Глава XI Из рассказов Бориса Кузьмина

Пишите оды, господа…

А. С. Пушкин. Евгений Онегин

Я думала, что ты там останешься, — сказала Лина. — Уж и не знала, что с твоей сумкой делать! Думала отнести туда и оставить у двери!

Она злилась, как злится женщина, которая знает себе цену, но которой — уже не первый раз — пренебрегает ее избранник.

— Ну что ты вскидываешься? Зачем это? — Илья отвел глаза. — Мы сидели, беседовали…

— Вот и оставался бы там беседовать дальше… Хоть всю ночь!

— Ну, Линочка, — пробормотал Илья, успокаиваясь, что она все же не гонит его. — Мне Борис рассказ свой дал почитать. Хочешь, вместе почитаем? — Теперь он смотрел на нее, охватывая вожделеющими глазами всю ее стройную, гибкую фигуру в полосатой юбке и вечерней белой блузке, с голыми, смуглыми руками. Все недавние возвышенные разговоры не то чтобы выветрились, а отступили куда-то далеко, за какую-то стену. — Петя уже ушел? — спросил он тут же, без перехода, подчиняя слова движению внутренних своих ощущений, а не логике разговора.

— Давно, — ответила она, почти не разжимая губ, не глядя на него, но выключая свет в коридоре.

И он уже вел ее, обняв за талию, мимо комнаты Розы Моисеевны, держа в левой руке немного перед собой конверт с заложенным в него рассказом, как тем внешним поводом, что влечет его, что заставляет их уединиться в Линину комнату. Она без сопротивления подчинялась его настойчивой руке, и они уже почти миновали коридор, когда до них донесся крик:

— Лина! Кто это пришел?

Не обращая внимания на этот дежурный вопль-вопрос, они очутились в комнате, закрыли за собой дверь, и сразу же, положив, почти отбросив конверт с рукописью на телевизор, Илья потянулся к Лине, обнял ее и принялся целовать и тискать, подталкивая потихоньку к тахте. Она, распаленная, забывшая свою досаду, отвечала на его поцелуи, клонясь под его напором, на все готовая, лишь бы удержать, не отпускать его хотя бы час, а там и больше, и всю ночь, а может, и всю жизнь. Но тут дверь распахнулась, и на пороге, озираясь безумно, в ночной белой рубашке до пят встала Роза Моисеевна. Ее короткие седые волосы были взлохмачены.

— Лина! Что случилось? — говорила она, уставившись в пространство и словно не замечая их, давая Илье и Лине возможность разлепиться и разлететься в разные стороны. Тимашев остался сидеть на тахте, подняться он не мог, неприлично было бы, а Лина отошла к окну, будто собиралась там что-то показать своему собеседнику. — Мне показалось, что кто-то вошел. А потом вдруг тишина, — продолжала старуха. — В коридоре кто-то свет выключил. И здесь темно. А Лина не отвечает. Моя внучка мне не отвечает. Я за тебя испугалась, Линочка, — хитро добавила она. — Вдруг кто тебя обидел. А, это Илья. Он умный, он не обидит женщину, которая к нему привязана. Знаете, вы друг другу подходите, — торопилась она исполнить свой недавний план соединения Лины с Тимашевым.

— Мы сами разберемся в своих отношениях, — вдруг отрезала Лина. — Без непрошенного вмешательства.

Говоря это, она покраснела, исподлобья глянув на Илью и опасаясь, что после слов старухи он сорвется с места и уйдет. Ей важно было сохранить свою женскую независимость, свой суверенитет.

Старуха закатила глаза, у нее соскочил какой-то рычажок, и хитрость оставила ее:

— О, меня все покинули! Я никому не нужна! Я старая старуха. Все думают, что я выжила из ума. Я совсем одна! Но я все вижу, я все понимаю. Что вы тут делаете?! Бросаете меня одну — вот что. И Владлена нет. Он уехал. И бросил меня. Бросил свою мать. Мать революции! О-о! Оставил на эту дуру, которая только о замужестве думает, а ничего для этого не делает! Не умеет! Она только и знает, что дома сидеть. Ты ей не жених, нет. Она тебя не удержит, она тебя потеряет. Пусть о тебе лучше не думает, раз она такая дура. У тебя семья. Тебе лучше быть у меня, раз ты здесь.

Пока она говорила, переводя глаза с Ильи на Лину, а с Лины на Илью, молодая женщина взяла себя в руки и, холодная и спокойная, с тем подчеркнутым спокойствием, которое является признаком внутренней грозы и властно действует на окружающих, подошла к старухе и взяла ее под локоть:

— Пойдемте, Роза Моисеевна, пойдемте! Вы уже пили чай?

— Пила, — послушно ответила та.

— Значит, пора спать.

— Но я еще не сделала мой вечерний туалет, — защищалась слабо больная. — Я не ходила пи-пи.

Илья молчал, глядя в пол и стараясь всем своим видом показать, что ничего особенного не происходит: внучка посидела с гостем, а теперь идет заботливо укладывать в постель свою бабушку. Лина тем временем выставила ее, держа под локоть, из комнаты:

— Сходите в туалет, — звучал с кухни ее голос, — а я пока приготовлю вам валиум и ноксирон, по две таблетки.

— Это много. Ты мне много даешь таблеток. Разве доктор велел давать именно столько таблеток? Это много. Ты хочешь, чтоб я не проснулась. Я тоже этого хочу. Уснуть и умереть. Безо всяких сновидений. А то я ни туда, ни сюда, ни туда, ни сюда…

— Я даю вам ровно столько таблеток, сколько велел врач, — Лина говорила решительно и спокойно, хотя раздражение чувствовалось.

— Ну, я не знаю…

— Зато я знаю!

Наступила пауза. Затем из туалета послышалось кряхтенье, шуршанье и звук спускаемой воды.

В комнату вошла Лина. Илья потянулся было к ней с тахты.

— Сиди, — остановила она его жестом руки. — Сейчас я ее лекарствами напою и тогда приду.

— А ты на самом деле не слишком ей даешь таблеток? — спросил Илья, не очень-то разбиравшийся в фармацевтике и опасавшийся, что как бы Лина, собиравшаяся утихомирить и усыпить старуху, не переборщила, припоминая аналогичную историю с Фаустом, Гретхен и ее матерью. Та ведь так и не проснулась.

— Нормально, — ледяным голосом сказала Лина. — Ее доза. Старуха блажит, потому что не помнит. Просто я обычно ей в полночь это даю, чтобы хотя бы до семи дотянуть спокойно. Сейчас, конечно, рановато. Ну да посмотрим, что получится, — усмехнулась она.

— Ли-ина! Ты где? Ли-ина!

— Иду! — крикнула в ответ Лина и вышла, прикрыв за собой дверь.

Но минуты через три сквозь закрытую дверь послышался из ванной звук льющейся воды. Очевидно, затягивая время, старуха потребовала от Лины помочь ей принять душ. Это явно было сознательно, потому что последнее время, по слабости сил, она принимала душ не чаще двух раз в неделю.

