Глава XVIII Наутро

был рожден для жизни мирной…

А. С. Пушкин. Евгений Онегин

Каюрский помог им пережить тот вечер. Пете во всяком случае.

«Она ненормальная», — трусовато думал он о Лине, когда они в кухне ожидали гостя. Лина была не в себе: вздергивала плечами, что-то неразборчивое бормотала, к самой себе обращаясь, пару раз ударила себя кулаком в грудь. Она уже оделась в строгое платье с длинными рукавами. Петю она не отпустила к нему в комнату, требуя, чтоб он сидел, пока она готовит чай для незнакомца. А Пете хотелось скрыться с глаз долой, пережить наедине с собой происшедшее. Он еще ощущал ее ладони на своем теле, в самых интимных местах. А она — будто ничего не было: строга, сурова, безумна.

Потом села за стол напротив него. Закурила, выдыхая дым через свои ноздри уздечкой. И заговорила, не глядя ему в глаза:

— Не бойся, голубчик. Все прошло. Порочная женщина отпускает тебя к твоей Лизе.

Петя хотел пискнуть что-то в ответ, что, мол, не надо себя так называть, но она перебила его:

— Прости. Я знаю, что я говорю. На меня нашло. Хотя я совсем не такая, как тебе могло показаться. Но вела я себя, как тварь, как дрянь. Я себе и тебе напакостила. Просто я рождена для семьи, а семьи у меня нет. В этом все дело. А я была бы Илье хорошей женой. Если он узнает, что я натворила, он меня окончательно бросит. Мужчины такого не прощают.

Пете вдруг стало страшно за себя. Он тоже был рожден для спокойной жизни, для мирных научных занятий. И в принципе не хотел ни во что встревать. А если Лина в приступе безумия возьмет и убьет его, например, ножом пырнет. Чтоб скрыть следы своего преступления перед Тимашевым. А куда тело денет? — пытался он быть рассудительным. В мешок и во дворе закопает, продолжал пугаться он, хотя знал, что дома у них никакого мешка нет. Да и лопаты тоже. Достанет где-нибудь! — он подозрительно поглядел на Лину, и тут забренчал дверной звонок.

Вначале Пете показалось, что в дверь вошел дубовый шкаф, из которого росли крупные деревья, обозначавшие руки и ноги. Потом Каюрский напомнил ему стенобитную машину из учебника истории, заключенную в практически непробиваемый корпус. Но лицо было широкое и добродушное, под густыми, собранными в травяной пучок бровями маленькие, незлые глаза, как у медведя. Петя сразу почувствовал, что с ним надежно и не страшно. Лина смотрела угрюмо и не осталась с ними. Сумрачно кивнув гостю, сказала:

— Здравствуйте. Петя вам постелит и чаем напоит. А меня, пожалуйста, извините, я себя плохо чувствую и пойду лягу.

— Ишь ты, — буркнул вошедший, глядя вслед скрывшейся к себе молодой женщине, — она что, всегда такая сердитая? Или только меня не удостаивает? Рылом я ей что ли не вышел?

Петя ничего не ответил, растерявшись от прямого вопроса.

А вошедший продолжал гудеть:

— Что она так? — он пожал плечами. — Ладно. Покажи, где руки помыть, — и выйдя из ванной на кухню к Пете. — Чаю мне ее не надо. Я сыт, а вот в гости ко мне на Байкал приедешь, тогда узнаешь, какое оно, сибирское гостеприимство. Хариусом угощу. Пирог черемуховый жена испечет. Пельменями сибирскими накормлю. Меньше ста штук и не съешь. Это не покупное — сами делаем. Что смотришь? Я сибиряк коренной, из раскольников. Среди моих предков и хлысты были. Истину искали так. Даже в дальнем родстве с Гришкой Распутиным нахожусь. По материнской линии. Он ведь тоже в хлыстовских радениях участвовал. А я вот марксист.

Совсем растерявшись от этих слов, от предложения поехать в Сибирь, да еще, похоже, что и одному. Петя забыл и про чай, а гость не напомнил. И они прошли в Петину комнату. У Каюрского был с собой чемодан, который он оставил в прихожей, и портфель, который он внес и поставил на Петин стол.

— Бумаги там важные, с бюрократами борьбу веду, — пояснил он. — Приехал драться за то, чтоб марксизм-ленинизм перестали искажать. А вижу, что всю Россию спасать надо. Рыба с головы гниет. Это тебе любой рыбак скажет. А Москва, хоть и столица, тухнуть и гнить начала. Даже покормить не могут. Я тут в кафе курицу на обед взял. Но это, извините, та курочка, которую петух не захотел догонять. А разговоров я за этот день наслушался — у меня вся шерсть дыбом встала! Веру потеряли. А нас, сибиряков, не сломаешь. У нас марксизм долго оседал. Теперь вы про него позабыли, а мы учение в чистоте храним. Сибиряки — скала. Ты на Лене бывал? Я вообще-то оттуда родом. Нет? Так послушай, — он сел прямо в брюках на постель, от него остро пахло потом и несвежим бельем. — Ты поймешь, в какой мощной красоте мы живем. Представь: на восходе солнца ты плывешь по Лене, и вот появляются каменные фигуры, сначала небольшие, потом они как бы сгущаются, начинают собираться в какие-то загадочных очертаний небоскребы, а над ними, вверх по горе — зеленое. В основном, это, так сказать, лес, тайга. Но, естественно, Петька, это не небоскребы. Небоскребы — чушь, мелочь, руками сделаны. Все дело тут именно в том, что перед нами именно творение природы, а она не терпит искусственности. Ты парень умный, должен понять.

Он говорил, размахивая руками, временами вставал и делал несколько шагов от двери к окну и обратно между диваном и раскладушкой, где уже под одеялом устроился Петя. А Петя поражался его правильной непровинциальной речи и провинциальной невежливости: неужели не видит, что человек спать хочет?! Ночь на дворе. А Каюрский все гудел:

— Я вас с Розой Моисеевной непременно на пароходе по Лене провезу. Я сам там раньше матросом работал, потом шкипером, все меня помнят. Но ты слушай. Каменные строения будут напоминать вам различные по величине и форме средневековые замки, каких вы и на картинках не увидите. И, как своеобразный апогей этого видения, — не один, а целую группу соборов, больший из которых выглядит величественнее прославленного Кёльнского собора. А фундамент у этого каменного царства общий и высокий. Да! на одном из замков, как бы завершая его, чудесная фигура лебедя на взлете… Ха-ха! Я хоть и философ по призванию, но в душе поэт! Так вот, Петька, я потом от друга юности, кореша моего, — геолога, узнал, что подобный фундамент скалистый — на всем многотысячекилометровом течении Лены. Скалы, фундамент этот каменный и не дает Лене сбиться с пути истинного, ха-ха! Вот мы, сибиряки, и есть такой фундамент, на котором и марксизм возводить можно, ничто не подмоет и не разрушит. Я, например, все три тома избранного Маркса и Энгельса насквозь проштудировал! Понял? Когда вы в сорок первом чуть Москву Гитлеру не сдали, кто спас? Сибирские дивизии! То-то!

