Глава IV Интервью

Старуха молча смотрела на него и, казалось, его не слыхала.

А.С. Пушкин. Пиковая Дама


Ну что ты стоишь? Иди открывай!

Петя молча и виновато показал горшок, который он так и не вылил, а Лина, причесанная, умытая, слегка подрумяненная и напудренная, пожав плечом, прошла мимо него к двери, сказав негромко, так, чтобы только Петя слышал:

— Взялся, так уж делай, за что взялся!

Подойдя к двери, хмыкнула, рассмеявшись слегка:

— Интересно, кого это к нам черт принес?

Смех был как бы отчужденный от Пети, рассчитанный на посторонних. Открыв дверь, она встала вполоборота к входившему, так что Петя видел выражение ее лица. Словно и не было у нее только что хандры и печали, она улыбалась навстречу гостю, застрявшему в дверях криворотому мужчине в шляпе. Петя быстро, поражаясь своей недавней прострации, шмыгнул в туалет. Приподнял деревянное сиденье, чтоб не забрызгать его, и аккуратно вылил в унитаз содержимое горшка — перестоявшуюся, темноватую и остропахнущую мочу. В прихожей слышался мужской голос, слегка гундосый и шепелявый, как показалось Пете. Он заколебался, удобно ли с горшком в руках перескочить на чужих глазах из туалета в ванную, не лучше ли отсидеться, но гость, похоже, никуда не двигался, и Петя решился. Не поворачивая головы в сторону входной двери, прошел в ванную, сполоснул горшок под сильной струей воды, также быстро вернулся в туалет, вылил воду, поставил горшок около унитаза (к бабушке не понес), снова проскользнул в ванную и вымыл руки. И только тогда вышел в коридор.

Лина и вошедший все еще толклись в прихожей. Высокий мужчина в плаще, как робеющий школьник, держал перед собой двумя руками шляпу и портфель, а Лина говорила ему:

— Вы к Розе Моисеевне? Так проходите, пожалуйста.

Мужчине удалось ухватить левой рукой одновременно шляпу и портфель, а правую он протянул Лине, невнятно произнеся кривым ртом:

— Саласа.

— Что? — не поняла Лина, подавая ему руку.

— Саласа, — повторил мужчина. — Фамилия моя — Саласа. Рязанский я. Василий Кузьмич. После войны в Москву перебрался. А вы здесь живете? — некстати брякнул он.

— Проживаю некоторым образом, — неприятно на сей раз улыбнулась Лина, растянув губы и прищурив глаза. — А это Петя, внук Розы Моисеевны…

Но мужчина не заметил иронии:

— A-а, здравствуйте, молодой человек! Это Петя, точно, Петя. А я вас помню совсем еще мальчиком. Наверно, школу уже кончаете. А куда, позвольте узнать, собираетесь поступать? В Московский университет, надо думать?..

— Да, на физфак, — подтвердил Петя с самодовольством, поскольку собирался поступать на такой трудный факультет и поскольку к нему едва ли не впервые обратились на «вы». Но с места не сдвинулся, потому что не понял, с кем говорит и как себя вести дальше.

— По научной линии, значит? — переспросил вошедший.

Петя молча кивнул. Из-за двери подавала голос бабушка, видимо, тщетно прислушивавшаяся к голосам, но так и не сумевшая разгадать, кто пришел:

— Кто там?! Кто там? Пе-етя! Ли-ина! Кто там?!

Лина было дернулась открыть дверь, но мужчина, очевидно, решил, что он не только ей, но и Пете должен представиться. Похожий на перестарка-ученика, привыкшего лебезить перед учителями, извиваясь тощим телом и хлопая полами старомодного белого пыльника, он шагнул от входной двери мимо Лины к Пете.

— Вы, наверное, меня не помните… Я Саласа, Василий Кузьмич, из парткома, в этом году секретарем выбрали. Я на кафедре истории партии работаю, где и Роза Моисеевна работала. Мы с ней почти двадцать пять лет проработали вместе, можно сказать. Я горжусь, что я ее ученик. Мы наследники, так сказать, ее славных дел. Вот пришли узнать подробности. Для воспитания молодежи.