* * *

Илья терпеливо сидел, глядя сквозь темное окно в желтые окна стоявшего напротив высокого дома. Дом стоял так близко, что в освещенных окнах, где не было занавесок, смутно мелькали люди, и Илья подумал, что если выключить свет здесь, то можно разглядеть там подробности интимной жизни посторонних людей и что, быть может, за ним с Линой кто-нибудь следит. А тут вдруг — сорвалась сцена! Но не встал и не задвинул шторы. Ждал Лину. Он понимал, что почти получилось, что хотел, но старуха помешала, испортила песню. Надо надеяться, однако, что еще не все потеряно. Он был полон ожиданием, и его кругозор на ближайшее время был затянут, закрыт юбкой желанной женщины. А дома?.. Что-нибудь придумается, что-нибудь скажется — нашептывал опыт. В конце концов все переживается, даже самое плохое и постыдное, будто и не случалось. Ведь пережил же он ту банную историю с Марьяной. Да, если в его отношениях с Линой было оправдание — любовь, то его приключение в финской бане было каким-то распутным безумием. Почему баня, еще со времен древних римлян, связана с распутством? Вспомнить хотя бы описание валдайских бань, у Радищева: «место любовных торжествований…» Потому ли, что вода — стихия влекущая, ласковая и изменчивая, как женщина?

Да, это сюжет для Кузьмина… Для его Йокнапатофы. Эта баня. Лёня Гаврилов зазвал Илью туда. Идти не хотелось, Лёня уговорил: «Будет славная компания, погреемся, вина попьем. Эту баньку Олег Иванович открыл. Эмведешная банька. А у него с милицией какие-то связи. Заодно с ним познакомишься, поспоришь. Ты же таких людей не знаешь почти никого. А историк и культуролог должен все видеть своими глазами». И вот он шел, держа в руке полиэтиленовую сумку с махровым полотенцем, время от времени вытаскивая из кармана бумажку с планом, нарисованным Лёней, и сверяя по плану свою дорогу.

Вначале АЗС, потом гаражи, за гаражами поликлиника, а рядом с ней баня. Вот гаражи. Их много, ряды, переходы, почти лабиринт гаражей. Но ни бани, ни типовой четырехэтажной поликлиники не видно. Спросил у одного автовладельца, мывшего машину, где здесь поликлиника. По плану — рядом, а ничего похожего. «Поликлиника УВД?» — переспросил тот. «Наверно». «Вон она видна». Он пошел в указанном направлении, его обогнал медицинский рафик. Точно, огромное семиэтажное здание уведешной поликлиники, как и рисовал Леня, рядом с лесом. А около притулился одноэтажный ломик, дымок над трубой, не домик — хибара, вытянулся в длину, как барак. «В России всё барачного типа», — подумал он сентенциозно. Дверь не нашел. Постучал в открытое окно, крикнул Лёню. Появился в окне завернутый в простыню худой мужик:

«А, сейчас открою, Лёня предупреждал, но дверь с другой стороны». Илья зашел в маленькую дверцу. Там уже Лёня, обнял его: «Рад, что ты выбрался». Лёня тоже в белой простыне, босой. «Пошли, разденешься». Прошли маленькую комнату с кафельными стенами, холодильником и деревянным столом. Толстощекий, невысокий блондин в костюме что-то нарезал и раскладывал по тарелкам. «Это Витя, хозяин, бани. Сам он не греется, надоело». Они прошли дальше. «Башмаки сними», — сказал Леня. Он снял, и они очутились в следующей анфиладной комнате со стенами, обшитыми деревом: пол, покрытый ворсистым ковром, длинный низенький столик, уставленный бутылками, закусками, рюмками, и тарелками. У столика диван и три кресла. Сидели завернутые в простыни три человека: худой, открывший Илье дверь, — милиционер Алексей; маленький, длинноволосый, усатый, лет тридцати, с крестиком на голой груди — Олег Иванович Любский — филолог и книжная фарца; и юная темноволосая девушка-женщина, укутанная тоже в простыню, но обнажены руки, плечи и часть спины, из-под простыни видны тонкие щиколотки… «Марьяна, подруга Олега Ивановича», — шепнул Лёня. Выпили за знакомство. Не давая Лёне представить его, Илья мигом назвался сухо: «Энколпиев», отчуждая себя от ситуации. Лёня удивленно посмотрел на Тимашева, но встретил новую фамилию друга, не моргнув глазом. А Тимашев просто вдруг вспомнил лирического героя Петрония — Энколпия из «Сатирикона». Олег Иванович косо глянул на него, но проглотил эту странную фамилию, сказав понимающе: «Хорошо, хотя это не римская империя и я не Тримальхион. Ладно, мужики, пожрали? Пойдем теперь жариться, мудями потрясем. Смотрите, кого привел. Марьяночка, красавица моя!..» Они ушли жариться, а Энколпиев, так Илья тогда себя даже мысленно называл, остался и выпил еще рюмку водки. «Значит, и вправду филолог, книги читал», — подумал он об Олеге Ивановиче.

Вернулся с мокрыми волосами и каплями воды на лице запутанный в простыню Лёня, за ним милиционер Алексей. «Ты чего? — спросил Лёня. — Пойдем, я тебя раздену, погреешься». Они прошли бильярдную, вошли в предбанник, где стопочкой лежали на столе простыни, а на лавке лежала одежда. Энколпиев разделся догола, оставив одежду и полиэтиленовую сумку на лавке. «Простыню потом возьмешь», — сказал Лёня. Они вошли в баню-сауну («терпидарий», — пробормотал себе под нос Илья), прихватив с собой деревянную дощечку. Было жарко и пусто — Марьяны и Олега Ивановича там не было. Сели на верхнюю полку, подложив квадратную доску: «Подпопник, — острил Лёня, — подъяичник, чтоб яйца не сжарились». Потом, наклонившись к Энколпиеву, шепнул: «Олег Иванович Марьяну уже того, оприходовал, возле бассейна». Вдруг дверь открылась. Первым вошел усатенький, невысокий с сверкающими глазками Олег Иванович, поглаживая правой рукой висевший член, а левой почесывая ухо. Следом — его красавица: к удивлению Энколпиева, тоже совсем нагая. Породистая кобылка с темными волосами до плеч, нежная, с тонкими кистями рук и стройными лодыжками и щиколотками, которые Энколпиев уже заметил, нежной грудью античных пропорций, не обвислой, а мягкой, упругой, стройными широкими бедрами, с кучерявым лобком. Энколпиев смутился. «А почему у тебя такая странная фамилия — Энколпиев? Правда, что ль, Петрония начитался? Или псевдоним такой?» — спросил Олег Иванович, устраиваясь на верхней полке между ним и Лёней. «Нет, всё взаправду. Просто я пришелец с Альдебарана», — объяснил себя Энколпиев. Олег Иванович расхохотался: «Бывает. Я тоже из Боголюбских. Побочная ветвь. За историческое время первую часть фамилии, Бога то есть, потеряли». Звонко рассмеялась и Марьяна, усевшаяся рядом с Энколпиевым. Она волновала Энколпиева, и он боялся посмотреть в ее сторону, чтоб его взгляд не стал похотливым.