Пете хотелось спать, веки закрывались сами собой, и он бы так и заснул посреди речи Каюрского, если б не подозрение, которое неожиданно пришло ему на ум, а тот ли это человек, за которого себя выдает? Холод прошел по спине, дремота слетела прочь, и Петя, не меняя положения тела, чтоб пришелец не заметил его волнения, припомнив судорожно, что он слышал от бабушки о Каюрском, встрял как бы между прочим в разговор:

— А вы в Иркутске кем работаете? Где?

— Профессор я в Университете, зав кафедрой. Я ведь акын по натуре, мне к людям обращаться надо лицом к лицу. Но, хоть и акын, пою свое, ни одной фразы не говорю, если она моих убеждений не выражает. Я марксизм-ленинизм отстаиваю. Понимаешь? У вас все скурвились, робеют марксистами называться. А я никого не боюсь. Я все равно святыню буду защищать, пусть все ее бросят! Приспособленцам плевать на подлинные идеалы. А за эти идеалы люди гибли, настоящие подвижники, вроде Розы Моисеевны. Ты, Петька, не крути головой. Я понимаю, что она не погибла. В революцию и гражданку ее здесь не было. Но ведь могла погибнуть! И до революции, и в Испании, и в застенках этого гада, Ежова! Я в Иркутске, когда из села своего приехал туда учиться, с ее первым мужем, с Иннокентием Федосеевым познакомился. Крепкий был старик. Сколько в жизни повидал! Где только не был! И в Швейцарии, и в Аргентине! И всегда считал Розу Моисеевну своей учительницей, говорил, что она из него человека сделала. А уж в Москве я сам у нее учился.

Петя успокоился, опустил голову на подушку. Каюрский оказался тем самым Каюрским, о котором он слышал от бабушки. Да и не похож был на разбойника, скорее на защитника. Безусловно, он и в самом деле знал бабушку, а главное — хорошо к ней относился.

— Роза Моисеевна меня прямоте и смелости учила. Всем говорить правду в глаза. Она никого не боялась: ни парторга, ни ректора. Говорила, что думала. А думала она правильно, по-марксистски!.. Про вашу нацию говорят, что очень трусливая, что евреи вообще не гибли, за чужими спинами прятались. Но я ему, который так говорил, в морду кулаком ударил. Ты, говорю, статистику знаешь? Нет? То-то! На смерть шли, на эшафот, под пули! Десятки тысяч! Я зна-аю. У нас в Сибири евреев всегда уважали как людей. Это вы наших писателей юдофобской мерзости обучили. Я вообще не люблю этих, которые всюду виноватых ищут вместо того, чтобы на себя поглядеть. Ты как думаешь? Они вообще про вашу нацию черт-те-что говорят. Что вы, мол, пришельцы, инопланетяне, то есть. Я не верю, хотя заманчивая идея. Но это уже вопрос антропологии…

Петя зевнул устало. Но испугался, что выглядит невежливо, и, преодолевая сонливость, спросил:

— А что у вас за шрам на шее?

— Воевал я. Я ж тебе, Петька, сказал, что мы, сибиряки, Москву спасли! Но я и на фронте учился! Представляешь. «Краткий курс» наизусть выучил!.. Это меня спасло между прочим, когда я особиста по морде хлопнул. Пошли меня таскать, а я им наизусть целыми страницами из «Краткого курса». Отпустили.

— Вы прямо, как Жюльен Сорель. Тот тоже за книгу прятался.

— Кто такой?

— Герой «Красного и черного», роман Стендаля, — через силу отвечал засыпающий Петя. Но очнулся от энтузиазма Каюрского.

— И когда же ты, Петька, успел стольке, прочесть?! Вот молодец! — гудел-гремел Каюрский громким шепотом, едва сообразуясь с тем, что уже глубокая ночь и все спят, поэтому надо шептать — Я только русскую классику одолел, кое-что из философии, да Маркса с Лениным. Зато я лучше многих понимаю общеметодологические основания искусства, социально-классовую и общечеловеческую природу творчества, их диалектику. Понимаешь, о чем я? Марксизм — это оружие, надо только умеючи его применять. Ругают, скажем, классовый подход, партийный подход, а ведь классовость и партийность — это эстетические категории!.. А! Ловко: Что скажешь?

— Я не знаю, — слабо ответил Петя.

— Ну это ничего. Не ты один! Многие не знают и не понимают, хотя уверены в противоположном. Ничего, я им докажу! Скудоумные людишки, вроде Гани Иволгина из Достоевского. Уж русскую классику я знаю!.. Приспособленцы! Живут не ради истины, а ради корысти, ради того, чтобы выжить! А на хрена мне такая жизнь! Придешь к такому в гости, он тебе нарежет колбасу тончайшими ломтиками: нажмешь пальцем, а она продавливается. Ты помнишь, Ганя за три рубля пополз бы. А у вас и за рубль поползут. Жадные здесь, как деревенские. Потому и смысл потеряли. Я им сказал: вам второй раз марксизм в подполье загнать не удастся! Циники и иуды наверху власти собрались. Коммунистические идеалы для них как прикрытие! Но марксизм выстоит! Я жизнью за это отвечу, ведь я за марксизм кровь проливал!

Больше Петя ничего не слышал, потому что он вдруг в момент отключился и уснул.

Проснулся он, когда еще не было семи. Каюрский храпел, лежа на спине с открытым ртом. Как прекратить этот храп, Петя не знал, поэтому предался любимому занятию: думать, мечтать, вроде бы рационально что-то обдумывая и решая, а на самом деле отдаваясь полусонному еще состоянию. Надо было обдумать вчерашнюю ночь. Но вспомнив руки Лины, гладящие его тело, он почувствовал начинающуюся эрекцию, расслабился, погружаясь в эротическую мечту. Минуту или две он в воображении занимался с Линой любовью. Однако недолго. Неожиданно он представил что это и в самом деле случилось, и испугался. Эротические мечты растаяли, его прохватил страх, и возможные неприятности полезли ему в голову. Во-первых, все бы догадались, потому что он притворяться не умеет и Лина тоже. Во-вторых, непонятно, как они жили бы дальше. Он бы боялся посмотреть в глаза Лине и Тимашеву, даже бабушке. Лине пришлось бы уехать, а ему выпало бы, вместо того, чтобы учиться, ухаживать за бабушкой.