— Ли-ина! Пе-етя! — снова крикнула бабушка.

Но Саласа, не обращая внимания на бабушкины крики, прихрамывая, все наступал на Петю:

— Я у вас дома когда-то бывал. Раза два. Я и батюшку вашего помню, — и завистливо-уважительно добавил. — Я слышал, он сейчас в Праге… Что ж, большому кораблю большое и плаванье. Ведь он сын Розы Моисеевны и в таком журнале работал'…

«Кто бы мог подумать!» — было написано на его лице, и Петя вспомнил, что фамилию Саласы он слышал раньше в домашних разговорах. Действительно, карьера Петиного отца, автора статей в солидном научно-идеологическом журнале, не могла не казаться феерической, карьерой, на которую может претендовать только залетная жар-птица. В пятьдесят втором году, когда отец только-только кончил филологический факультет, он сразу оказался без работы. На факультете его не оставили, а в издательстве, куда он попробовал устроиться хотя бы корректором, его не взяли, сказав: «Конечно, специалисты нам нужны, но чувствующие язык. А вы же не можете чувствовать русский язык». Бабушка, сама с трудом удерживаясь на своем месте, все же сумела его определить в соседний вуз — вести семинары по истории партии: этих специалистов не хватало, и отца приняли. А работавший тогда у бабушки на кафедре молодой ассистент Саласа приходил на семинары к отцу с пр о в еркой — и вдруг в конце пятидесятых такой рывок', работа в журнале. А теперь вот и Прага!..

— Владлен Исаакович и кандидатскую, небось, уже защитил?..

Петя кивнул, что давно, мол, уже. Гость обрадовался и улыбнулся своим удивительно кривым ртом: справа рта как бы не было, а налево почти до самого уха. Улыбнувшись, пожаловался:

— А мне вот никак защититься не удается. Все времени нет, зачеты, часы, да сейчас и публикации ввели, а знаете, как трудно что-нибудь нашему брату написать, а напечататься совсем негде, и невозможно… Правда, доцента мне все равно дали. Как и Розе Моисеевне. Давно уже. Но я решил по партийной линии пойти. Инструктором в горком зовут…

Петя стоял, улыбался в ответ, не знал, что говорить и с мучением думал: «Почему же он не идет, наконец, к бабушке?» Стоять бессмысленно он устал. Бабушка продолжала говорить из-за двери, но уже не спрашивала, кто пришел, а размеренным речитативом вела нескончаемый диалог сама с собой или еще с кем-то:

— Пора кончать. Черт! Пора кончать! Я жила честно. Честно! Все мои братья поумирали. А я была старшая. Старшая! Хватит! Все поумирали. А я все живу. Ли-ина! Это ко мне пришли?!

Стоявшая молча в стороне и смотревшая теперь на Саласу с демонстративно выраженным презрением, которое она считала своим долгом показывать хамам, староверам и реакционерам, Лина, наконец, прервала его. Высокая и статная черноволосая красавица рядом с пегим и криворотым доцентом, похожим на чертика, казавшаяся еще более красивой, она вдруг встрепенулась и как бы случайно, а вместе с тем, чтобы было понятно, что и не случайно, взмахнула у него перед лицом смуглой, полной рукой, шагнула к двери, приоткрыла ее и крикнула:

— Бабушка, это к вам пришли!

И обращаясь к Саласе:

— Шляпу можете в прихожей оставить.

А проходя мимо Пети, громко сказала:

— Иди почитай, если хочешь. Минут через тридцать-сорок я тебя позову. Когда обед будет готов.