Потом был бассейн, или «фригидарий». Комната, широкие лавки, квадратный кафельный бассейн семи метров в ширину и в длину, лестница в воду. Свои влажные простыни спутники Энколпиева положили на лавку, он тоже положил свою сухую: полотенцами пока никто не пользовался. Следом за ними он спустился в прохладную воду бассейна. Там он увидел, как Лёня взял в рот грудь Марьяны, принялся почмокивать ее соском. Олег Иванович не обращал на это никакого внимания. А она улыбалась, не противилась. Но улыбалась через голову Лёни Энколпиеву. Он явно ей нравился. Бассейн был неглубокий, по грудь, и Энколпиев стоял, делая руками плавательные движения. Подплыла Марьяна, освободившись от Лени, обняла Энколпиева сзади, прильнув всем телом, обхватив своими ногами его тело, пяткой нежно погладив его провисший член, который почему-то никак не реагировал на ее ласку, висел бессильно. Он обернулся, взял ее за грудь, поцеловал в щеку. Она закрыта глаза, а он вдруг резко вылез из бассейна и пошел в гостиную — выпить что-нибудь, чтобы избавиться от охватившей его растерянности. Выпил. Пил с хозяином сауны Витей и милиционером Алексеем. Простыня, в которую он был завернут, стала влажной, но казалось, что водка сушит изнутри. Подошла Марьяна с двумя мужиками, тоже уже в простынях. Один Витя оставался в костюме. Выпили еще «Имбирной», которую достал из стоявшего в углу портфеля Олег Иванович. Затем он, то есть Олег Любский, пошел играть в бильярд с хозяином Витей, а Лёня с Марьиной куда-то удалились. Милиционер Алексей глупо смеялся. Перед этим Лёня расхваливал Энколпиева, говоря, что он очень умный. Почему-то Энколпиеву стало обидно, что Лёня увел Марьяну. Он пошел их искать. Нигде не было видно. Сходил в сауну, там их тоже не было. Поплавал в бассейне, вернулся за стол. Все уже там сидели, ели, пили, курили американские сигареты. Отворилась дверь с кухни, куда Энколпиев не догадался заглянуть, и в комнату вошли Марьяна с Лёней. «Я ей окрестности показывал», — сказал Леня. Марьяна мило краснела и улыбалась. Все смеялись: «Так в простынях по улице и ходили? Вас за привидения не приняли?» Лёня шепнул Энколпиеву: «Полторы палки поставил». Олег Иванович, довольный собой и своей подругой, оглядывал всех: «Это жизнь, Энколпиев! Это и есть жизнь! У вас на Альдебаране таких телочек, небось, нет! Здесь, у нас, возрождается античность! В России! Мы ее прямые наследники». Античные пропорции Лёни Гаврилова, его прямой, с легкой горбинкой нос, мощный торс, задрапированный в простыню, как в тогу, — все это придавало ему совершенно римский вид, подтверждая отчасти слова Олега Ивановича. Да и сам он походил на римского патриция, хотя сам-то имел в виду, как догадался Энколпиев, Древнюю Грецию. Но это был Рим. Рим, и Энколпиев вслух пропедалировал свою мысль: «Так, наверно, сидели в римских термах, сиречь, в банях», — пояснил он для милиционеров. «Но туда женщин не пускали», — сказала милая нежная Марьяна. «Почему? Пускали». «А, — вспомнила она, — пускали этих, плохих женщин, гетер». Она опять слегка покраснела, произнося это слово.

Лёня позвал Энколпиева снова греться. Сидя на «подпопниках», они погружались, млея, в жар сауны. Лёню распирало от своего подвига с Марьяной, наклонившись к Энколпиеву, он поведал: «Прямо на кухне я ее наказал. Сейчас ее, наверно, Олег Иванович наказывает». Через пять минут дверь отворилась, вошел Любский, разглаживая усики, с довольной, сытой рожей, показал два пальца; мол, второй раз трахнул. Слегка смущенная Марьяна, опять обнаженная, села снова рядом с Энколпиевым. Олег Иванович остался стоять внизу: «Ты посмотри, посмотри, Энколпиев, какая красота перед тобой! Это же античность!» Энколпиев наклонился к Лёне и тихо прошептал ему анекдот: «Сидят Петька с Василием Ивановичем. Петька читает вслух: «Патриции с гетерами пошли в терны». Спрашивает: «Василий Иванович, а что такое термы?» — «Это, Петька, бани по-нашему» — «Ну-у! А гетеры?» — «Это, Петька, бляди» — «Понятно, это понятно. А кто такие патриции?» — «Я думаю, Петька, это опечатка. Надо читать не патриции, а партийцы». Лёня захохотал: «Думаешь, у партийцев есть такие бани» — «Уверен. Раз уж у милиции есть…» — «Эй! — крикнул Олег Иванович. — Кончайте шептаться. Ты лучше, Энколпиев, погладь ей грудь, попробуй на руку, это же форма, скульптурка!. Олег Любский кончал филологический, но дружил с архитекторами, и понятие «скульптурная форма» было ему известно. Энколпиев принялся гладить грудь Марьяны, но член у него все равно даже не шевельнулся. Она же млела от жары и от его руки, свою положив ему на член. Вошедший Алексей-милиционер ойкнул, увидев такое: «Извините». И выскочил за дверь. Еще раньше ушел Олег Иванович. «Нравится, Энколпиев?» — спросил он, уходя.

Осмелевший после его ухода Энколпиев робко положил руку ей на лобок, проведя прежде рукой от груди по гладкому, ровному, слегка впалому животу. Она немножко раздвинула ляжки, он стал ласкать ей клитор. Она еще шире раздвинула ножки и своей рукой слегка подтолкнула его руку: давай, дескать, дальше, глубже. Он засунул ей средний палец в горячую, влажную щель. Она тихо вздохнула. «Чем это вы там занимаетесь?» — воскликнул рокочущим голосом Лёня. Энколпиев отдернул руку.

И вовремя, как он решил, потому что вошли Олег Иванович и Алексей. Марьяна сказала, что ей жарко и она идет в душ. Чувствуя, что его влечет темная сила, хотя член по-прежнему не стоял, потому что не была Марьяна его любимой, его желанной, Энколпиев все же отправился вслед за ней, зашел в маленькую душевую. Она включила воду, стыдливо сводя плечи вперед, как бы прикрывая этим движением грудь. «Ой, горячо!» — и, распрямившись, выскочила из-под хлынувшего кипятка. Он повернул кран холодной воды, температура стала нормальной, теплой. Она стала под душ. Он притянул ее к себе и поцеловал в губы. Она ответила, прижалась всем телом. Он гладил ее по груди, по ягодицам, пальцем снова залез в ее горячую щель. Она, вздохнув, повернулась к нему спиной, упершись руками в стенку и слегка расставив ноги. Но он был беспомощен. «Не стоит», — пробормотал он. Она повернулась, улыбнулась. Он взял ее за шею, за загривок, наклонил. Она вначале дернулась, потом сообразила. Принагнулась и взяла его член в рот, начала целовать и сосать. Он держал ручку двери, не давая открыть, в дверь рвались. Потом пришлось уступить силе. Вошел высокий красавец Леня: «Что это вы тут делаете?» — «В бассейн идем». Они побежали в бассейн, спустились по железной лестнице. Она сразу подплыла к нему, прижалась грудью к его груди, обвила руками и ногами, член привстал и коснулся ее щели. Почувствовав это, она рукой заправила его в себя. Они начали трахаться прямо в воде. Но все же член стоял плохо. Непривычно было среди народа заниматься этим. В бассейн плюхнулся Лёня: «Чем это вы тут занимаетесь? И как, получается?» — «Не очень-то», — засмеялась Марьяна. «Марьяш, а у Олега Ивановича в бассейне получалось?» — не отставал Лёня. «Тоже не очень-то», — спокойно ответила она, соскальзывая с члена Энколпиева, но хватая его рукой, как свою собственность, не отпуская его. Леня подгреб к ней, взял ее за груди, мял, сосал их. «Ты погляди, как они красивы», — обращался он к другу. А Марьяна все не выпускала из пальчиков член Энколпиева. Наконец, Энколпиев сам вырвался и нырнул, чтоб охладиться.

