеро. Жили мы в одной комнате. Отец все время в разъездах по провинциям по скупке хлеба для Дрейфуса. Родители решили вернуться на родину. Это было уже после коронации Николая II. Братья матери к тому времени обжились, стали купцами 2-й гильдии. Родители приехали без кола и двора. Их поместили в однокомнатной пристройке к дому. Кроме хлебопашества и торговли у отца не было никакой профессии. Родственники помогали открыть лавчонку и построить дом на 7-й линии, куда мы в последствии переселились.

Мне уже было около 10 лет, но я была безграмотна. Надо было начать учиться. При помощи тетки наняли учительницу, и она стала меня обучать. Учитывая мои успехи, учительница посоветовала родителям готовить меня к поступлению в гимназию, куда я поступила в 5-й класс в городе Бахмут (Артемьевск). Родители мои были вполне обрусевшие люди без националистических особенностей, разговаривали только по-русски. Отец оставался свободолюбцем, другом всех трудящихся. Юзовка была местом ссылки. От отца я впервые услыхала песню на смерть Чернышевского «Замучен в тяжелой неволе…», которую и заучила. Мое содержание в Бахмуте (15 руб. в месяц) оплачивала та же тетка, но в 6-м классе я уже давала частные уроки.

Начало девятисотых годов в России характеризовались активным рабочим и студенческим движением. Забастовочное движение, охватывало огромные участки России: всеобщая забастовка в г. Ростове на Дону, политическая демонстрация в Батуми в том же году и в целом ряде городов происходили выступления рабочих с протестами против капиталистического гнета и бесправия. Огромную роль в росте недовольства трудящихся в то время сыграла неудавшаяся русско-японская война и поражение России. В гимназии иногда попадались прокламации и №№ «Искры». Встречи с исключенными студентами обостряли чувство протеста против всех форм гнета и насилия. Пришел в гимназию новый учитель гимназии по математике. Он как будто только окончил университет и устанавливал связь с учащимися. Я была из первых, с кем он встречался. Он предлагал читать Писарева, Добролюбова, Чернышевского. Но вскоре, его уволили. При его либеральном настроении он был еще неопытным преподавателем, но я стояла горой за него и даже заявила перед классом, что если кто-нибудь посмеет перед начальством критиковать его, то я заявлю, что это ложь (я была лучшей ученицей по математике). Все эти годы книги Горького имели большой успех у молодежи. Чувство протеста против царизма росло, обострялось, но не только против самодержавия, росло чувство необходимости борьбы за идеи добра справедливости для всех людей, за социализм. Окончила я гимназию на круглое отлично, но золотую медаль мне не выдали, а написали в аттестате «право на золотую медаль». Это за неуважение к начальству. Я отказывалась ехать к попечительнице, какой-то знатной, дряхлой старухе и т. п.

И вот окончила я гимназию, вернулась в Юзовку, стала давать частные уроки. Мечтала встретиться с социалистами и принять активное участие в борьбе за освобождение трудящихся, за справедливое человеческое общество. Я искала встречи, и меня искали. И вот в один зимний вечер 1905 г. на так называемой вечеринке, на нелегальном собрании меня приняли в чл. РСДРП. С тех пор вся моя жизнь была связана с борьбой, великой борьбой за коммунизм в рядах партии Ленина. Надо было приобретать знания. «Манифест коммунистической партии» я знала почти наизусть, настойчиво изучала политэкономию, историю, Плеханова «К монистическому взгляду на историю», Каутского «Экономическое учение Маркса», «Искру» читала систематически. Ленинская книга «Что делать» произвела потрясающее впечатление, показав, как надо воспитывать пролетариат и как необходима партия для успешной борьбы. «Дайте нам организацию революционеров, и мы перевернем Россию», — говорил он. И всеми силами я боролась за создание этой организации. Стала пропагандисткой кружков рабочих завода и города, печатала прокламации на гектографе, на леднике во дворе хранила нелегальную литературу.

Я уже кончила гимназию с золотой медалью. Вернувшись в Юзовку из Бахмута, где я училась, я быстро нашла связь с революционерами Ридник и Полевой и стала членом партии в 1905 г. и с тех пор непрерывно участвовала в революционном движении РСДРП(б). Вела пропаганду в кружках, участвовала в рабочем движении. ПК присылал опытных пропагандистов. В партию затесался провокатор и выдал всю организацию. Происходило собрание, которое было выдано провокатором, и все собрание было арестовано. Я на этом собрании не присутствовала по болезни, и, как только я стала на ноги, товарищи организовали мой отъезд в Бердянск, надеясь таким образом спасти меня от ареста. Но полиция нашла меня, и меня там арестовали и отправили в Луганскую тюрьму, где были арестованные юзовчане. Это был 1906 г. Настроение было вполне революционное.