Саласа улыбнулся Пете и развязно двинулся в бабушкину комнату. Шляпу в прихожей он не оставил, а по-прежнему прижимал пальцами к портфелю. Пыльник он тоже не снял. При ходьбе гость заваливался на правую сторону, похоже, что прихрамывая. Петя встал на пороге своей комнаты, которая была напротив бабушкиной. Сквозь распахнутую настежь дверь он хорошо видел часть бабушкиной комнаты: полки во всю стену, заставленные книгами; напротив двери большое окно, справа от него телевизор на тумбочке; над телевизором маленький иконостас — в общей деревянной рамочке, разделенной на три части, фотографии Маркса, Энгельса, Ленина; слева от окна застекленная репродукция картины И. Бродского «Ходоки у Ленина»; на книжных полках среди книг по истории партии стояли привезенные из Аргентины и Испании цветастые бубны, старые, треснувшие, на которых изображались мужчины в пончо и женщины в длинных черных юбках, танцующие танго; на полке повыше — глиняные раскрашенные божки с непристойно выпяченными животами, пониже стоял кокосовый высушенный орех с хвостиком сухих листьев, а также выдолбленная и оправленная в серебро тыква — сосуд для питья аргентинского чая, называемого «матэ», туда же была вставлена специальная ложечка с полой ручкой и ситечком внизу (сквозь эту ложечку полагалось сосать матэ), на огромном бабушкином столе (значительная его часть тоже была видна) перед специальной подставкой для писем от сына и дочери стояли металлический Дон Кихот с вынимающимся мечом и черный терракотовый интербригадовец-испанец в красной пилотке и с красным знаменем в правой руке. Бабушкиного дивана и самой бабушки не было видно: скрывал простенок и ее, и фотографию деда над ее головой, и восставших крестьян Диего Риверы, с их страшноватыми, землистыми лицами.

После первых приветствий гость уселся на стул у стола, боком, так, чтоб быть лицом к бабушке. Поставив меж ног портфель и укрепив на нем шляпу, он, чтобы занять руки, снял со стола металлическую фигурку Дон Кихота и принялся ее вертеть и разглядывать. Бабушка почему-то лежала молча.

— Этот Дон Кихот стоит у вас как символ чего-то? — спросил Саласа, прикрывая правой рукой свой дрыгавшийся по всему лицу рот.

— Это мой любимый герой, — отвечала наставительно бабушка. — Мы все были такими Дон Кихотами в революции. И наше стремление к социальной справедливости тоже началось с чтения книжек.

— Тоже как у кого? — туповато переспросил гость.

Петя тихо прошел в свою комнату, но дверь оставил открытой: мало ли что, вдруг бабушка разволнуется, и он ей понадобится. Он начал перебирать лежавшие у него на столе тетради и книги: записи абонементных лекций по физике и математике, которые он посещал каждое воскресенье, справочники для поступающих в МГУ за несколько последних лет — все конкурсные задачи оттуда он уже перерешал и теперь пролистывал их чисто механически.

— Как у Дон Кихота, — горделиво сказала бабушка.

— А он разве читал книжки? Я не помню. Некогда, Роза Моисеевна, классику почитать. Все, знаете ли, наши институтские дела отвлекают. Родную мать из-за них забудешь. Но, насколько я знаю, он же с ветряными мельницами боролся и все ему чудилось не то, что есть в действительности.

Бабушка, видимо, сделала протестующий жест, потому что он быстро добавил, поставив статуэтку Дон Кихота на стол:

— Я хочу сказать… что вы и подобные вам боролись не с мельницами, а за наше будущее с самодержавием.

— Нет, нет, у него было много приключений в жизни, но правильных, позитивных, — возразила бабушка. — Он пытался заступаться за униженных и оскорбленных. Да, и за тех, и за других, но мы еще и за бедных. Мы эту линию вели всю жизнь — последовательно и принципиально. Жизни не щадили.

