Глава XX Либералии

Сперва над нами были ханы.

Потом наследники тевтонов.

А нынче собственные хамы

Рождают собственных Платонов.

Слова не то Игоря Губермана, не то народные

У них свои бывали сходки.

Они за чашею вина.

Они за рюмкой русской водки

А. С. Пушкин. Евгений Онегин


На летучку, на летучку! Сергей Семеныч сказал собираться! Что как неживые?! Бегом, бегом! — снова засунулся в дверь Клим Данилович Чухлов.

— Да мы уже идем, — ответил Гомогрей, и Чухлов отправился созывать сотрудников из других комнат.

— Он у вас прямо старшина, да, — помотал головой Вёдрин. — Как в армии вас держит. Ладно. А ведь статьи пишет. Речи произносит по философии. Нахватались слов у нас в эсесер, а делать что-то конкретно-полезное никто ни хера не умеет и не хочет.

— Неужто и ты? — подколол Паладин иронически.

— И я. А что? И я такой же мудак.

— Ну это ты брось, Михаил Петрович! На чем же тогда все держится? А ведь держится, — утвердительно сказал славянофильствующий Шукуров и быстро глотнул из стакана, который прятал под столом, пока в комнату заглядывал Чухлов.

— А хер знает, на чем. — отозвался Ведрин, — Одно знаю. Что мы мудаки и ни хера себя не уважаем. Вот ты, с бородой, здоровый сорокалетний мужик, а ведешь себя, как школьник. Да и я не лучше, да. Пятьдесят лет, доктор наук, а тоже психология нашкодившего мальчишки. Вот и получается, что прав Чухлов, когда подгоняет. Ладно. Вы идите, только недолго.

— А это уж от нас не зависит, ухмыльнулся Паладин. Это уж как Сергею Семенычу угодно в зависимости, сколько времени он про свою поездку буровить будет…

— Вам с Чухловым надо бороться, — решительно влез в разговор еще больше побледневший от нового стакана коньяка правдолюбец Ханыркин. — Если в вас совесть еще есть и вы не продались начальству до конца. Вернетесь, надо поговорить! Надо выработать план действий, как вам противостоять Чухлову и Вадимову. Это пр-ринципиально!..

— Успокойся, душа моя, успокойся, — обнял Анемподиста Боб.

Тимашев молчал, слушал, не слыша, видел, не видя. Чувство вины все глубже засасывало его, как в болото, сдавливало грудь так, что не было продыха, руки обвисли. Какая уж тут борьба с Чухловым!..

— Пошли, — беспокоился на все стороны Гомогрей. — Вы только без нас, Михал Петрович, не выжрите всю канистру.

— Да ладно. Идите, мы вас подождем. А насчет канистры не переживайте, мы чуть-чуть.

— От вашего «по чуть-чуть» канистры не останется, — зареготал Шукуров. — Пейте, конечно, нам не жалко, — добавил он, увидев, как позеленел от ярости правдолюбец.

Они потянулись в зал, рассаживаясь потихоньку вдоль длинного стола, покрытого зеленой скатертью. Перпендикулярно длинному столу стоял стол главного редактора, на углу которого уже пристроился Чухлов. Разложив перед собой блокноты и ручки, ждали. Вадимова еще не было. Наконец, утиной походкой, переваливаясь с боку на бок, вошел Главный. С загорелым лицом, стрижкой «ежиком», он быт похож на бурдюк — горлом вверх: узкие плечи, толстая грудь, еще более толстый живот, огромный зад. Раздвоенный ямочкой подбородок, длинный нос, глаза за очками с привычным выражением тупости, самодовольства и недовольства окружающими вызывали уныние, сопряженное, правда с ухмылкой. Зато, в отличие от своих подчиненных, одет он был в элегантный импортный костюм, отчасти даже скрадывавший его толщину. Он обошел стол, протягивая каждому сотруднику руку, но глядя не в лицо, а в пространство, поэтому казалось, что руку он не протягивал, а совал как вынужденное подаяние:

— Здрасьте. Здрасьте. Здрасьте, — но, случайно глянув в лицо, — а, с вами уже здоровался. Здрасьте. Здрасьте, с вами тоже уже здоровались. Здрасьте.

Он сел на свое место, и тут же громоздкий, усатый Чухлов, по прозвищу «Кляузевиц» (поскольку время от времени писал на кого-нибудь кляузу, донос, телегу, за что был изгоняем с предыдущих работ, пока не пригрелся в журнале), искательно глянув на Главного, сказал:

— Летучку можно считать открытой, но для начала, я думаю, мы попросим Сергея Семеныча поделиться впечатлениями о поездке.