Петя открыл глаза и с признательностью посмотрел на храпящего Каюрского. Хоть от того плохо пахло, но за ним можно было спрятаться, «как за каменной стеной». Ему захотелось, чтоб и отец у него был так же надежен, как этот пришелец. Как его бабушка смогла подманить?.. Впрочем, человек все может, если чего сильно захочет. Петя был в этом уверен. Правда, никого другого с такой внутренней энергией, как у бабушки, Петя не встречал. Может, и он ее унаследовал. Но его энергия направлена на то, чтобы жить мирно, заниматься наукой, стать великим ученым.

Он посмотрел на свои книги по физике и математике. Он все это будет знать! Он сам напишет исследование, насчет происхождения вселенной из пылевой туманности. Блуждающий его взгляд упал на будильник. Полвосьмого! пора вставать. Первым уроком, правда, не сочинение, а математика, но все равно. Он сел на постели, потянулся и тут почувствовал в верхней части живота сосущую пустоту, а в душе горечь, точно он совершил вчера какую-то пакость и сегодня его ждет расплата. Он сам не мог понять, с чем или с кем связано это чувство. С Линой? Или Лизой? Или с Герцем и Желватовым? Лучше было бы заболеть. Но дома из-за Лины оставаться не хотелось, да и перед Каюрским как-то неловко притворяться. Надо было вставать, чтобы не опоздать.

Конечно, математичка, по прозвищу Акула, не Лидия Ивановна, бывшая у него учительницей в начальных классах, но опозданий тоже не терпела и что-нибудь обидное непременно вшпиливала. Разумеется, не такое, как Лидушка, заслуженная учительница РСФСР. Та обычно хватала опоздавшего, робко открывавшего дверь, за ухо и кричала: «Ты что крадешься? Уже в дневник надоело писать, но напишу, мое место там есть. Скажи, зачем ты сюда холишь? Ты даже не понимаешь, ума не хватает, зачем ходишь. Вы ведь своим поведением учителя до ненависти доводите! Ну что уставился? У, дубина! — потом переходила на третье лицо среднего рода. — Ох, оно боится, хм, идти на урок. Какое безмозглое! Ты знаешь, сколько времени у меня съел? Что молчишь? По дороге в школу весь ум растерял? Ладно, безмозглое, садись». Герц в таких случаях бывал ироничен, спокоен, тверд, но лучше было его не раздражать. Скорее всего, Лиза права, и он придет несмотря ни на что. Петя встал, пошел в ванную умываться и чистить зубы, но там подумал, что надо бы смыть с себя вчерашнее, и полез в душ. Вытираясь, он почувствовал, что и впрямь смыл, что ощущение тела стало прежним. Когда он вернулся в комнату, Каюрский уже сидел среди скомканного одеяла и смятых простыней, в кальсонах, спустив ноги на пол, с обнаженным торсом, зевал и почесывал пятерней широкую грудь.

— Ну что, Петька, вставать будем? — загудел он.

— Тсс, — сказал Петя, приложив к губам палец, но головой кивнул, что, конечно, будем.

После душа особенно отчетливо почувствовал в комнате тяжелый спертый дух, запах пота и немытого тела. Пробравшись между раскладушкой и ногами Каюрского, он открыл балконную дверь. Свежий холодный утренний воздух наполнил комнату. Стало легче дышать.

— Сейчас чайку попьем и в баньку схожу, — сообщил Каюрский. — Страннику с дороги надо помыться.

— Так вот же ванная, пожалуйста, — удивился Петя.

— Не, я попариться хочу, всю грязь, весь пот из тела выгнать. У меня в чемоданчике с собой и белья смена, и свой веник. Попарюсь — приду с Розой Моисеевной беседовать. А портфель мой с документами пусть у тебя пока в комнате полежит. Ничего? Он кушать не просит.

Пока Каюрский ходил в туалет, мыл руки, чистил зубы, Петя быстро убрал постели. Он услышал, как вьппла из своей комнаты Лина, отправилась на кухню ставить чайник. Затем гудение Каюрского:

— Я не успел вчера представиться. Николай Георгиевич Каюрский. А вас как?

— Лина.

— Странное имя. Оно полное?..

— Полное — Ленина, Ленина Карловна, — голос у Лины был усталый, но спокойный и даже приветливый. Будто вчера ничего не было.

— А!.. Молодцы родители, хорошо назвали. Зря только ты имя свое по-еврейски сокращаешь.

— Что делать! Во мне четверть еврейской крови! с вызовом сказала Лина напряженно-горделивым тоном.

— Да ты что, девочка, расслабься, я же интернационалист.

Не дослушав их пикировки, Петя отправился вниз за газетами — это входило в его обязанности. А уж Лина потом читала бабушке вслух. В ящике, рядом с «Правдой», лежал журнал «Химия и жизнь». Поднимаясь по лестнице, Петя открыл журнальное оглавление и даже затормозил от неожиданности. Там стояло: «Борис КУЗЬМИН. ПУГАЧ. Рассказ». Показалось странным, что сосед, которого он видит почти каждый день, при встрече здоровается, — писатель. От Ильи Тимашева он знал, что Борис пишет. Но одно дело — разговоры, сплетни, слухи, вообще нереализованное писание в стол, другое — публикация. Это было как бы официальное удостоверение, что пишущий — не графоман. Петя тоже мечтал, что в будущем получит такое же удостоверение-подтверждение своего научного таланта, и все отнесутся к нему с уважением, даже почтением. А сейчас просто удача, что Кузьмин опубликовался в этом журнале, который они получают, и что журнал пришел именно в это утро.

— Лина, посмотри! — воскликнул он, всячески подчеркивая тоном, что к вчерашнему вечеру он даже мыслями не возвращается.

— Я рада за него, — сказала равнодушно Лина, мельком глянув.

— Дай-ка мне, — перехватил журнал Каюрский. — Живой писатель! Вот это да! Сосед ваш? Ну, молодец парень. Ух ты, он фантастику пишет!.. Гм. Надо бы с ним поговорить. Идея у меня есть, мучит меня. Впрочем, прочитаю сначала.

Он читал. Петя пил чай. Лина готовила бабушке завтрак.

— Пойди, разбуди ее, — сказала она, наконец, Пете. — Все уже готово. Пусть умывается.

Что-то кольнуло Петю, не по себе ему сделалось, даже лица Каюрского и Лины стали словно на черно-белой фотографии, безо всяких цветов жизни. А поскольку он старался избегать всего неприятного и пугающего, он быстро возразил.

— Я уже в школу опаздываю. Да и бабушку не надо будить, раз она спит.

Он выскочил в коридор, оставив журнал в руках Каюрского, подхватил свой, приготовленный с вечера портфельчик, но все же на секунду не удержался и приостановился у бабушкиной двери. Прислушался, смиряя жуть в душе. В комнате было тихо. Петя замер, сердце его тоже почти остановилось. И вдруг снова застучало: он с облегчением услышал, как скрипнул бабушкин диван. Сняв с вешалки китель, который он чуть было не забыл надеть, Петя привел себя в порядок и вышел из квартиры. Он вроде бы даже и успокоился, но все равно ему хотелось, если что-нибудь страшное и произойдет, то пусть без него, пусть он потом узнает. Он боялся жизни, потому что она грозила смертью, но еще больше, стало быть, он боялся смерти.