— Очень правильно, Роза Моисеевна, — кивнул головой доцент. — Мы все вас помним и ценим за вашу неустанную работу по воспитанию молодого поколения и за ваши остропартийные выступления на собраниях. Я считаю себя вашим продолжателем. Я мало бывал у вас дома, но в свое время воспитывался на ваших лекциях. Вашей принципиальности нам сегодня очень не хватает, но мы всегда на вашем примере учим молодых коммунистов. Да вылежите, не вставайте, чего уж там!

Криворотый махнул рукой, вскочил, задел ногой шляпу, та упала, он снова умостил ее на портфеле и подошел к дивану.

— Вы молодцом! Мы так и думали. Поэтому я пришел не один… А с нужным товарищем. Внизу…

Но бабушка упрямо прервала его:

— А я одна, все время одна. И смерть не приходит. Меня все забыли. Только Ольга Ивановна заглянула — я очень обрадовалась. Она цветы принесла, конфеты. Мне не нужны конфеты. Мне нужно человеческое отношение. А она долго сидела. Я ей так была благодарна, по-человечески, что она пришла. Мы ведь с ней не были близки. А теперь она не приходит. И никто не приходит.

— А теперь вместо нее я. Вы не думайте, Ольга Ивановна не от себя. От парткома. Она от всего коллектива приходила. Мы ее послали и так и говорили ей, чтоб не меньше часу навещала. И деньги на коробку конфет и на цветы ей выделили.

— Я не знала. Она мне этого не сказала. Я думала, от себя.

— Нет, она не от себя. Мы ее послали.

Повисла пауза. Очевидно, разговор слушала и Лина. Она вдруг вошла к Пете, наклонилась к его уху и шепнула, указывая глазами в сторону бабушкиной комнаты:

— Вот дурак чертов!

Петя кивнул головой, пожав плечами, что, мол, все равно уже ничего поделать нельзя, сказанного не воротишь, но, быть может, бабушка и не заметила обиды. От Лины пахло французскими духами. Как-то Петя видел флакончик «Клема» на ее туалетном столике и даже нюхал. Похоже, что Лина не в шутку ждала Тимашева. Подумал также, что у Лизы нет духов, во всяком случае, она ими не пользуется. Вспомнив Лизу, поглядел на синий будильник, стоявший на столе: было начало третьего. Перехватив Петин взгляд, Лина распрямилась:

— Да тебе еще рано, успеешь. Я скоро.

И она снова пошла на кухню. Она помягчела и, видно, была рада, что Пети вечером не будет. Саласа тем временем все пытался объяснить, что ему надо спуститься вниз за корреспонденткой институтской многотиражки, но бабушка не понимала его или не желала понимать, на все его уговоры отвечая:

— Жаль, что вы уже уходите. Ольга Ивановна дольше сидела.

Одна из стен Петиной комнаты выходила на лестницу. В то время, как из бабушкиной комнаты доносились пререкания, за стеной послышались тяжелые, но не мужские, шаги, потом звонок в дверь.

— Ты откроешь? — крикнула с кухни Лина.

На пороге стояла невысокого росточка, коротко стриженная широкоплечая девица в светло-сером клетчатом пиджаке и темно-коричневой вельветовой юбке. Лицо у нее было бугристое, нос в красноватых точках выдавленных угрей, щеки в рытвинах и свекольного цвета. Сквозь очки виднелись подслеповатые глаза с редкими рыжими ресницами. Через плечо у нее висел фотоаппарат, а в правой руке деваха эта держала портативный магнитофон. Петя понял, что это заждавшаяся сигнала Саласы корреспондентка.

— Мне нужна Роза Моисеевна, — сказала она, кокетливо при этом улыбнувшись Пете. Смешавшись и смутившись, да еще удивленный собственным поступком (открыл дверь, не спросив, кто там), Петя отступил, показывая рукой, куда пройти. Она почему-то подморгнула в ответ и прошла в комнату, умудрившись на коротком пространстве раза два вильнуть задом, который был у нее уже, чем плечи.