Тем временем Лёня с Марьяной вылезли и подошли к скамейке. Энколпиев, увидев это, тоже полез из воды. Она наклонилась лицом к скамейке, Леня приставил ей член сзади, примеривался. Энколпиев подошел, она ринулась было к нему, но Лёня в этот момент засунул свой болт ей во влагалище, точнее, не засунул, а вложил, потому что он был у него тоже не очень тверд. Она затихла, но взяла в рот член Энколпиева, чтоб только не отпустить его от себя. Лёня то ли понял, что тут возникла симпатия, то ли устал после «полутора палок», крикнул: «Иди, занимай мое место!» И отошел. Энколпиев оторвался от лица Марьяны, которое гладил, пока она работала губами и язычком, стал пристраиваться сзади: член стоял плохо, но на сей раз все же стоял. Энколпиев понимал, что главное попасть, а там, внутри, он распрямится, затвердеет. Она выгнула спину, как кобылка, как кошка, как сучка, чтоб ему было удобнее попасть в нее. Он и попал. Леня дал ей тем временем сосать свой член, она покорно взяла его в рот, но видно, что без удовольствия, а услышав, как она застонала, когда Энколпиев попал в нее, Леня окончательно убедился, что тут с ее стороны почти любовь, отошел и вообще вышел из комнаты с бассейном. Они остались вдвоем. Он драл ее, чувствуя, что его мужское достоинство налилось силой. Она стонала и была, похоже, приятно поражена его умелостью и продолжительностью акта. Распрямившимся членом он занимал все ее внутреннее пространство, она почти рычала. Заглянул Леня: «Вот это да! Вы еще работаете…» Испугавшись, что сейчас придут остальные, Энколпиев принялся кончать. «В тебя можно?» — «Нет, нет!» Он отскочил, и сперма далеко стрельнула вдоль бассейна. «О, какой ты!» — прижалась она к нему. Потом пили чай с шоколадными конфетами, завернувшись в простыни. Ни о чем с Олегом Ивановичем Энколпиев так и не поспорил. «Пора собираться, завтра на работу», — сказал, наконец, Лёня. «А мне лучше всех, — улыбнулась Марьяна, — я на каникулах. Два дня назад сессию сдала». Одеваясь, прижималась то к Лёне, то к Энколпиеву.

* * *

Вспомнив всю эту сцену Илья неожиданно для себя застонал. От неожиданности раздавшегося в полной тишине стона сам вздрогнул. Глянул на дверь. Закрыта, и никакого за ней движения. Значит, никто не слышал. Этот стон и дрожь вывели его из оцепенения. Даже хмель, который еще гнездился где-то в затылке, словно пропал, и он смог более или менее ясно, не казнясь, оценить свое воспоминание. Да, он грешен, любя Лину, изменяя жене. Но в припомнившейся ситуации видна степень еще большего падения. Рим времен упадка!.. Но для него-то это не должно быть оправданием. И почему он вспоминает этот эпизод со смешанным чувством, стыда, раскаяния и вожделения? Стыд как раз за это непрошедшее вожделение. Ведь он семейный человек, еще он любит Лину… Откуда в нем эта языческая неразборчивость, эта национальная карамазовщина? Легче было бы объяснить свое бесстыдство случайностью, самому себе объяснить. Но его все тянет на морализирование, на чтение нотаций… А это значит, что чувство должного в нем сильнее прочих потребностей организма. Надо жить, себя не стыдясь. А это возможно, только когда чист в своих чувствах. Где же в своих чувствах он не фальшивит? Он любит Лину. Желает ее. Только ее. Жалеет. Жалеет и желает. Любить, любимую женщину — вот выход, единственное решение.

Когда Лина, наконец, вернулась, он, поднявшись с тахты, с которой до той поры даже не привстал, подошел к ней с виноватым и тоскливым выражением на лице, потянул к себе, зарываясь лицом ей в плечо, в волосы, как заждавшийся и изжаждавшийся. Но она, какая-то притихшая, высвободилась, посмотрела на него искоса сказала:

— Давай лучше не надо. Давай по доящем, пока уснет. А там посмотрим. А пока лучше почитаем. Я совсем с ней замучилась.

Ее взгляд искоса почему-то насторолсил Илью, словно она могла проникнуть в его мысли, в его воспоминания о летнем приключении в бане. Но нет, вряд ли, успокоил он себя. Достаточно с него терзаний, что он изменяет Элке! Это его главная вина, а о бане надо раз и навсегда забыть. Он выпустил Лину из своих лап, потому что не умел быть насильником, а Лина уперлась, он это видел, а стало быть ее надо утешить, успокоить.

— Ты знаешь, на Владлена телега пришла. За аморалку. С какой-то иностранкой связался, — меняя тему, ляпнул он.

— И что? Что из этого последует для меня?

— Его из Праги выпрут, я думаю. Так что скоро он вернется и твои мучения кончатся.

— Опять в свою коммуналку? Знаешь, Илья, а я привыкла здесь. Здесь мое детство прошло. Я и Кузьмина твоего помню — мальчишкой еще: ходил в ковбойке, гулял по аллее, с книжкой в руках. Знаешь, как младшие за старшими наблюдают, особенно девочки за мальчиками. Но он мне никогда не нравился. Герой не моего романа. А я не твоего героиня. Ты ведь не хочешь меня взять с собой.

— Куда?

— Куда хочешь.

— Ладно, что-нибудь придумаем. Не переживай, счастье мое. Давай сядем. Почитаем, в самом деле.

Лина сжалась вся.

— Только руками меня не трогай.

Прежде, чем сесть, она подошла к окну, задернула занавески, включила верхний свет и только после этого вернулась к тахте. Илья очень даже почувствовал, что его механическое «что-нибудь придумаем» и «не переживай, счастье мое» плохо на Лину подействовало. Она напряглась, лицо приняло стылое выражение. Одна надежда — заболтать эти слова, зачитать их кузьминским рассказом. «Бревно, только о себе переживаешь», — сказал себе Илья и немного заискивающе произнес, хотя ответ Лины был ему известен:

— Ты задергиваешь, боишься, что кто-нибудь наблюдает?