На лавочке под балконом, между подъездами, прикрывавшими их от ветра, уже сидели старухи: толстая, громоздкая в черном пальто Меркулова и маленькая, в вязаной кофточке, узкоплечая, плоскогрудая Матрена Антиповна. «Значит, у Меркуловой ночевала», — подумал Петя. Черная пуделиха Молли неторопливо, со старческой одышкой, обнюхивала кусты на краю газона.

— Чтой-то Искры Андревны не видать, — умильно плела слова Матрена. — Все с внучкой Сашенькой возится, хлопочет.

— А та ей грубит, ни во что не ставит, — сурово отрезала Меркулова. — Вырастет — заботиться о бабке не будет, это уж точно.

— Что и говорить! В старости человек никому не нужен, — отвечала Матрена Антиповна, делясь своим личным опытом.

— Здрасьте, — бросил на ходу Петя.

Но они остановили его.

— У вас, говорят, ночью неотложка была? — строго, но, с бесконечным любопытством по поводу жизни, смерти, болезней, прозвучавшим в ее голосе, спросила Меркулова.

— Нет, с чего вы взяли? — холодея, ответил Петя. Ему опять стало не по себе.

— Да это я, Петя, — угодливо склонившись, прошептала виновато Матрена Антиповна, — не спала, услышала, как в вашем подъезде дверь хлопнула. А потом к окну подошла, фортка-то открыта была, а из квартиры у вас: голоса доносятся. Один голос мужской, незнакомый. Я и подумала, что Роза Моисеевна отмучилась, а врач приехал смерть свидетельствовать. Еще порадовалась за нее, что осень теплая, без доящей, землю копать легко будет.

— Это к нам гость приехал. Вот дверь и хлопнула, — добросовестно объяснил Петя.

— Умерла, значит, — сказала Меркулова, не слушая его, и перекрестилась. — Хороншъ-то где будете? С Исааком Мойсеичем рядом?

— Нигде. Бабушка жива, — отвечая, Петя почувствовал, каку него заныло все внутри.

— Жива? Ну и слава Богу. Пока логва, и ладно. Все равно скоро туда отправится. И мы за ней. Хотя по нашим законам — в разных местах нам быть придется. У евреев-то чего на том свете есть?

— Не знаю, — нейтральным тоном, будто не принимая упоминание о евреях на свой счет, сказал Петя.

— Ну и ладно. А мы уж решили, что все, отмучилась. Это Матрене Антиповне все не спится.

— Какой ужу меня сон? Старая совсем. Таблетки не помогают…

Петя двинулся дальше, к трамвайной линии, оставив их обсуждать снотворные таблетки. Неохота было ему сегодня идти в школу. Робел он встречи с Лизой. Дайс одноклассниками. Не сложилось у него ни с кем из них дружбы, а нынче еще не избежать и разговоров о Желватове. И как тут себя вести? «Пронесет как-нибудь, — решил он, наконец. — Все же день на дворе». Да и ноги уже сами по себе вели его знакомым путем: огибая дом, по дорожке вдоль кустов боярышника, прямиком к остановке трамвая.

* * *

Тимашев вышел из дома с омерзительным чувством в душе, в котором совмещалось раздражение на сына, ненависть к себе, стыд перед женой и тоска от невозможности сызнова почувствовать к ней любовь. В голове крутились почему-то блоковские строчки: «О, Русь моя! Жена моя! До боли…» Дальше строка обрывалась, как он ни напрягал память. Веселая, гульная, беспечная, талантливая, отзывчивая, а порой беспощадно непримиримая и жестокая такая вот у него Элка.

Немецкой педантичной рабочей усидчивости ей не было дано. Если что у нее получалось, то одним махом, одним духом, если же требовалась долговременная работа, то и Бог с ней, тогда и не надо никаких результатов. Как получилось, что, дожив до сорока лет, он разлюбил ее? И не в Лине тут дело. Это ад, это боль, что не может он ее больше любить. И тоска. От непонимания, как быть и жить дальше. «О, Русь моя! Жена моя! До боли…» Хоть и не церковным браком венчан, но ведь принял он на себя еще в молодости ответственность за ее судьбу. И за судьбу сына тоже. А с утра он опять поссорился с сыном, хотя и старался сдерживаться.

Сын все же вчера явился, часам к двум ночи. Следом приехала жена. Илья проснулся, но поскольку уже лежал в кровати, то счел для себя возможным не выходить их встречать. Жена открыла дверь в его комнату. Он лежал, закрыв глаза. Похоже, она догадалась о его притворстве. Илья это понял по тому, как долго она стояла, однако вышла, ничего не сказав, «не разбудив его». И он в самом деле тут же уснул.

Проснулся поздно, около восьми. Он лежал на спине, как и заснул, когда притворялся спящим. Обычно он безо всякого будильника вставал часов в семь — по биологическим часам: привык поднимать сына в школу. Элка была сова, вставала только-только, чтобы успеть на работу. Поэтому часто ездила на такси, денег же не хватало, и эти поездки Илью тоже раздражали. Элка отбрехивалась: «Я езжу на такси, но не обедаю, так что лишних денег на себя не трачу». Это было, конечно, неполной правдой, но и не ложью: денег на украшения и наряды Элка у него не просила — обшивала себя сама. И Антона. И его, Илью, тоже.

Он лежал, тщетно пытаясь вспомнить, что ему ночью снилось. Потом взглянул на часы и быстро вскочил, чувствуя себя виноватым, что проспал и не разбудил сына в техникум. Антон, как и Элка, был совой и будильника по утрам не слышал. Илья постучал сыну в дверь и крикнул, чтобы тот вставал, что уже без пяти восемь. Сын пробурчал сердито, что проснулся и уже встает. Надо было бы проверить, действительно ли он встал, но Илья, не желая нарваться на утреннее хамство невыспавшегося Антона, вернулся в свою комнату.

Он снова прилег, чувствуя, что начинает нервничать, «заводиться», по выражению сына. А как было не заводиться, когда в собственном доме он должен быть все время готов к обороне от резкостей близких людей! Сына!.. Пытаясь успокоиться, он принялся вспоминать рассуждения стоиков, учивших мужеству жизни. Поглядел на Сенеку, лежавшего на столе, но брать его в руки не стал, потому что ничего, кроме рассуждений о добровольной смерти, которая и есть истинное мужество, он припомнить из его «Писем Луцилию» не мог. Все вспоминалась история про раба, которого везли на казнь, а он сунул голову в спицы колеса телеги, чтобы умереть по своей воле. Потому что мы не вольны в своем рождении, но вольны в смерти. А в жизни?.. На этот счет у Сенеки был один рефрен: тебе не нравится жизнь — можешь вернуться туда, откуда пришел. А как-то переделать жизнь?.. Но ведь сам знаешь, что это не получается, сказал он себе. Не ты ее, а она тебя переделывает.