Вернувшись к себе, Петя поежился: за дверьми мог кто угодно стоять. То есть, надо надеяться, что днем бандиты не ходят, но осторожность никогда не помешает. А вошедшая в бабушкину комнату, поздоровавшись и представившись — «Матятина Нина Васильевна» — уже говорила доброжелательным и заинтересованным тоном:

— Видите ли, Роза Моисеевна, мы при нашем Институте собираемся открыть Музей ветеранов революции, ну, тех, кто участвовал, а при этом еще — чтоб были нашими сотрудниками. Мне поручено составить их биографии, чтобы студенческая молодежь знала, кто своей работой, своим героическим прошлым подготавливал почву для будущего, для нашего светлого сегодняшнего. Нам бы хотелось знать о вашей работе подпольщицы, об участии в революции пятого года. Вы же член партии с одна тыща девятьсот пятого года, мне в кадрах сказали, там еще ваше личное дело помнят. Ну и, конечно, прежде всего о вашей роли в Октябрьской революции, а также о дальнейших вехах вашей славной биографии, включая и работу в Институте.

Она остановилась, выжидая. Бабушка молчала, задумавшись и припоминая. Но тут в разговор влез Саласа:

— В момент совершения Великой Октябрьской революции Роза Моисеевна, как я слышал, находилась в эмиграции по партийному заданию. Правильно я говорю, Роза Моисеевна?

— Да, в эмиграции мы тоже чувствовали себя работниками партии, — смутно и неопределенно ответила бабушка. — Я там провела около двадцати лет, с девятьсот шестого года.

Петя подумал, что неучастие бабушки в революции должно разочаровать мужиковатую корреспондентку, но гостья не сдавалась, хотя тон ее и вправду стал не такой приподнятый:

— А как вы попали в эмиграцию? Вы, наверное, были в Швейцарии, с Лениным. Расскажите, как вы туда попали.

— Нет, я была в Аргентине. Но попала я туда не случайно. Мой отец всегда был свободолюбивый! — начала бабушка совсем не то, что, по Петиным понятиям, от нее ожидала корреспондентка. Петя даже поразился бабушкиной простодушной искренности и одновременно политической нечуткости. — Когда начались погромы, он сразу уехал в Аргентину. Я думаю, мое свободолюбие от него. Да, когда начались погромы, он уехал. Он не хотел жить в стране, где погромы. А в Аргентине был богатый меценат. Такой барон Гирш. Он там основал земледельческую колонию. И всем евреям давал землю бесплатно, и еще деньги и оборудование. Но евреи ленились, потому что им все досталось даром, получали у барона деньги и ничего не делали. Отвыкли трудиться. А мой отец, о! он был трудолюбив, он не брал денег у барона Гирша, он все засеял и выращивал, как надо. Соседи ходили и удивлялись, какие у него ухоженные поля и хороший урожай. Ведь, как и остальные евреи, он жил раньше в черте оседлости и не имел права крестьянствовать. Но он был трудолюбив, мой отец, и всему научился. А потом один гаучо убил ножом папиного работника, который не пожелал ему отдать лошадь. И тогда мы вернулись. Разве можно жить там, где тебя могут каждую минуту пырнуть ножом! Но в эмиграцию я поехала снова в Аргентину. Там уже были корни, остались знакомые. И потом я уже была старше и понимала, что гаучо — темные, обездоленные люди, просто нужно их дикие инстинкты наполнить классовым смыслом и направить их ненависть против эксплуататоров. А первый раз я в Аргентине была в семь лет.