— Не боюсь, а знаю. И ты знаешь. Знаешь, что Валька, твоего Кузьмина одноклассница, со мной сдружилась. Тоже одинокая баба вроде меня, — добавила она угрюмо. — Ты же знаешь, что мы с ней перезваниваемся, словами перекидываемся, переглядываемся с балконов. Знаешь и то, что она привыкла мне в окно заглядывать.

— Ну так она сейчас Бог знает что думает, а мы как назло собираемся тихо сидеть, — поторопился Илья забежать вперед Лининого раздражения.

— Все правильно. Пусть, что хочет, думает. А ты все-таки отодвинься немного, — сухо сказала Лина.

Опасаясь рассердить ее еще больше Илья отодвинулся, хотя они и остались сидеть рядом. Он взял конверт, достал рукопись, снял связывающую листочки скрепку.

— Ты уверен, что это интересно? — спросила вдруг Лина.

— Не знаю. Посмотрим.

— О чем хотя бы?

— Говорит, что о пришельцах, об инопланетянах, — он вспомнил Вёдрина с его «теорией Альдебарана», хотел было рассказать о ней Лине, но побоялся перебить впечатление от рассказа, тем более, что Лина и без того досадливо воскликнула:

— О, Господи! Какая чушь! Ладно, давай читать.

Они сидели передавая листочки из рук в руки, пропуская рассказ сквозь свои размышления и настроения, как герои в романе Сервантеса, слушавшие с интересом истории своих случайных спутников, несмотря на собственные беды и проблемы, и примерявшие их к своей судьбе. Вот, что они прочитали.

Борис Кузьмин ДЖАМБЛИ Фантасмагория

Этот день был обычным. Совсем, как и другие, прошлые. Уже с утра в верхушках деревьев шумел ветр, сбрасывая листья, и они устилали сухой асфальт перед домом. Осень. Холодная, сухая, ветреная. Все как вчера, как позапрошлого дня. Разве что это…

Непонятно почему все листья сметались в одну большую, со всей Москвы, кучу, кучу, напоминавшую муравейник. Только один лист вырвался из нее и летал по воздуху отдельно. Внезапно что-то сверкнуло, и куча листьев вспыхнула, запылала и сгорела. И только этот единственный лист продолжал носиться по ветру. Разве что это. Листья были сухие и горели хорошо.

Уже после странного этого случая по тротуару, помахивая папкой, шел малый. Сутулый, но с большой, широкой спиной, со свисающим, как приклеенным, носом. Он был лет 22-23-х, а, если точнее, 21 года, по имени Давид Изгоев. Воротник его пальто был поднят, и он озирался довольно угрюмо. Время было послеобеденное, такое, когда ездят в транспорте люди случайные, и их мало. И когда он взошел в троллейбус и увидел, что тот почти пуст и можно сидеть на отдельной скамейке, он, видимо, сделался доволен.

У него было дурное настроение, потому что сегодня в трамвае он встретил знакомого, кончавшего в этом году школу. Когда Давид поднялся на площадку, он сразу увидел того, верзилу, чудовищного размера и силы, непропорционального, неуклюжего, в школьном костюме и с детским портфельчиком. И костюма и портфеля он явно стеснялся и потому заискивал глазами по сторонам. Его звали Петя Востриков. Они поздоровались. По инерции приветствия, из вежливости, Давид спросил того, куда он после школы собирается поступать.

— В МИФИ, — самодовольно улыбался теперь Петя. — А ты фи-ло-лог? — спросил этот буйвол пренебрежительно.

Он с сожалением смотрел на Давида. Давид вдруг ответил:

— Один человек не велел говорить.

Это была университетская шутка. Сказав, замолчал. Петя понял, что с ним не хотят говорить, и, чтобы скрыть свой пассаж и от себя, и от пассажиров трамвая, все же спрости, на всякий случай, вдруг обойдется, и ему ответят по-человечески, нормально:

— Что не велел говорить?

— Ничего не велел говорить.

— Кому?

— Никому.

— Какой человек?

— Один человек.

Скетч этот длился не более минуты, но Петя (Давид это с неожиданной для себя иронией заметил), стараясь не поворачивать головы, все же поглядел, не слышал ли кто такого неприятного для него разговора, а Давид отворотился к окну. Высокомерие и суетность мальчиков-физиков угнетали его, и он не жалел о своем жестоком ответе. Он раздражился, присутствие буйвола стесняло его, и он был рад, когда, наконец, сойдя с трамвая, очутился один.

Давид обладал одним, возможно, неприятным свойством: не мог он встречать старых друзей, с которыми уже не дружил, тем более дальних знакомых; он не мог долго иметь дело с одной компанией. Все компании казались ему просто ячейками одного и того же муравейника, слегка лишь между собой различающимися. И, чгобы чувствовать хотя бы какое различие, он все время менял приятелей. Постоянных друзей у него не было. Вот и сейчас он направлялся в компанию, с которой сошелся недели три назад.

Он сидел и смотрел в сухое ОКНО, 15 которое явственно бил ветр, когда троллейбус останавливался.

Впереди сидело пять-шесть старушек и стариков, да сзади двое-трое парней. Троллейбус был тихий и успокаивал его после встречи с буйволом. Он думал о человеческих взаимоотношениях, и ему казалось, что люди ценят в человеке не душу, не ум подлинно, а то внешнее, что определяется начальством, успехом, модой, рангом, положением и пр. Полная подчиненность общественному мнению.

Он предавался этим злым мыслям, как вдруг по троллейбусу прошуршал шепот.

— Джамбли? Что такое «джамбли»?

— ДЖАМБЛИ?

— ДЖАМБЛИ!

— Что вы знаете про Джамблей? Приземлились?..

— Приземлились… приземлились… приземлились…

— Не порите чепухи!

— Правда, правда…

— В «Вечерке»…

— В «Вечерке» и не могло быть…

— А что ж, по вашему, получается, что…

— Нет, точняком, Саньк… Кем быть, Джамблн приземлились!..

Давид вздрогнул и огляделся. Публика упивалась сплетней. Неизвестно, как это он сорвался и как получилось, что он сорвался, но выкрикнул он на весь троллейбус:

— Какие такие ДЖАМБЛИ?! Откуда?

Публика — и те, кто не верил, и те, кто рассказывал, — всполошилась и загалдела:

— Как, вы не знаете?..

— Он не знает! Вот это да!

— Про Джамблей не знаете?..

— Вся Москва уже знает…

— Только одни верят, другие нет…

— Не может быть, чтобы хоть кто не знал!..

— Старик, слушай сюда! — это кто-то из парней с заднего сиденья. — Вчера на Новодевичьем кладбище приземлился какой-то космический корабль…

— Улыбок тебе пара, вчера! Утром щас!

— И не на Новодевичьем, а на Ваганькове!

— С Марса!

— Сказал! С Кассиопеи!

У Новослободского метро, не дослушав, Давид вышел. Но и тут, на улице, как жужжание — слово:

Джамбли!

— Джамбли!

ДЖАМБЛИ!

Джамбли, Джамбли, ДЖАМБЛИ, джамбли.