Он снова посмотрел на часы, прислушался и сообразил, что сын так и не встал. Он поднялся. Подойдя к двери Антона, еще раз постучал. Оттуда сонный, как он и ожидал, голос бормотнул:

— Сколько времени?

— Десять минут девятого.

— Что?! Что ж ты раньше не разбудил?! Теперь я из-за тебя опоздаю.

Открылась дверь и выскочил в одних трусах сын, взлохмаченный, длинноволосый, с крестиком на голой груди, стройный, мускулистый, так не похожий на ширококостного Илью. Выглядел он раздраженным и по дороге в ванную почти оттолкнул отца.

— Я же тебе пятнадцать минут назад кричал и стучал, как только сам проснулся, — пытался миром говорить Илья, оправдываясь. — Ты же мне ответил, что встаешь.

— Будто ты не знаешь, — донеслось из ванной комнаты, что я не сразу просыпаюсь? Все принципы ломаешь, думаешь приучить меня самого рано вставать, — накручивал себя Антон. — Теперь из-за тебя мне выговор будет! — и вдруг, хлопнув дверью, вышел из ванной. — Никуда я не пойду!

— Антон, ты еще успеешь, — вместо «не хами» сказал Илья. — Умывайся, одевайся, а я чайник поставлю. Он быстро закипит.

— Не надо мне твоего чая. Сам его пей! — сын двинулся в туалет, демонстративно не торопясь.

Илья униженно сказал вслед:

— Я все же чайник поставлю, — и пошел суетиться на кухню.

Он поставил чайник. Нарезал хлеб, достал масло, колбасу. Потом, сообразив, что времени у сына и впрямь в обрез, принялся делать ему бутерброды с колбасой. Потом пошел звать сына. Антон, уже в джинсах и свитере, ростом чуть выше Ильи, двинулся на кухню. Сквозь оставленную им открытую дверь Илья мог видеть комнату-логовище с незастеленной постелью и пепельницей, полной окурков, рядом с кроватью. Антон взялся за чайник:

— Опять налил почти полный! Только о себе и думаешь. Я же и так из-за тебя опаздываю! Сколько мы с мамой просим — полный не наливать! Ну и пей сам!

— Ты совсем обалдел?! — не выдержал характера Тимашев. — Ты как с отцом разговариваешь?

А ведь все время говорил себе, что только мягкостью и терпимостью можно Антона излечить от грубости. Сын, вместо ответа, не беря приготовленных отцом бутербродов, схватил кусок хлеба и принялся намазывать его маслом, не глядя на отца. Илья снова попытался набраться терпения:

— Я понимаю, что с престарелым отцом говорить, конечно не интересно, — никак не мог он найти верного тона, — но, может, дело не во мне? Я знаю ребят почти твоего возраста, которые слушают, что я говорю, и смею думать, не без пользы, — он подумал в этот момент о Пете. — И мне обидно, что мой собственный сын лишает себя этой возможности.

— Вот с ними и общайся, — отрезал Антон. — Сам где-то шляешься, пьянствуешь, а тут морали разводишь.

— Я ж не мораль, я просто побеседовать с тобой иногда хочу.

— А я не хочу. Все. Пока.

— Антон! — крикнула вдруг из своей комнаты Элка.

— Что?!

— Поди сюда!

— Я опаздываю.

— Ничего, зайди. Если надо, то и опоздаешь.

Характер у Элки был не в пример Илье, сам тон ее не допускал возражений. Илья понимал, что парню не хочется, что потом он, пожалуй, даже и огхамит, но ослушаться тоже не может Антон вошел.

— Закрой дверь! — опять приказала Элка.

Дверь закрылась. Из комнаты послышалось ворчанье Антона.

— Не смей грубить отцу! — услышал он затем властный и сердитый голос жены, щелчок зажженной спички, пых утренней сигареты. — Ты что себе позволяешь? Отец в тебе, маленькой свинье, души не чает!.. А ты?!

«Раньше надо было это говорить, — закусил губу от жалости к себе Илья. — А не посмеиваться над желанием мужа писать «никому не нужные статьи» вместо того, чтобы ночи напролет сидеть с гостями и слушать ее гитару и песни».

— Ах, свинья! — выкрикнул Антон. — Нам тогда не о чем говорить!

— Вернись, я еще не сказала то, что хотела сказать! Речь не о твоем самолюбии, а о душевном спокойствии отца. Он на службу ходит, статьи пишет, на учителей тебе зарабатывает. В техникум архитектурный тебя запихнул. Не забывай, что Лёня Гаврилов, который тебя туда тащил, — друг твоего отца.

Илья побледнел, затем почувствовал, что покраснел от сжавшего сердце чувства стыда за самооправдания и жалость к себе. Ушел к себе в комнату. Бедная Элка! Он вспомнил, что ему, Илье, она, напротив произносила речи в защиту сына: «У парня тяжелое время, затянувшийся переходный возраст! Будь снисходительнее. Ведь из вас двоих ты старше. Не забывай этого. Парень мучается, не знает, что ему с собой делать, не может найти себя. Нотациями тут не поможешь. Только терпением». Но терпения у нее было немного, она срывалась, кричала на Антона. И все равно каким-то образом находила с ним общий язык. Может, благодаря гитаре.

Открылась дверь, вошел сын.

— Папа, прости меня. Я был не прав.

— Ну что ты милый. Я не сержусь. Просто расстроился.

Он притянул сына к себе и поцеловал в щеку. Тот вначале подставил лицо, а потом вдруг сам прижался к Илье и поцеловал его в ответ.

— Я больше не буду. У меня так бывает. Неизвестно с чего крыша вдруг едет. На меня и другие обижаются. Даже подружки. Ты уж не сердись на меня.

— Ничего, ничего, — говорил Илья.

— Ну, я побегу, ладно? А то я опаздываю…

— Конечно, конечно…

Сын выскочил, хлопнула входная дверь. Чувствуя себя не в силах смотреть Элке в глаза, через пару минут Илья вышел тоже, не заходя к ней в комнату.

Внизу у лифта около решетчатой двери в подвал, как всегда, стояло днище молочной коробки с остатками молока, из-за решетки светились кошачьи глаза, на полу в подъезде валялись скомканные пачки из-под сигарет, обрывки оберточной бумаги, пустые кульки и прочая шелуха, которую жильцы и случайные обитатели подъезда бросали там, где стояли, не утруждая себя десятью метрами до мусорных ящиков. Впрочем, уличные мусорные ящики были переполнены, давно не вывозились, рядом с каждым из них высилась куча мусора таких же размеров, как и ящик. В утреннем воздухе — пока не разъездились машины и не перебили все остальное гарью и выхлопными газами — запах помойки был силен и резок.