У бабушки была книжка «Аргентина в фотографиях», присланная теткой еще лет десять назад. Петя любил ее рассматривать, пытаясь представить ту страну, где родился его отец, — в каком-то смысле историческую прародину. Он знал, что Аргентина — страна эмигрантов не в меньшей степени, чем США, что там есть столица Буэнос-Айрес и река Ла Плата, что в устье этой реки первые поселенцы нашли много серебра и потому назвали эту землю «Аргентиной», то есть «серебряной». Argentum по таблице Менделеева значит серебро. А в предисловии к книжке, написанном на четырех языках, Петя со словарем вычитал следующее:

«В нашем бурном мире Аргентина является наиболее интересной и очаровательной страной, — с неизменной возможностью мирного и благоустроенного житья для тех, кто захочет здесь поселиться. Ее территория составляет несколько тысяч квадратных миль, в Аргентине можно найти все типы климатических условий, так что она является своеобразным конспектом климатов как Америки, так и всего мира. Похожая на гигантский, перевернутый кверху ногами треугольник, она содержит скалистые горы и палящие джунгли на севере, величественные водопады Игуасу, необъятную Патагонию, захватывающие дыхание озера Анд и ледяной пункт Южного полюса. Слава Аргентины увеличивается с каждым днем, и замечательные достижения ее народа становятся известными и за границей». И так далее, все в том же приподнято-рекламном духе.

Рассматривая ту часть книги, где были фотографии пампы и ее обитателей, Петя теперь вполне знал, как выглядит настоящий гаучо: широкополая шляпа на ремешке, черные густые усы, слегка вывернутые пухлые губы, шейный платок, завязанный как галстук, широкий черный кожаный пояс на широких штанах, а в руках непременно витая веревка — лассо. А вот как выглядел его прадед, он даже и вообразить не мог. Бабушка почему-то не сказала корреспондентке, что после революции девятьсот пятого года прадед снова уехал в Аргентину и поселился в Буэнос-Айресе, поэтому бабушка в эмиграцию уехала к родителям. Но когда началась первая мировая война прадед Моисей вдруг почувствовал приближение смерти и, бросив семью и все свои аргентинские дела, поехал каким-то кружным путем, потому что прямым было невозможно, едва ли не через Японию, умирать домой, в свою Юзовку. Добирался почти полтора года и таки добрался, а там через месяц и вправду умер. Думая об этом, Петя часто приходил к мысли, что, видимо, домом нужно считать не то место, где ты родился и живешь, а то, где ты хочешь умереть. Впрочем, мысль эта мелькала у него мимоходом, и он особенно ее не фиксировал, оставляя на будущие, «взрослые» размышления.

— А сразу вернулись первый раз? — спрашивала корреспондентка Матятина, проявляя журналистскую смышленость. — Ну, после убийства работника…

— Нет, отец некоторое время был представителем фирмы Дрейфуса в Буэнос-Айресе, продававшей зерно. Он был способный, но ему надоело подчиняться директору фирмы. Отец был независимый, к тому же и фирма прогорела, вот мы и уехали.

Голос Матятиной, записывавший на магнитофон бабушкину историю, поскучнел еще больше:

— А расскажите лучше, как вы попали в тюрьму.

— Я росла в Юзовке. Теперь это, кажется, Донецк. Там и гимназию кончила. Там меня приняли в партию. Когда наша организация провалилась, то почти всех арестовали, а меня нет, и еще одна, Таня ее звали, была дочь попа, тоже уцелела. Она сбежала из Юзовки и поехала в Одессу, где были тогда мои родители, они снова собирались в Аргентину. И рассказала все моей матери. Мать приехала и хотела меня увезти с собой. Но мне было неловко. И я осталась. Пришли жандармы и очень стеснялись, что им надо арестовывать барышню. А я была рада. Я даже была счастлива, что меня арестовали, и нисколько не боялась. Тогда у всех было такое настроение, что настоящий революционер должен пройти через тюрьму. Это как бы своего рода революционный университет. А в тюрьме, ее еще называли крепостью, тогда было довольно свободно. Был такой мягкосердечный начальник, Федулин его звали, какой-то глупый тип. Мы ходили из камеры в камеру. Проводили собрания, диспуты.

Пете казалось, что он просто чувствует отчаяние корреспондентки, которая ни слова не слышит о жестокостях царизма, а слышит про тюрьму, больше похожую на дом отдыха общего типа. Но вот бабушка перешла к своему излюбленному рассказу о тринадцатидневной голодовке, и Петя почувствовал даже облегчение, что сейчас, наконец, все станет правильно, и бабушка выдаст хотя бы отчасти тот текст, какой от нее ждут.