По доносу провокатора было арестовано собрание вместе с приехавшим товарищем из Центра. Оставшиеся на свободе товарищи решили, чтоб я уехала из Юзовки, так как там уже очень хорошо меня знали. Послали меня в Бердянск. Там оказалась арестованной почти вся организация. Нелегко было установить связи с оставшимися на воле товарищами. В Юзовской организации кроме провокатора оказался еще и предатель, работник аптеки. Он зашел к моим родителям и предупредил их, что меня арестуют в Бердянске. Приехала моя мать и предложила мне уехать за границу, на что я не согласилась; да и это было фактически невозможно. Действительно, возвращаясь из, наконец, удавшейся встречи с товарищами, я увидела свет в моей комнате. Когда я подошла к окну посмотреть, в чем дело, ко мне подошел жандарм и настойчиво пригласил зайти в комнату. Там я увидела свору жандармов во главе с ротмистром и прокурором, которые уже успели перевернуть все в комнате и заставили понятую, женщину, обыскать меня лично. Ничего компрометирующего меня не нашли, все же прокурор заявил: «Только со школьной скамьи, да еще отличница, а уже замешана в крамоле». Так вот арестовали меня и препроводили в тюрьму в Бердянске, а через день отправили в сопровождении жандарма в Луганскую тюрьму, где сидели все товарищи по делу Юзовской организации. Это был 1905 революционный год. Тюремный режим был ослаблен во всех тюрьмах, но меня тогда поразило, что двери камер заключенных были открыты. Меня поместили в одиночку, но двери не заперли, как и у всех. Помимо общего ослабления тюремной дисциплины в это время начальником Луганской тюрьмы был разжалованный офицер, и это еще больше содействовало ослаблению тюремных порядков. Происходили собрания, на которых обсуждались решения 3-го съезда партии. Надо сказать, что приезжавший в нашу организацию делегат 3-го съезда тов. Турский не рассказал о разногласиях с меньшевиками и ситуацией, которую Ленин определил: «Два съезда — две партии». И только в тюрьме я об этом узнала, сразу заняв позицию большевиков, которая отвечала моим революционным настроениям и боевому духу. У заключенных было много книг. Стала усердно заниматься. Здесь были книги по истории, по политэкономии и по философии. Ленин писал в «Что делать?»: «Без революционной теории не может быть революционного движения». Надо было учиться, учиться, надо было накоплять знания.

Пользуясь относительно свободным тюремным режимом, товарищи установили связи с некоторыми случайными уголовниками. Там был один из них укравший от голода краюху хлеба. Парень быстро усвоил азы социалистической программы. Решили организовать ему побег. Установили связь с волей, снабдили его явками и в один прекрасный день во время общей шумной прогулки, отвлекая разговорами надзирателя, перебросили его через тюремную стену. Ему удалось скрыться. Кстати, я после встречалась с ним, он стал видным партийным руководителем».

Она писала и писала, пальцы немели, кисть руки сводило, но она преодолевала себя. Мысли и слова путались, повторялись. Воспоминания диффузно проникали одно в другое. Надо было скорее добираться до конца. Как она снова попала к Аргентину, а потом опять вернулась к Москву.

После побега режим в тюрьме резко изменился. Сняли директора тюрьмы, бывшего офицера. Прислали нового, который установил настоящий тюремный режим. Все камеры на замок и вообще всякие тюремные порядки. В ответ заключенные объявили голодовку с водой, которая длилась 11 дней. Были призваны войска, которые расправились с заключенными. Прислали нового директора, снова из проштрафившихся военных. Режим изменился к лучшему. Голодовку выдержали все, хотя среди арестованных были случайно попавшие рабочие. Восстановили старые порядки. Мои родители дали взятку директору тюрьмы, и меня освободили через 8 мес. под залог и вообще скоро был суд, и почти всех на поселение в Вологодскую губ. Меня организация направила на партийную работу в Киев. Там я вела пропаганду в кружках, но вскоре направили меня с мужем в Крым. Там крымский комитет послал меня в Феодосию, так как мой бывший первый муж страдал туберкулезом легких. В Феодосии я продолжала пропагандистскую работу в рядах ВКП(б). Я забеременела. Родители после октябрьских событий и последовавших еврейских погромов решили снова поехать в Аргентину, но не заниматься земледелием, а ремеслом. Брат Марк уже был взрослый парень, научился клеить дождевые плащи, а отец кроить их. Вот так они устроили маленькую мастерскую, отец кроил, а брат клеил.