«Выбросить бы сюда себя самого, а сверху чтоб еще мусором засыпало. Большего не заслуживаю. Свинья! Это не Антон свинья, это я свинья! Подонок. Бедная Элка! Она же меня еще и защищает. Пытается наладить контакт отца с сыном. А я? Что меня несет к другим бабам?» — он даже не про Лину подумал, а про баб вообще — вроде Марьяны кисочек-девочек. «Из-за этого и чувство вины. Как побитая собака. Но почему? Ведь это тот самый стиль жизни, который Элке так импонирует в других мужиках: умница, гуляка, весельчак, вечно у кого любовницы-минутки. Да и ему она говорила: «Киски это ничего. Главное, чтоб ты не влюбился». Мудро. В чем же он виноват? Что влюбился в Лину? А Элкины шашни с Паладиным? Стоп! Из-за этого вчера чуть с ума не сошел, опять к Лине вернулся, а теперь так завиноватился, что забыл. Стихи-то Саше Паладину! Шутка ли? «В учености ни смысла, ни границ». Это она про него, про Илью. «Расскажет больше томный взмах ресниц». А это она про себя и к нему обращение. А дальше, хотя и под Хаяма, но прямо Сашин образ жизни: «Пей! Книга жизни кончится печально. Укрась вином мелькание страниц». Действительно, книга жизни… Книга Жизни… Почему бы ей и не защищать меня перед сыном?! У самой физиономия в пуху. К Паладину не уйти. Женат! Родительским достоянием, пар-тократическим особенно, не поразбрасываешься. Что ж мужа-то дотравливать! Все-таки дом содержит, — он почувствовал злость, безобразие и цинизм своих мыслей и спохватился. — Боже мой, какая тоска! куда идти, как жить?»

Пока же он перешел проезд и пошел вдоль большого красного дома. Он решил ни о чем не думать, купить периодику и почитать какую угодно дурь, лишь бы отвлечься. В киоске около арки он купил единственный там свежий журнал — «Химию и жизнь», сел в автобус у окна, раскрыл оглавление и даже присвистнул: «Надо позвонить поздравить. Сам-то он знает? Или по-пиратски напечатали, не предупредив? Наверно так, иначе сказал бы». Он открыл пятьдесят вторую страницу и принялся за чтение.

Борис КУЗЬМИН
ПУГАЧ Рассказ

— Звери здесь все невидимые, кроме птичек, пташек-канареечек, черт их побери совсем!

Длинный малый с худым, темным лицом и злыми глазами сплюнул на траву, стараясь, чтоб плевок попал как можно дальше от его вытянутых ног Зашаталась травинка. Сидевший неподалеку на пеньке толстячок с пухлыми бледными щеками, передернулся от отвращения, но тут же постарался сделать вид, что будто он ничего и не заметил. Толстячок явно робел и не хотел ссориться со своим широкоплечим, могучего телосложения собеседником.

Было жарко, и солнце, проходя сквозь ветви окружавших их деревьев, яркими пятнами освещало траву. Пахло нагретой землей. От мелких луж, оставшихся после вчерашнего дождя, поднимался пар.

Толстяку было страшно и тоскливо. Положение, в котором он очутился, представлялось ему безвыходным. Никогда раньше не попадал он в такие истории, во всю свою жизнь не попадал, да и вообще не верил, что на их космической трассе что-либо может случиться. А ведь случилось, и все из-за пустячной, в сущности, неполадки, и вот вместо того, чтобы спешить домой с подарками и игрушками для жены и четырехлетнего сына, он приземлился на этой незнакомой планете… Да не в планете дело, планета ему понравилась, при этом и воздух оказался годен для дыхания, и когда он устранил неполадки, он выбрался наружу. Далеко отходить он не собирался, но, увидев на другом краю той же опушки, где приземлялся сам, чужую ракету, решил подойти поближе. По направлению от незнакомой ракеты тянулась просека недавно, видимо, поваленных деревьев. Он неспешно приблизился, а потом бежал все дальше и дальше в лес, прочь от опушки, потому что там самое опасное место, как втолковывал ему на ходу длинный малый в космическом комбинезоне, волоча за руку. И вот уже почти сутки, как они плутают в этом лесу.

Длинный смотрел на толстяка угрюмо и неприязненно. Он и сам пребывал в тоскливом отчаянии, но, как это бывает у некоторых людей, оно выражалось у него в раздражении на ближнего. Он злился и запугивал толстяка, чтобы тем самым укрепить свой собственный дух. Длинный последний раз затянулся и щелчком отбросил сигарету в сторону. Был он небрит, грязен, космический комбинезон порван на груди, и серебристые волокна жаростойкой ткани вылезли наружу, ноги — от больших, с рубчатой подошвой башмаков до самых колен — были в болотной грязи, которую длинный и не пытался даже счистить. Он сидел, вытянув ноги в своих тяжелых ботинках, прислонившись спиной к стволу дерева, на коленях у него лежал карабин.

— Точно, — сказал длинный, — если мы не смотаемся отсюда, нам конец! Понял?

Упала шишка. Они одновременно посмотрели вверх. По веткам прыгала небольшая розовая птичка, постукивая клювом о кору, и, казалось, разглядывала их. Длинный поднял карабин.

— Прибить стерву!

— Зачем? — слабым голосом робко спросил толстяк.

— Зачем? Наводчица она, понял? На, пальни!.. Хочешь?

— Нет, — поспешно, словно даже испугавшись такой возможности, но твердо ответил пухлощекий. — Разве обязательно чуть что — так и стрелять?

— А ты думал, — захохотал вдруг презрительно его собеседник, — оружие носят, чтоб в игрушки играть?

В этот момент птичка вспорхнула и скрылась в густой листве кроны дерева. Длинный опустил карабин. На лице его выразилась досада от упущенной возможности и раздражение.

То, что этот малый готов стрелять каждую минуту и по любому поводу, толстяк понял еще вчера из его ночных рассказов. «Нас было шестеро отчаянных парней, — так ночью, когда они лежали на мху, укрывшись под низкими и мокрыми ветвями большой ели, рассказывал полушепотом длинный. — Что нас ожидало дома? Скука, понял? Работа на паршивом грейдере час в неделю, а потом? Вина безалкогольные, охота запрещена… А я мужчина! Охотник! Воин!.. Вот мы и решили добраться до этой гадской планеты, посмотреть что к чему». При каждом шорохе длинный замолкал, напряженно сжимал карабин, объясняя дрожавшему слушателю: «Их все равно не увидишь и не услышишь, зверей этих. Просто был ты, а вдруг тебя нет, не видно, а где-то наверное, твои косточки хрустят. Понял? А стрелять куда — неясно. Мы сразу, как сели, из лазерной пушки шарахнули, чтоб, понимаешь, дорогу себе расчистить. Просеку видел? Наша работа. Сошли, и вдруг — бац! — исчез наш бомбардир.