Он шел к метро и слушал. По дороге, из обрывков разговоров он успел только выяснить, что Джамблям приписывается способность внушать мысли на расстоянии, как… Фактически он только дошел до середины перехода, как вдруг люди, шедшие с ним рядом, рванулись, обратились в толпу, и по улице пронесся дикий вопль:

Джа-а-амбли-и!

Люди понеслись к метро. Они толкались, пихались, дрались, сшибали друг друга с ног, топтали упавших, грозили друг другу кулаками и пускали их в ход, били друг друга в ребра, в зубы, под микитки, под дых, по морде, по лицу, по харе, по физии, по тыкве, по уху, по челюсти, в нос, в глаз, отталкивали один другого, выталкивали, выкидывали, выбрасывали, выпихивали, расталкивали, распихивали, отдирали, продирались, жали, давили, сминали и снова били, теснили, давили, душили, вопили и орали. Только в дверях метро Давид сумел оборотиться назад и то лишь на мгновение. Он увидел, что посередине шоссейного перехода стоят две блатные или, скорее, приблатненные девки в зеленых платьях и, указывая пальмами на толпу паникеров, пронзительно и глумливо хохочут.

«Действительно, стыдно», — успел подумать Давид, но его оттеснили внутрь метро, и вот он стоял уже на эскалаторе, едущем вниз. И только здесь он окончательно опомнился. И обозлился на себя, устыдился, что со всеми бежал.

Он взглянул по сторонам. Пристыженные, как и он, — непонятно от кого или от чего убегали, — люди стояли молча. На ступеньку выше Давида стоял мужчина в белом кителе и в белой шляпе, он протирал носовым платком свои уцелевшие в толчее очки. Рядом с Давидом улыбалась золотой челюстью девка в зеленом платье, похожая на тех, что смеялись на улице. Давид немедленно подмигнул ей. Ниже стоял парень с черной спортивной сумкой, с шеей и плечами борца.

Они оказались вместе в одном вагоне. Гражданин в белой шляпе все протирал свои очки, потом надел их. Пока он осматривался, Давид продолжал флиртовать с зеленой девкой, то подмигивая, то в упор, со значением посматривая на нее. И вдруг гражданин испустил вопль, как пять минут назад, на улице:

— Джа-а-амбль!

Он с ужасом смотрел на зеленую девку, зеленея и втискиваясь в кожаную спинку сидения. И вагон замер, перестал дышать.

Девка подбоченилась, выставив грудь вперед, и нехорошая, страшная усмешка очутилась на ее лице. Она заговорила тихим, шепелявым, каким-то даже фиксатым голосом:

— Ну, че вылупились-та? Перебстели?

Давид вздрогнул от омерзения. А девка стала делать движения руками, всем телом помогая этим движениям, словно гипнотические пассы. И тот человек в вагоне, на кого она указывала пальцем, меняясь в лице, почему-то дергал себя сначала за нос, а потом таскал сам себя за уши. Пока один это делал, остальные смотрели, не переча и не вмешиваясь.

Проходя; по вагону, она отшвырнула ногой спортивную сумку парня с шеей и плечами борца, стоявшую у нее на пути.

— Но-но, ты!.. — приподнялся было парень.

Он, видимо, все же решил, что это просто блатная, и думал красиво пресечь ее. Набычившись, он шагнул к девке, встав с сиденья. Усмехаясь, та пристально глядела ему в глаза. И парень внезапно поклонился ей. Она взмахнула обеими руками, и весь вагон начал униженно кланяться. Самым взаправдашним образом.

Вниз-вверх, вниз-вверх.

Давид стоял и растерянно наблюдал происходящее. На него все ее заклинания и телодвижения не действовали: он просто привык поступать так, как хочется ему, а не другому.

— Кланяйся, кланяйся, падла, — прошипел ему сосед, не переставая сгибаться.

Вниз-вверх, вниз-вверх.

— А ты что, миленький, — сказала Джамбль, подходя к Давиду, — особого приглашения ждешь?

Давид недоуменно пожал плечами. Все вдруг показалось ему нелепицей и сном, и фигуры кланяющихся покрылись каким-то чадом. «Этого не может быть, — попытался он ободрить себя. — Дичь какая-то. Фантасмагория». Он прикрыл веки, чтоб видение исчезло.

— Ну! — услышал он противный голос, открыл глаза и увидел омерзительную физиономию Джамбля с золотыми зубами. И, недолго думая, ударил ее папкой по голове.

— А-ах! — выдохнул вагон и перестал кланяться.

Станция метро «Белорусская». Сгрудившись, кинулись было все к выходу. Но Джамбль махнула рукой, и они покорно разбрелись по своим местам. Давид на секунду тоже понурился, но встряхнулся, отшвырнул в сторону Джамбль и вышел из вагона.

Из соседних вагонов выходили люди: умные и глупые, оптимисты и пессимисты, добрые и злые, хорошие и плохие, подчиненные и руководители. Они разговаривали, шутили, хмурились, улыбались, давали указания, соглашались и торопились их исполнять. А двери того вагона сомкнулись, и поезд исчез в тоннеле. И как будто ничего и не было.

Что делать? Ведь засмеются, если закричать. Кому рассказать?

А, может, ему все это привиделось? Настолько, глядя на окружающих, казалось ему все происшедшее нереальным. А люди в вагоне, наверное, пропали… Но онже видел!..

И — новая мысль: бежать, предупредить друзей!..

Он выскочил на улицу. Помахал рукой зеленому огоньку:

— Алло, шеф!

Назвал адрес, поехали. Ветер хлестал в стекло, поднимая по улице пыль. Давид все время молчал и смотрел внимательно в окно. Но ничего, что показывало бы присутствие Джамблей в городе.

— Шеф, ты слышал о Джамблях что-нибудь?

— Как, извиняюсь?..

— Джамбли, о Джамблях?..

— Нет, не слышал. А это что же такое?

— Да нет, ничего. Так.

Говорить и рассказывать ему почему-то было стыдно, будто врал. Но не предупредить нельзя. И, выходя из машины, сказал:

— Остерегайся девок в зеленых платьях!

И взошел в подъезд. И там в сердцах: «Тьфу!» Ему стало так стыдно своего романтического предупреждения, что он, чтобы движением заглушить стыд, вихрем взлетел по лестнице.

Он позвонил, ему открыли дверь, затащили в комнату, хозяйка поцеловала его в щеку, спросила, принес ли он бутылку Шел разговор серьезный — о предстоящей выпивке, и он постеснялся рассказывать про Джамблей.

Он не знал, как следует, ребят из этой компании. Хотя ребята были совсем обыкновенные. Правда, имена-фамилии были у них презанимателъные. Девицы: Руслана Гномона, Галка Сорокина, Маша Сашина и Саша Машина, Света Форова и Лиля Акуленок. Ребята: Саша Силачев, Боба Финкельштейн, сын фининспектора, и Сима Форов, брат Светы. А в остальном ничем не выдающиеся.

Одевались, как все, без особого шика, курили, пили водку, ходили вместе время от времени в походы, кто еще учился, кто уже работал. Хотя в смысле выпивки, как показалось Давиду, изрядно перебирали. Выпивка сближала эту компанию, как, наверно, и другие компании. Это было нечто общее. Любимая песенка была:

Что-то стало холодать,

Не мешало бы поддать!