Вадимов, поджал губы, дернул головой вверх:

— Нет, сначала о деле, но кратко. Я был вчера на совещании в соответствующих инстанциях. Там нам напомнили, чтоб вы знали, о том, что на пленуме были поставлены задачи перед большими отраслями и сферами и как мы выполняем конкретные мероприятия текущего долгосрочного характера. Я вам просто скажу, пришлось сказать свою точку зрения. Нас призывали взвешенно оценивать момент и критиковали по вкладу в современную актуальную теорию развитого социализма, что мы не можем пока дать какие-нибудь выводы. Это связано, чтоб вы знали, с проблемами научного коммунизма, а не с фундаментальными философскими проблемами. Вот буквально дословные слова, которые сказали на закрытом совещании Цека для служебного пользования, чтоб вы знали: мы должны изменить коренным образом нашу работу в идеологической пропаганде. Теперь больше воспевать революционеров и давать преимущества только положительные. Другие товарищи стали выступать, а я тогда быстро думаю: даем опернабором три статьи по актуальным темам. Фетр Николаевич согласен передать нам свой доклад «Научная несостоятельность и реакционная сущность буржуазных фальсификаций марксистско-ленинской философии — идейно-теоретической основы развитого социализма». Я свою статью тоже включаю, у меня уже заглавие есть: «Совершенствование развитого социализма и некоторые задачи теоретического осмысления героических этапов развития советского общества».

Сидевшим рядом с Ильей Коля Круглов шепнул, не разжимая губ:

— Социализм зрелый, но не зримый.

Илья кивнул, показывая, что слышал и оценил.

— И напечатаем статью покойного Фиговича, написанную автором еще при жизни: «К теоретическому углублению и конкретизации анализа традиций коммунистического воспитания».

Коля снова шепнул:

— Методологические проблемы хамского воспитания.

— Когда у нас опернабор? — перекрыл его шепот голос Главного. — Через четыре дня? Две статьи есть, а свою я пришлю в понедельник. У меня уже по этой теме появились три мысли, надо только цитаты подобрать.

— Слушайте, что Сергей Семеныч говорит. И записывайте! — выкрикнул Чухлов. — Надо, Сергей Семеныч, по статьям редакторов назначить. Я думаю, Шукурова, Тимашева и Гомогрея.

— Гомогрея? — переспросил Вадимов. — Не возражаю. Нет, не возражаю. Пусть поработает. И Шукуров. Отдохнули, молодцы, что съездили, теперь пора и поработать. Особенно Тимашеву. Сам пишет, а в журнале работает мало.

— То есть как это мало? — не выдержал Тимашев, хотя настроения препираться не было, гнело чувство вины, да и бесполезным делом считал все споры с Главным. — У меня уже семнадцать материалов опубликовано.

— Вот я и говорю: сами пишете, а на журнал не работаете!

— Да это же!..

— Не надо пререкаться на летучке, потом ко мне зайдите и поговорим о вашем поведении и по поводу вашей статьи о Чернышевском. Мне сказали, что она написана у вас и вы ее в журнал хотите. Так вот, вы ее в ближайшие номера и не планируйте даже. Вы у нас решили свой восемнадцатый материал протолкнуть! Я не спорю, статья, может быть интересной, размышленческой, с постановками, но прежде я хотел бы о вашей работе в журнале поговорить.

Илья наклонил голову и не отвечал больше: «Так мне и надо, чтобы Вадимов на меня орал и ногами топал. По заслугам». Как и всякому чувствующему себя виноватым человеку, ему казалось, что чем ему будет хуже, тем лучше, тем законнее восстанавливается Божеская справедливость.

А в редакции произошел маленький бунт. Спьяну осмелевший Шукуров вдруг рявкнул:

— Мы же не успеем эти статьи как следует подготовить! Я считаю такое решение авантюризмом. И поэтому против. Завтра уже суббота. Почему не пустить их в следующий номер, нормально отредактировав?!

— Я расцениваю это заявление как выпад! — побагровел Вадимов. — У меня хватает времени, хотя я больше вас работаю. Я уже читал статью Фиговича, у меня много критических замечаний, я их вам покажу, поскольку некоторые вещи вызывают удивление, то есть просто больше вопросов, чем ответов идеологического и политического характера. Но их можно вычеркнуть. И если вы не умеете, я это сделаю сам. И вам покажу. Но вы, если надо, обязаны сидеть и субботу, и воскресенье за работой на журнал.