Был и нету. Мы не скумекали поначалу, что, понимаешь, происходит, искать пошли. Еще двое пропало…» Он рассказывал, а толстяк щупал в кармане игрушечный, хотя и удивительно похожий на настоящий, пистолет-пугач, купленный в подарок сыну, и думал, что если и вправду на них нападут, от его игрушки будет мало проку. Да и не был он уверен, что и настоящим пистолетом он сумел бы воспользоваться. Слишком он был неповоротлив и неуклюж, слишком привык к мирной жизни…

Как ни странно, присутствие толстячка в чистеньком комбинезоне снова придало длинному духу. Когда он остался один, когда пропали один за другим все его спутники, он как безумный бегал по лесу, не смея подойти к ракете: невидимые звери, казалось ему, непременно караулят у входа. Люк ракеты бьи открыт и вроде как заперт: не пройти. Он от ужаса и безысходности чуть с собой не покончил, когда его последний дружок, пытаясь войти в ракету, прорваться, стреляя в дверь на бегу разрывными пулями, тоже исчез. Тогда-то он увидел, как на чертовом этом васильковом лугу опустилась ракета, из нее вылез человечек и направился к лесу Так они и встретились.

После всех этих рассказов и разговоров толстяк чувствовал, что он не то, что шагу ступить, даже шевельнуться не в состоянии. Длинный из-под опущенных век наблюдал за ним. А вокруг все было спокойно. Солнце на просвет освещало прямые стволы деревьев, тихо, ни ветерка, только птицы, пестрые, разноцветные, щебетали и перелетывали с ветки на ветку.

— Ладно, — длинный легко вскочил на ноги. — Надо двигать.

— Куда? — ни ноги, ни язык не слушались толстяка. Он только жалобно скривился, не двигаясь с места.

— Кончай нюнить! Ктвоей ракете вернемся!..

— А как же?..

— Что как же?

— А как же… звери?

Длинный быстро огляделся. Нахальная розовая птичка качалась на ветке прямо перед ним. И никого больше. Трава, изумрудная и густая, но невысокая, в ней не спрячешься. Но толстяк прав. Звери могут быть везде. И уж наверняка у ракет. А раз везде, значит и здесь тоже. Он невольно вздрогнул. Оставаться в лесу и ждать (чего ждать?) он больше не в состоянии. Попробовать прорваться, пока есть попутчик!.. Может, ракета толстого хмыря чиста.

— Ладно, хватит рассуждать. Вставай и потопали.

Толстяк, не поднимаясь, отрицательно покачал головой. Пугач, который он купил сыну, лежал во внутреннем кармане комбинезона и впивался в бок, но толстяк не шевелился. Он почти физически ощущал свое будущее исчезновение в желудке неведомого зверя, и его тошнило. Длинный навел на него карабин.

— Мне это раз плюнуть, понял?

Толстяк поднял голову. Дуло было черненькое и небольшое. Во рту появился медный привкус, но толстяк остался сидеть. Не все ли равно, думал он, где, как и когда умирать? И все же опустил глаза, слишком страшной и безжизненной была темная дырка, набиравшая черноты от глубины ствола.

Очнулся он — от жуткого удара башмаком в ребра лежащим навзничь. Он чувствовал, как по щеке стекает изо рта струйка крови. Голова гудела, но резкой боли не было — очевидно, опрокинулся на мягкий мох у самого подножия дерева. Толстяк повел глазами и увидел большие грязные башмаки, которые неторопливо приближались к нему. В этой неторопливости было что-то ужасное и неотвратимое.

Быть избитым, а то и искалеченным этим безжалостным человеком всего в нескольких часах лету от дома, где его ждет не дождется сын, вдруг показалось ему чудовищным. Небо было синее, жаркое, мог бы быть радостный день, но они одни, и никто не придет на помощь…

Длинный занес ногу для удара, но неожиданно поскользнулся на мокрой траве и полетел на землю, выронив карабин. А толстяк, увернувшись от удара, откатился в сторону и теперь с трудом встал на колени, потом на ноги, разогнулся и сунул руку во внутренний карман. Длинный потянулся было к карабину, но замер. Толстячок стоял перед ним, направив ему в лоб дуло пистолета. Длинный хотел сплюнуть, но вместо этого с трудом проглотил слюну. Оказывается, толстяк был малый не промах. Длинному не первый раз направляли в лоб пистолет, и он знал, что если сразу не было выстрела, то его и не будет. И все же, и все же… Он напряженно следил за подрагивающей от тяжести пистолета рукой. Кто знает?.. Хмырь не стрелял, кровь запеклась у него на щеке, и он свободной рукой пытался ее стереть. Если все образуется, с ним можно делать дела, думал длинный. Раз ребята погибли. А когда еще таких орлов найдешь! Застрелит или не застрелит? Я-то, я-то ведь не убил его! И не хотел убивать. Хотел только поучить малость. Так ошибиться! Не понять, с каким парнем дело имею!..

На голову ему с дерева посыпалась труха. Это была все та же птичка розового цвета, устроившаяся на ветке как раз над ним. Он судорожно дернулся поначалу, но поднять руки, чтоб стряхнуть с головы древесный мусор и пугнуть птичку, не посмел. Толстячок, заметив это, пистолет приопустил.

— Ты сильная личность, — сказал он. — А я, по-твоему, нет. И поэтому меня можно пинать ногами. Но и у меня есть оружие. Если надо, если потребуется, я применю его. Прошу это запомнить.

— Понял, — сказал длинный, — Не горячись. Мир.

Он все еще полулежал-полусидел, опираясь на руки, как застыл, когда увидел пистолет. Но теперь он понял, что может двигаться. Он стряхнул с головы труху и сел, скрестив ноги и не дотрагиваясь до карабина.

— Слушай, — обратился он к молчавшему толстяку. — Богатая идея. Точно богатая.

Идея эта представилась ему и вправду удивительно простой и выполнимой безусловно. И даже честной. Главное, не спугнуть, убедить толстяка, и тогда они спасены. Толстяк боится идти к ракете. Правильно. Он и в самом деле хотел, запустив толстяка вперед проверить, есть ли звери в ракете. Но теперь я сам пойду, решился длинный. Пусть только пистолет даст. Что ж, он не понимает что ли, этот остолоп, что нельзя здесь, на этой гадской планете оставаться — сожрут ведь. И не заметишь, откуда подлезут.

Он и не подозревал, что спутник его уже решился. Надо возвращаться, думал толстяк. Во что бы то ни стало. Он представил, как не находят себе места жена с сыном, он ведь всегда так аккуратен. Еще разыскивать отправятся. А куда? Нет, это надо предотвратить. Скорей домой. Правда, в груди делалось нехорошо и слабели ноги, когда он думал о зверях. Но вдруг они ушли? И бандюга этот вроде бы присмирел. Вот тебе и пугач, и вправду пугач.