Не послать ли нам гонца

В магазин без продавца?

Иногда произносился и другой, хотя однотипный, текст:

Руки мерзнут, ноги зябнут,

Не пора ли нам дерябнуть?

Выпивая, они, чтобы не сидеть молча, вспоминали разные забавные, — забавные в силу талантливости рассказчика, — эпизоды совместных приключений и пьянок, потом долго смеялись. Давид был знаком с ними недавно (у него наклевывался роман с хозяйкой этой квартиры — Русланой Гномовой) и потому выступал лишь в роли слушателя, зрителя, пайщика, когда скидывались по рублику или больше, и ценителя. Он умел с умным видом молчать или пояснить рассказчику его собственную мысль, и это было хорошо. К тому же Давид умел пить, и это было самое главное».

* * *

— Типичные переживания маменькиного сынка, — прервала чтение Лина, — который, выпив рюмку или две с чужими людьми, считает, что он умеет пить и что теперь он узнал жизнь.

— А, может, оно и так, — сказал Илья. — Все же дочитаем.

* * *

«Руслана еще раз чмокнула Давида в другую щеку и ввела его в комнату. Боба оторвался от карт и спросил:

— Это кто? Таки Додик?

Боба с Сашей примостились в углу на диванчике и резались в «буру». Они курили сигареты и стряхивали попеременно пепел в большую керамическою чашку, Девицы сидели перед зеркалом и начесывали одна другую по очереди. Разговор был разделен по половому признаку. Мужчины бурчали в своем углу, женщины шушукались в своем. Изредка кто-то из одного кружка подтверждал слова кого-то из другого кружка. И все.

Давид, войдя и пожав руки, обойдя всех, в который раз начал лазить по книжным полкам. Он смотрел заглавия, брал книги в руки, держал их, листал, вдыхая книжную пыль, и дрожал от наслаждения. А библиотека была редкостная. Он все хотел как-нибудь посидеть день, не обращая внимания ни на кого, где-нибудь в углу и почитать. На дом книг Руслане родители не разрешали давать. Но все никак не получалось просто почитать. Он отбирал несколько, стараясь от жадности взять побольше, хотя сознавал, что надо брать одну, если всерьез хочешь, читать, и садился на другой диван. И листал их. Но настроение бывало у него в компании нервное. И он не отдавался чтению, а листал все быстрее, все поверхностнее и, наконец, оставлял книги и начинал прислушиваться к происходящему. И, возбуждаясь, шел перекинуться в «дурачка» или «дерябнуть водяры».

К восьми вечера они отправились на именины к Ирочке 3. Друг за другом, одевшись, они вышли из квартиры и поскакали по лестнице. На улице сильно похолодало. Они закурили сигареты, на минутку приостановившись в парадном, и двинулись дальше.

И лишь на улице Давид вспомнил о Джамблях. Он вздрогнул. Ему почему-то было теперь страшно. От холоднокровного равнодушия не осталось и следа. На улице было пусто и темно.

У универмага толпились алкаши с разгоряченными лицами и лихорадочными при электрическом свете магазина глазами. Проталкиваясь в магазин и вынося оттуда бутылку или две, они тут же отходили за фургончик с фруктами, запертый на ночь, и пили по очереди из одного стакана, взятого из автомата для газированной воды: партия за партией проходили, а стакан оставался.

Но никакого даже намека на присутствие Джамблей. Ничего необычного не было. Это-то и пугало.

Нас всегда страшит неведомое. Самое страшное, когда оно известно и увидено воочию, пугает нас меньше. У человека есть свойство привыкать, но напряженной неизвестности он не терпит.

Давид не знал, откуда могут напасть Джамбли и будут ли они нападать, и это-то и внушало ему совершенно животный страх. И когда он все это почувствовал, он обратился к своим приятелям голосом, прозвучавшим напряженно:

— Парни! видел я сегодня необыкновенную вещь!..

— Джамблей, что ли? — повернулся Силачев.

— Да-да, именно Джамблей! — выкрикнул Давид и угрюмо вдруг замолчал, насупившись. Он шел быстро, и от быстрого шага голос у него прервался и прозвучал, как ему показалось, жалобно и заискивающе. И он опять обозлился на себя.

— Старик, плюнь на это слюной. Все это дермо собачье, — и Боба сплюнул. До самого дома Ирочки 3. они молчали: берегли дыхание. Да и трудно говорить, когда ветр дует в лицо всякую пыль.

Двухэтажный Ирочкин домик был деревянный. Ее квартирка была на первом этаже. Дома была одна она.

Они взошли на крыльцо, прошли три двери и очутились в жаркой квартире. Приятно скрипел гладкий деревянный пол. Скинув пальто, они прошла из прихожей в комнаты и принялись вытаскивать из карманов бутылки водки, купленные по дороге.

Давид, наказывая себя, решил молчать о Джамблях целый вечер. Но все, рассевшись, принялись заводить разговор именно о них. Была вареная картошка, масло, соль, полбуханки черного хлеба, три селедки и шесть бутылок «перцовки». Они раздавили на круг две бутылки, и разговор завязался. Начал Боба:

— Старик, нелепо мандражить! Джамбли — это дермо. Если бы они что имели против людей, то, можете меня уверять в противном, они бы имели то, что хотели. Таки оно так, клянусь.

Саша Силачев, напрягая могучие плечи и прикрывая мощной рукой мощную челюсть, промолвил уверенно:

— Если бы было надо, нас бы позвали. Да и сами справились бы, без нас. А раз не зовут и ничего не делают, значит, так надо. Может, договор какой мы заключили… Народ разберется, что к чему. Конечно, кое-какие конфликты поначалу неизбежны. Ну, тогда мы, то есть в этом случае, себя в обиду не дадим. Но надо не явиться причиной осложнений, то есть, я хочу сказать, что не надо являться причиной межкосмических осложнений. Понятно?

И он обвел закосевшим, но тяжелым взглядом присутствующих.

Давид сидел, сжав колени руками, дрожа от внутренней лихорадки. Что его поражало, так это полная обыденность происходившего разговора. Как будто приехала очередная иностранная делегация. Вначале он не понял, думал, что они не знают, потому и равнодушны к появлению Джамблей, потом — что они, как и он, стесняются первыми выскочить на улицу и призвать людей к сопротивлению. А теперь он был ошеломлен. И вправду, Силачев прав: нигде ни толп, ни солдат, ни машин с людьми. Только голоса, обывательски интересующиеся: а что такое — Джамбли? Утром они будут спрашивать: а что, они еще здесь? И будут лениво зевать. Ему сделалось глубоко противно. Хмелеть он никогда не хмелел. И теперь ему очень хотелось лежать дома головой в подушку. И отдаться своим мрачным мыслям. Он понял, что это его последний вечер с этой компанией. И ему сделалось грустно, что он такой бирюк, что не может быть долго с людьми, что ему становится скучно и противно.

Ждали Симу Форова, который опаздывал, потому что у него «была игра». Он был баскетболист. Он приехал. Раздавили еще бутылку. Он рассказывал про игру. Объяснил, почему не взял с собой Светку.

— Старик, — спросил его Боба, — а что ты думаешь о Джамблях?