Я использовала отъезд родителей для бегства в Швейцарию по их паспорту: я — дочь, мой муж — сын. Ночным поездом переехали границу для того, чтоб не различили мужа, типичного русского парня, похожего настолько на Горького, что на некоторых станциях ему устраивала молодежь овации как Горькому. Границу переехали благополучно, а там мы остались в Швейцарии (Лозанна), а родители поехали в Аргентину. Родители продали дом и тем обеспечили поездку и мое существование. Родственники, которым остался дом, высылали мне 25 руб. в месяц, за счет дома, купленого у родителей.

Существование на 25 руб. было трудное, муж в чужой стране был совсем беспомощный, только раздражал меня своим пренебрежением к цивилизованным привычкам цивилизованных людей, и я тоже решила уехать к родителям в Аргентину. Жили в Буэнос-Айресе в одной большой комнате (каса) и еще в одной, где и работали непромокаемые плащи. В городе познакомилась я с другими эмигрантами. С врачом Рершуни, жена его была учительница первоначальной школы. Я быстро усвоила язык, так как кое-что помнила и свободно знала французский из гимназии. Во время 1 мая я не явилась на работу, за что была уволена из школы. Но вскоре мне старые знакомые по первой эмиграции нашли уроки французского языка, который я прилично знала и говорила, находясь в Лозанне. Одновременно я училась на врачебных курсах. Окончила с отличием и, уж закончив, занималась зубоврачеванием. Кроме работы в Б. А. я ездила в провинцию по рекомендации профессора, где жила его семья.

Библиотека руса стала партийной языковой организацией арг. компартии и я ее руководителем. Так я и другие товарищи работали в компартии в языковой организации на русско-еврейском языке, так как эмигранты в основном были евреи. Мы издавали журнал на еврейском языке «Голос Авангарда» и имели успех среди еврейских рабочих, которые составляли большинство эмигрантов, включенных в компартию Аргентины. События в России приняли революционный характер. Совершилась Великая Октябрьская революция, и я решила вернуться на социалистич. родину.

В Аргентину вернулся уехавший тов. Машевич. Он привез большой транспорт коммунистической литературы на русском языке и денег, и это стало способом агитации и пропаганды среди русских эмигрантов-рабочих.

Мы решили, что оставлять Машевича нецелесообразно, он был слишком известен полиции, и потому было решено, чтоб он вернулся и одновременно с ним послать представителя Компарт. Арг. на II Конгресс Коминтерна (КИ). К большому сожалению мой отъезд задержался из-за тяжелой болезни моей дочери, которая в то время была чл. ЦК комсомола Аргент. Вернувшиеся в Сов. Союз товарищи по указанию Ленина поручили мне быть информатором о коммунистических проблемах движения в Арг., что я и выполняла. Родители наградили меня хорошим здоровьем, а партия воспитала во мне упорство и настойчивость в борьбе за коммунистические идеалы.

После приезда представителя КИ с литературой меня назначили информатором о событиях в Аргент. Это обстоятельство послужило причиной исключения меня из партии Арг., т. к. их не удовлетворяла моя правдивая информация. Меня исключили из партии за информацию, которая якобы вредила компартии Арг. Работа информатором ИККИ имела для меня роковое значение. Хотя моя информация была строго объективная, она не совпадала с позицией руководства ЦК компартии Арг. Они хотели все представлять в положительном свете, но в действительности не все так было. ЦК исключил меня из компартии Арг. с такой формулировкой «За информацию ИККИ, которая вредит компартии Аргентины».

Я вернулась в СССР через год приблизительно после моего исключения. В это время в Арг. компартии произошла внутрипартийная борьба против антипарт. фракции, с которой я не имела никакой связи.

Но, когда я, вернувшись в СССР, подала апелляцию в ИККИ по поводу моего исключения из комп. Арг., находившийся в ИККИ представитель комп. Арг. Кобовилъя мотивировал мое исключение принадлежностью к антипарт. фракции. Центр. Контр. Комис. ИККИ во главе с т. т. Стучка и Пятницким разбирала выдвинутые против меня обвинения и, конечно, не могла обнаружить принадлежность к антипартийн. фракции. Тов. Пятницкий даже воскликнул: «Как вы могли исключить старого большевика?!!» Исключение было аннулировано, и я переведена без положенной рекомендации комп. Арг. в ВКП(б), а после в Центр. Контр. Ком. ВКП(б) был восстановлен мой парт, стаж с 1905 г.