— А потом мы устроили побег одному уголовнику. Мы его распропагандировали, ведь мы боролись не с ветряными мельницами, а с реальным злом царизма. И помогали людям найти себя в борьбе. После побега начались строгости. Камеры заперли, и нас перестали пускать друг к другу. Нас это возмутило, и мы устроили голодовку. Вот я голодала тринадцать дней. И до сих пор жива. Пережила своих братьей и сестер. У меня была необыкновенная жизнь. А потом меня выпустили на поруки. И мать сразу увезла меня за границу. Там я и родила свою дочь. У нас тогда были так называемые гражданские браки.

Бабушка все равно говорила не то. И Петя терзался, что эти люди наверняка ее не поймут и втайне будут потешаться, если не хуже. Ведь их совсем не интересует ее человеческая биография, даже реальная политическая не интересует (как бабушку исключили из партии, как потом восстановили — «с сохранением стажа»). То, что им надо, они знают заранее, а в ее рассказе этого нужного нет. Еще потому его смущал ее рассказ, что уже несколько лет, как евреям разрешили уезжать, и он слышал разговоры в трамваях, что евреи заварили всю эту кашу, устроили революцию, под шумок накопили деньжат («не успел их Сталин передавить всех!») и теперь бегут, а надо бы их всех вместо Америки — в Сибирь. Ужасно, что так говорили и интеллигенты и простой народ, вроде Желватова, отец которого раньше работал инженером на заводе, а теперь, как рассказывали, в винном магазине ящики подносит с водкой. Бабушка же словно поддерживала эту точку зрения своим непродуманным рассказом, подчеркивая свое еврейство, а не партийность.

Матятина выключила магнитофон, потом что-то сообразив, снова включила его, — в последней надежде:

— А Ленина вы не видели?

Петя даже привстал от неловкости долженствующего последовать бабушкиного ответа. Но бабушка ответила довольно спокойно:

— Меня все спрашивают, видела ли я Ленина. Нет, не видела. Не привелось. Не пересекались пути. Вот мой второй муж сидел в одной камере со Свердловым. Но он тогда был анархистом и все носился с князем Кропоткиным. Он ведь тоже был естественник, геолог и географ, как мой муж. Свердлов уговаривал Исаака читать Маркса, а он не хотел. И потом на лодочке сбежал в Турцию со своей первой женой и старшим сыном. Уж потом в Аргентину. А в марксисты его я распропагандировала, там, в Буэнос-Айресе. Это была великая любовь!.. Все удивлялись нашей любви!

Саласа закашлялся. А корреспондентка, щелкнув выключателем магнитофона, принялась укладывать в футляр микрофон и свернутый шнур. Доцент Василий Кузьмич Саласа встал со стула и, прихрамывая, принялся похаживать, чтобы размять ноги.

Корреспондентка Матятина что-то записывала в блокнот. Она сидела лицом к Пете и иногда через коридор вскидывала на него глаза за толстыми стеклами очков, но Петя сразу же судорожно делал вид, что увлечен чтением. Почиркав в блокноте, корреспондентка суховато спросила:

— А кто-нибудь еще в вашей семье занимался революционной деятельностью?..

— Моя дочь. Она сейчас в Аргентине. Она очень болеет. Как и я. Она моя дочь от первого брака. Она — дитя революции!

— А братья, сестры?..

— Нет, они были торговцы. Я — отщепенец, — и бабушка вдруг захихикала булькающим таким смешком.

— Да, не всякий может вырваться из среды, — визгливо, но со значением изрекла корреспондентка. — Только очень сильные люди, подлинные революционеры преодолевают влияние своей среды.

— Когда я закончила гимназию, — обрадованная ее полупохвалой, по-детски похвасталась бабушка, — я заслужила золотую медаль, но мне ее не выдали!