— А ничего, — ответил тот равнодушно.

К одиннадцати Давид собрался уходить. Водка была уже почти вся выпита. Доставали заначки, припрятанные Ирочкой 3. И пели песни, не зная, кто их сочинил: «Эй, шофер, вези в Бутырский хутор», «Плато Расвумчорр» и многие еще, мужественные песни. Из первой всем нравились последние строки:

Или нет, сперва давай закурим, Или лучше выпьем поскорей! Пьем за то, чтоб не осталось по России больше тюрем, Чтоб не стало по России лагерей!

Да и из второй тоже часто повторяли последние строки, мужественно глядя друг на друга:

Потому что дорога ужасно трудна,

И бульдозеру нужно мужское плечо,

Потому что сюда не приходит весна —

На затылок Хибин, на плато Расвумчорр!

Так и чудилось, что эти молодые, интеллигентные парни готовы подставить свое плечо могучему государственному бульдозеру. И Давид тоже так же чувствовал, как и они. И его плечо ныло от желания послужить общему делу. Давид заметил, что, несмотря на всю свою самостоятельность, он тоже отвыкал в компании от каких-то своих привычек. Но он знал, что они возвратятся, когда он уйдет. Он надел пальто, натянул перчатки, вернулся в комнату и сказал:

— Парни и вы, барышни, общий привет!

— Ты уже идешь?

Стой, старик, может выйдем вместе?

— Ребята, да посидите еще! — это Ирочка 3. говорила.

— Додичка, обожди нас.

Поцеловавши руку Ирочке 3., Давид вышел. За ним остальные, Руслана взяла его под руку, и все они двинулись к стоянке такси. Там уже была большая очередь.

Казалось бы, по пьяной лавочке, если и говорить, то о больном, о важном, и все говорили. Но если потом вспомнить, о чем, собственно, говорили, то вспомнить не было никакой возможности. Они переминались с ноги на ногу, курили, глубоко затягивались, ежились, пряча голову в воротник… И что-то говорили, перебрасывались какими-то репликами о холоде, о ветре, о проведенном вечере, о Джамблях — мимоходом, о водке и о всяческих любовных приключениях их общих знакомых.

Машины подъезжали медленно и редко. Холод — и люди сжимались в комок. Ветр — и люди прятались в воротники. Простейшая защитная реакция. Внезапно показались шесть машин, одна за другой, с зелеными огоньками. Увидев кавалькаду такси, очередь приободрилась. А Изгоев как раз в это время начал говорить речь:

— Джамбли — это эпоха. Это новая эра нашей человеческой жизни. Я пьян, я об этом догадываюсь, но поэтому мне так свободно держать речь. Форов, пошел к матери! Возвращаюсь к теме и прошу не прерывать. Посмотрите, как люди отнеслись к ним, к Джамблям. Сколько прелестного равнодушия. Никто не беспокоится, хотя это и опасно. Я знаю твердо, что это опасно. Я видел в метро. Но в нашем к ним равнодушии залог нашей победы. Думаю, это так. Мы будем жить, как будто их и нету! К черту! к черту! Я вдохновенно говорю! Точно говорю! Я знаю, что говорю!

Он оглянулся, жестикулируя, и увидел в первой машине шофера, везшего его сюда. Он ухмыльнулся и помахал ему рукой, продолжая говорить. Он сознавал, что все же он поднапился, и что свобода в языке и в обращении от этого, но ему было все равно.

— Вот и шефу плевать!.. Скажи, шеф! А что это у тебя там за фря сидит? Джамбль, что ли? Зе-ле-нень-кая!.. Эти дураки говорят о них, как об иностранной делегации. Они ни хрена не смыслят. Слушай, Сима, а в морду? Я презираю тебя, ты спортсмен и кретин. А все вместе мы Джамблей презираем! Вот!

Дверь первой машины раскрылась, и оттуда выпрыгнула Джамбль. Из других машин тоже полезли зеленые девки-Джамбли. Шофер первой машины: сидел серый и не дышал. И Давид осекся. Он продолжал махать руками по инерции уже в сплошной тишине. Потом руки у него обвисли по телу.

Джамбль «из метро» подняла руку, и палец остановился на Изгоеве. «Не смотри ей в глаза. Закрой свои», — шепнул ему внутренний голос. Он поглядел.

— Вот он, — сказала она, — Ешьте его.

Давид вдруг услышал, как взвизгнула Руслана Гномова, и вздрогнул. У всей очереди были оскалены зубы. Он вышел и, тяжело передвигая ногами, пошел в сторону, не оглядываясь. Стояла сплошная тишина. Что-то произнесла Джамбль. Закрыв глаза, люди с оскаленными зубами медленно пытались захватить его в круг.

Он побежал.

Завизжала Джамбль. Щелкая зубами, люди неслись за ним. Он не понимал, как и куда бежит. Почему-то он оказался вдруг в поле. Сердце колотилось, дыхания не хватало, ноги устали. Слышался шум погони. Зловещим голосом кричала:

— Это я, Гномова! Дави-ид! Это я, Гномова-а!

Он упал на землю, обессилев. Хотя он тяжело дышал, они промчались мимо и не заметили его. Было темно.

1965


— Ну и что? — спросила Лина, — Тебе нравится?

— А тебе?

— Мне? По-моему, очень плохо по языку, да и вообще зачем такое старье давать читать. Еще и фантастику. Он что, больше ничего не пишет?

— Ну, это я виноват. Уговорил его найти хоть какую фантастику, чтоб показать Рохлину в «Химию и жизнь». Они иногда фантастику печатают. А писателю надо печататься. Да и не совсем это фантастика.

— Что же это такое?

— Скажу. Ты только свои претензии к тексту изложи.

— Пожалуйста. Ну, хотя бы нелепые словечки — «взошел», «холоднокровный» вместо «хладнокровный», «похолодело» вместо «похолодало», «ветр» вместо «ветер», «дермо» вместо «дерьмо». А дурацкие, глупые фамилии героев! Хуже, чем всякие там Правдины и Стародумы в классицизме. И вообще много прямолинейности, вроде фразы: «публика упивалась сплетней». И сам заход рассказа, когда столкновение со школьником-буйволом описывается! Это же откровенная параллель сражения и победы Давида над Голиафом. Но в предложенной ситуации это уподобление смешно. Смешного и наивного там много. Да и при чем здесь Петя? Это вообще гнусно.

Пока Лина произносила свою суровую речь. Илья думал, что она права, точно все увидела, но все равно рассказ ему нравится, хотя и требует редактуры, ему казалось, что пришельцы, НЛО, как и банные развлечения, все это симптом, знамение распада, гибели. Вера в НЛО — это вроде веры в гибельность косматых комет, как верили древние. И Кузьмин многое почувствовал еще двадцать лет назад.

Илья дернул левым плечом.

— А мне так кажется, что все-таки неплохо, хотя ты замечательно все увидела. Но там есть и нечто сверх этого. Могу объяснить, что я имею в виду. Если ты хочешь, конечно.

— Объясни, — протягивая ему рукопись и на всякий случай еще дальше отодвигаясь от него, сказала Лина.

Холодно сказала.


Загрузка...