— Слушай, — снова начал длинный, — слушай.

Он говорил медленно, с трудом подбирая слова, чтобы они звучали убедительно и не страшно.

— Слушай, я понял в чем дело. Понимаешь, звери эти невидимые сами-то небось видят. И оружие наше издали видели. И скрылись, понимаешь? Может, в воздух подымались, может, еще куда. Мы постреляем, понимаешь, и все мимо, а они потом — бац! — И будь здоров. А с пистолетом вплотную можно подойти! И прямо у входа из кармана шарахнуть. Ведь это верняк, понял? Только попасть надо. А в упор — проще простого…

Толстяк молчал.

— Эй, ты не думай, — заторопился длинный, боясь, что толстяк откажется, — я первый с пистолетом пойду.

— Нет, — твердо сказал толстяк. — Я сам. Только у меня с глушителем пистолет. Выстрел можешь и не услышать.

— Понял, — длинный вскочил на ноги. И покосился на спутника.

— Карабин подбери, — разрешил тот.

И они пошли. Вечерело. Косые лучи солнца еще освещали лес, но чувствовалось, что скоро начнет темнеть. Птицы под вечер попримолкли. Но несколько пташек, свиристя, неотступно следовали за ними, перепархивая с дерева на дерево. Странной казалась пустота леса. Деревья, кусты, поваленные стволы, ветки, хрустящие под ногами, и, кроме птиц, ни одного живого существа — до самой опушки, до василькового поля.

Ракета толстяка стояла совсем близко к деревьям, можно добежать одним рывком, если хватит сил. Длинный остался ждать, а толстяк медленно пошел вперед, сжимая в кармане пугач.

Пусть не будет зверей, — думал он. — Пусть их не будет. Не мог же я дать пугач этому малому, он бы сразу все понял. Только бы не было зверей.

Руки плохо слушались его, люк никак не хотел открываться. С трудом он откинул его и вошел внутрь. И внутри корабля тоже никого не было. Никто не нападал. Оставив люк открытым, толстяк быстро пошел в рубку управления, захлопнул за собой дверь и прижался лицом к смотровому стеклу.

Он сразу увидел длинного. Озираясь, тот стоял на опушке. Потом, решившись, сплюнул и быстрыми шагами пошел к ракете. Он шел, поглядывая настороженно по сторонам, держа карабин в боевой готовности. Остановился. Побежал. Снова пошел шагом. Васильки, растоптанные огромными ботинками, отмечали его путь. Опять побежал. В нескольких шагах от ракеты вскинул карабин и выстрелил. Вверх, вперед, вниз. Одна пуля чиркнула по обшивке. Длинный рванулся к люку. Толстяк вышел из рубки, чтобы запереть люк. И обмер. Длинного не было.

— Эй, парень, где ты? — спросил он.

Никто не отозвался. Люк открыт, снаружи светло. Толстяк осторожно выглянул. Никого. Он вылез из ракеты, обошел ее кругом. Никого. Тишина. Только птички посвистывают.

Он вернулся. Не торопясь, запер люк, прошел в рубку и запустил двигатель.

— Домой, — сказал он себе, — домой.

* * *

«Домой, — повторил Илья, — а мне, стало быть, выпало после сорока потерять свой дом. Возвращаться мне туда неохота. Все кончилось. Как только перестал представлять, каким должен быть дом, его сразу не стало». И с сыном не поговорить. А когда-то, как этот толстячок, бежал домой к маленькому Антону… И нечего жену винить. Надо полагать, его отношениям с сыном она не мешала. Если не считать всеразрушающей российской богемности. Откуда у Элки такая бесшабашность? Тесть с тещей — тихие работяги, инженеры. Может, правда, что-то от прадеда-цыгана передалось? С другой стороны, при чем здесь кровь? В каком русском нет цыганской, половецкой, татарской, еврейской, угро-финской, немецкой и всяких других кровей! Дело в стихийности, недоцивилизованности самой культуры. А мы — ее пленники.

Илья посмотрел на журнал и подумал, что уже далеко убрел от кузьминского рассказа. Хорошо бы дать почитать его сыну. Элка смеялась: «У Ильи классическая отцовская шишка». Он с ума сходил, когда Антон болел или домой хоть на полчаса опаздывал. Не дай Бог что-нибудь случилось! Когда сын был маленький, Илья ложился с ним рядом, чтоб не страшно было малышу одному засыпать в темной комнате. В квартире гости, за дверью комнаты пьяноватый шум и гам, звучит гитара Элки, смех, возгласы «где же Илья?», а он, Илья, прилег поверх одеяла рядом с сыном, и кажется, что ничего другого ему не надо. Как и когда он утратил этот контакт?

От собственного ли беспутства? Что ж, оно давало возможность Элке возражать на его упреки. «Будь честным, — говорила она. — Ты призываешь к работе, а сколько раз видел тебя Антон пьяным!.. Ты об этом помнишь? А ты к парню с нравоучениями лезешь, да еще с этим казенно-коммунистическим убеждением, что труд создал человека. Посовестись, Илья! Антон честнее тебя, когда заявляет, что хочет жить в кайф». Поведение сына — это ему наказание за его гульбу.

Может, и в самом деле прав Кузьмин, что земная жизнь и есть ад, где люди в самой своей жизни получают воздаяние за грехи?

Но почему у него так случилось? Может, потому, что не было любви? «О, Русь моя! Жена моя! До боли…» Никто из них — ни он, ни Элка, — не стал личностью, не строил свое бытие, ограничивались бытом. А там, где нет личности, нет и любви. Есть лишь зов плоти. Или удобство совместного проживания, быта.

Он страдальчески зажмурился. О Лине он сейчас даже и не вспомнил.

Автобус остановился. Все принялись выходить. Илья сунул журнал в сумку и встал. Автобус подъезжал не к самому входу в метро, а с тыла, метров сто еще нужно было идти. Илья вышел последним. Неподалеку от конечной остановки автобуса был величественно-мраморный вход на ВДНХ. Здесь как всегда дул сильный ветер. Почему именно здесь скорость ветра усиливалась, было непонятно. Возможно, какой-нибудь просчет архитекторов, устроивших на этом месте эффект аэродинамической трубы. Валялась опрокинутая урна, неслись по асфальту, подпрыгивая, конфетные бумажки и обрывки газет. Илья ускорил шаг, перешел шоссе и свернул на дорогу, которая вела мимо разнообразных киосков ко входу в метро. Но и тут ветер не унимался, так что пришлось поднять воротник куртки. Проталкиваясь сквозь толпу встречных прохожих, Илья невольно следовал за парой средних лет. Женщина на ходу выговаривала своему, очевидно, мужу: «Что тебя теперь, толстопузого, интересует? Кино, вино и домино. Хоть бы на бабу какую посмотрел, расшевелился!..» Муж отдувался и молчал.

Загрузка...