Все же это «исключение» сыграло роковую роль в моей дальнейшей работе. Ведь основная моя деятельность и в Арг. была партийная, врачевание было необходимым средством материального существования. А получилось, что меня послали на работу по этой специальности. После проверки мне предложили заведывание зуб. амбулаторией им. Невзоровой. Я создала образцовую в то время амбулаторию.

Но в райкоме заметили все же, что я политич. парт, работник, и взяли меня в отдел пропаганды инструктором. Меня пригласили также преподавать на курсах Ком. Института в здании, где теперь парткабинет МК. Так я продолжала работать пропагандистом в рядах ВКП(б).

Меня использовали по профессии. Дали заведывание клиникой зубоврачебной, а по партийной линии — пропагандистом в кружке по истории партии. Я работала успешно. Это был 1936 г. Развернулись революц. события в Испании. В последнее время я как раз работала с тов. Карабчеевым по вопросам Испании. Партия мобилизовала всех знавших испанский язык. Хотя меня не призвали, быть может, потому, что мне уже было 46 лет, но я явилась в КИ и предложила поехать в Испанию по заданию ВКП. Моя дочь была мобилизована, и мы вместе поехали в Испанию. Там сражались настоящие люди, Дон Кихоты. В 1937 г. по вызову из Москвы, в связи с тяжелым заболеванием моего мужа, профессора Рабина И.М., я вернулась в Москву. Получила за деятельность в Испанском освободительном движении орден «Красная звезда» и «Боевого красного знамени», а после, в связи с 30-летием, особую медаль.

В Москве в 1937 году были созданы особые кружки пропагандистов при МК. Меня назначили зав. кафедрой истории партии. В 1938 г. эти курсы были ликвидированы и меня направили на заведывание каф. марксизма-ленинизма в Стоматологический институт, где я проработала до 1941 г. Эвакуировалась вместе с мужем, работавшим в Институте им. Мичурина у Вильямса зав. кафедрой геологии и минералогии, в Самарканд. Там я работала лектором в отделе пропаганды горкома партии. По возвращении из эвакуации в 1943 г. я вернулась на заведывание кафедрой в Стоматологии. И-т. Но вскоре все теоретические кафедры этого института были переведены в Измайлово. Такое дальнее расстояние преодолевать каждый день было уже мне не по силам. Я перевелась на кафедру заведывать кафедрой марксизма-ленинизма, где мой второй муж заведовал кафедрой геологии и минералогии. Он еще был драматургом в Аргентине, но здесь не писал. Зубоврачебную клинику перевели в другое место. Для меня это было далеко, и я перешла на историю ВКП(б) в Институт им. Мичурина, где я работала до конца.

Во время революционных событий в Испании я предложила в КИ свои услуги. Меня послали, т. к. я знала испанский язык и была активным пропагандистом марксизма-ленинизма. Вскоре (через 8 месяцев) заболел мой муж и КИ потребовал меня вернуться. К несчастью, отец умер. Муж тоже умер. Я вернулась на каф. м.-л., где проработала до пенсии, когда заболела и вот до сих пор не могу’ прийти в себя».

Она сидела, с удивлением глядя на полтора десятка исписанных ею листков. Все же она смогла! Она все может преодолеть, когда это нужно! Но все ли она написала, что хотела? Она задумалась, перелистывая исписанные листки; болела правая рука, слегка немела правая сторона головы и правая нога. Но это ничего, все равно она много написала. Сохранила память. Даже самое раннее детство помнит она очень ясно. Особенно эту кошмарную историю, когда гаучо убил работника. И то, как потом Кобовилья предал ее и на ее костях влез в руководство ЦК, чтоб затем стать генсеком.

Вдруг она спохватилась: ничего-то, оказывается, она не рассказала о своей великой любви к профессору Рабину Исааку Моисеевичу, ее будущему мужу. Не объяснила, почему не хотела иметь ребенка, когда была юной революционеркой и все свои силы отдавала делу приближения светлого будущего, и осталось неясным, почему дочь такая больная… Вначале революция, потом семья и дети. Но все же она написала главное — о том, что она жила преданная идеям марксизма-ленинизма. Это самое главное, что нужно молодежи. Все остальное детали. Да многого она и не помнит. Например: надо ли объяснять ее отношения с Иннокентием Федосеевым, отцом Бетти? Ведь они не были даже расписаны, их отношения могут при желании, враждебном желании счесть адюльтером, а не видом свободного коммунистического брака… Но это в другой раз, не сразу, не сейчас, она и так много написала, аж рука немеет, но она это сделает, это тоже нужно объяснить. И еще хорошо бы искупить свою вину перед всеми, перед кем она виновата.