— За что? — вытаращился на нее Саласа.

— За революционную деятельность, — с гордостью ответила бабушка.

А он почему-то возликовал и воскликнул:

— Значит, засекли?!

Душевная грубость Саласы, его туповатая ограниченность внезапно показались Пете странно знакомыми. Тогда он попытался вытащить из памяти ощущение, которое испытывал, когда как-то с бабушкой зашел в Институт на кафедру истории партии и таскался за ней как хвостик по всем комнатам. В этих комнатах сидели за столами, заваленными бумагами, папками, ведомостями, и толклись перед деревянными прямоугольными шкафами какие-то пыльные люди, прихрамывающие, с перекошенными лицами, тощие, толстые, фальшивые, то искательно друг к другу склонявшиеся, то твердо пожимавшие друг другу руки, то строившие улыбки, то попросту, по-партийному похлопывали собеседника по плечу, говоря ему гадость. Они улыбались Пете, похлопывали и его по плечу, спрашивали, пойдет ли он по стопам своей бабушки, говорили, что им нужны «молодые кадры». Тогда-то он и почувствовал (припомнил он, наконец, искомое ощущение), что эти люди кажутся ему не только пропыленными бумажной пылью, но и тесными: стать одним из них значило сдавить себя так, что не вздохнуть, и он отчетливо понял, что ему не хочется быть похожим на них и вовсе не вызывают удовольствия их улыбки, ему адресованные, хотя обычно ему нравилось общаться со взрослыми.

А здесь — все мимо, мимо. И ему снова стало жалко себя, когда, глядя на бабушку, он видел, что к ней никто, кроме этих людей, не приходит, да и они раз в год. Неужели таков конец всякой человеческой жизни, даже такой, как у бабушки? Ведь она объездила полмира, была деятельницей международного масштаба, организовала Аргентинскую компартию — одно это чего стоит! а умирает одинокой, в сущности никому неинтересной и ненужной старухой. Где оно, убежище от зла жизни? Все ушло: и известность, и значение, и красота. Вот и развитие жизни: от детства все расширяется, на весь мир замах, а к старости сужается до жуткого одиночества. Человек оказывается отработанным материалом: и природа, и общество его выкидывают. Больше не нужен.

Гости уже собирались уходить. Прощаясь с бабушкой, Саласа углядел вдруг фотографию деда, висевшую у нее в изголовье.

— Что-то знакомое лицо, — сказал он, кривя рот и глотая гласные. — Похож на портрет зав. кафедрой геологии, который был у нас в Институте до сорок девятого года. У нас, знаете, теперь портреты всех бывших заведующих вывесили, и ваш тоже. А кто же это?

— Это мой муж, — отвечала бабушка, не понимая происходящей накладки и нелепицы. — Он работал зав. кафедрой геологии в нашем Институте до сорок девятого года.

— Какое похожее лицо, — подтвердил Саласа.

— Мы познакомились в Аргентине — объяснила снова бабушка.

— А что он там делал? Был в командировке?

— Нет, в эмиграции. Бежал из тюрьмы.

— А зачем?

От этих слов Петя аж подскочил со стула. Но Саласа, не дожидаясь бабушкиного ответа, уже вышел из комнаты, волоча одну ногу и прихрамывая на другую. Портфель со шляпой он по-прежнему нес перед собой, держа их обеими руками.

— Где у вас можно воды? — обратился он к Пете, вопрошающе улыбаясь кривым ртом. — Мне надо рот прополоскать.

И тут в дверь опять позвонили. Поскольку в квартире толпились люди, Петя открыл, не спрашивая: спрашивать было неловко. А за дверью, в темной спортивной расстегнутой куртке, с синей сумкой через плечо стоял, слава Богу, знакомый человек: борода, свалявшиеся, видно, давно не мытые волосы, лицо виноватое и напряженное, тоскливо улыбчивые глаза, — Илья Тимашев. От него пахло водкой, но на ногах он держался вполне твердо.


Загрузка...