Она задумалась, пригорюнившись, тихо снова прошептала: «Принесите мне жертву! Я прошу так немного». Да, она думала о жертве, но не знала, кому. Какому-нибудь неведомому Богу, чтоб умилостивился, дал ей, наконец, спокойно умереть. Ведь ни туда, ни сюда. Ведь не себе она просит жертвы, а эта дура Лина думает, что себе. Ах, сколько было жертв: вначале во имя Революции, потом в борьбе с вредителями и врагами народа погибали и невиновные, а война — сколько там было жертв! Целые гекатомбы! А борьба с космополитами? Для единения народа, чтоб не принял приманок внешнего зарубежного врага, надо было пожертвовать еврейской нацией. Она понимала необходимость этого. Но это все же было страшно. Неужели нельзя без жертвоприношений? Неужели нельзя воспитанием создать нового человека, человека коммунистического завтра? Ей нужно, чтоб принесли кому-то жертву, чтоб искупили ее невольные вины перед всеми. Лично ей ничего не нужно. Она всегда жила не для себя. Ведь и с Исааком она осталась, потому что он без нее не мог. Хотел стреляться. Она должна была спасти его. Этот не очень приспособленный к жизни профессор начал творить сумасбродства. У нее были и другие. Но она оставила их, отказалась от их любви, чтоб ему, Исааку, было хорошо. И всегда напоминала ему, чтоб он посылал деньги своей первой жене и детям. Или она не видела, как он страдал по сыновьям, иногда прямо застывал, лежа на диване и глядя в потолок, словно время не лечило его. Он к Владлену относился достаточно прохладно, был занят своими делами, хотя она знала, как много времени проводил он со старшими детьми, с сыновьями от первого брака. Ни словом его не упрекнула.

Она вздрогнула. А потом Исаак умер и к ней не приходит. А она жива до сих пор. Виновата ли она перед Исааком? Что-то не то написала она в своих воспоминаниях. Не написала, какой он был страстный и нежный, какой при своей робости решительный. Что был он анархистом, сидел в тюрьме, в одной камере со Свердловым, но ничего не понимал в теории. Свердлов ему говорил: «Рабин, читайте Маркса!» А он в ответ, вместо того, чтоб прислушаться: «Свердлов, читайте Кропоткина!» Из тюрьмы бежал через море, в нанятой от контрабандистов рыбацкой лодочке, вместе с первой женой Аленой и старшим сыном. И долго оставался анархистом, его пленяло, что князь Кропоткин — тоже был геологом. Это она тоже не написала. Не написала, как переживал свой отрыв от детей. Как слушался и как боялся ее. Вначале она, влюбившись, готова была подчиниться ему. Но у него не было общей единой цели в жизни, только наука да писание драм волновало его, когда они познакомились. Революционный анархизм был в прошлом, но при этом в качестве идеала. Наука и пьесы были, ей казалось, слишком личным делом, хотя ей и импонировало, что ее любит ученый и писатель. Но ей пришлось воспитывать его. Под ее влиянием он вступил в коммунистическую партию, перед ним встала великая цель. Он, правда, не сумел совместить великие цели и личное творчество. Но во всем стал верить ей. Она брила и стригла его, терла в ванной ему спину. Ей пришлось стать его водительницей. Наподобие Беатриче. Науку он не бросил, она приносила пользу победившему государству рабочих и крестьян. Она убедила его поехать туда. Сказала, что не возражает, если он заберет в СССР тоже и первую жену и трех сыновей от первого брака. Он был благодарен ей за это. Он вообще поражался ее выдержке и силе. Иногда даже плакал: «Роза, ты каменная! Роза, ты железная!» Она должна была быть каменной и железной. Она была защитой и опорным столбом их союза. Но сейчас она должна была помочь его внучке и их общему внуку. Помочь им, как жить. Помочь им. Это будет ее последним деянием на Земле. На большее не хватит ее. Пусть Петя потеряет свой страх, не боится людей, потому что люди все хорошие, только для всех надо создать хорошие социальные условия, и плохие люди исчезнут. У Пети много талантов, но он зажат, надо, чтоб он перестал таиться, открыл себя людям и не боялся любить. А Лине надо идти замуж за Илью. Замуж. Надо. Надо замуж. Что ж, если ничего другого она не хочет… Только она дура и не понимает, что должна стать нужной мужчине, тогда ничто его не остановит, даже семья. А она, глупая, скандалит. Надо с ней поговорить и научить, что жить для пользы дела — это значит добиться и личного счастья. Если кроме себя она Илье откроет цель в жизни, она выиграет. Строительство своего счастья будет частью дела по строительству будущего счастливого общества. Общества цивилизованных людей.

Загрузка...