— Я могу сидеть, — отчаянно бросил Шукуров, — когда этого требуют интересы дела, а не ваша прихоть. Я вам не раб и не крепостной! Это вам еще покойный Помадов говорил.

Не успел Илья удивиться смелости Шукурова, как Главный, став уже совсем багровым, гаркнул:

— Все! Мне надоело! Не хотите редактировать — не надо! Я делаю первый выбор и назначаю редактором статьи Фетра Николаевича вместо вас Цицеронова. А вы еще пожалеете об этом.

— Почему? Если надо, я готов, — сбавил обороты Шукуров.

Бунт был подавлен в корне.

— Нет уж, теперь поздно, — оборвал его Вадимов.

— Значит, записываю Цицеронова, Сергей Семеныч? — спросил, заглядывая в глаза Главному, Чухлов.

— Цицеронова, — подтвердил Вадимов.

— Зря ты так, — шепнул Цицеронов Шукурову, — проку все равно нет, а озлобил дурака.

— А ну его, — махнул рукой Шукуров, бледный, но не желавший терять лица, к тому же предвкушавший канистру и дружеское сообщество, которое за стаканом поддержит его.

Тем временем Вадимов вышел и опять вернулся, все так же переваливаясь с боку на бок, неся буклеты, проспекты и цветные открытки. Положил их перед собой и сел.

— Тише! — призвал всех к порядку Чухлов.

— А теперь кратко хочу поделиться о философском конгрессе в Аргентине по приглашению лаплатского университета, чтоб вы знали, — начал Вадимов. — Участвовало в нем много участников, в том числе и братских международных ученых, но они делали только общие обобщения. Я там считался как бы философом, потому что, кроме меня и Фетра Николаича, философов от нас не было. Лететь туда долго. Когда мы летели над океаном, то вошли в ситуацию грозы. Все испугались, но я знал, что молнии для самолета значения не имеют. Хотя болтанка была сильная, я не боялся, а всех успокаивал, что если наш самолет не развалится от болтанки, то долетим хорошо. И долетели. Если провести линию по карте, то мы летели все время вниз. Европа, Африка, Америка. Останавливались на Островах Зеленого Мыса. Там вода в туалете прямо из океана. Мы нарочно умывались, чтоб попробовать. Соленая. Затем Сальвадор, это уже Бразилия. Следующая посадка — Буэнос-Айрес. Два раза пересекли экватор. Поместили нас в гостинице «Амбасадор» в Буэнос-Айресе. Вот передаю открытку, здесь это изображено. Гостиницы там хорошие, еще американцы строили, но в связи с хунтой, чтоб вы знали, мало объектов для всей созданной базы обслуживания. У каждого был отдельный номер. У Фетра Николаича даже две кровати, поскольку он академик. Город чистый. Я вам сейчас его передаю тоже, — он пустил по рукам очередную глянцевую открытку. — Видите, нарочно как распланирован. Улица Девятого июля. Если наш Кутузовский проспект расширить в три раза, то это будет эта улица. И плюс, что, конечно, так бросается, прямо поражает, очень красиво. В городе двенадцать миллионов человек. Второй после Мехико. В Мехико восемнадцать миллионов. Но в Аргентине, в отличие от Мексики, никогда не было царя. Это хорошая традиция. Там всегда диктаторы, каудильо, по-ихнему.

— Без царя в голове, а правительство рабочее, — глядя в стол, пробормотал Коля Круглов, но так, чтобы Тимашев слышал.

— Там есть обслуживающий персонал в гостиницах, — продолжал нескладно составлять слова Вадимов, — есть, как обслуживать, но некого обслуживать: иностранные туристы сейчас ездят мало. А темпераментного латиноамериканского народа на улицах много, набиваются с адским количеством в автобусе, совсем как у нас. Культуры этики очень мало. Машины ездят по всей середине улицы, не обращая внимания на пешеходов. Они нам симпатизируют. Они говорят: аргентинцы и организация вещи несовместимые. Билет на автобус стоит десять астралей сорок пять сентавос. А денег научным туристам дают мало, чтоб вы знали, но мы по утрам ходили на шведский стол и старались есть на несколько дней вперед. Там платишь немного, а ешь, сколько уместится. Один раз всю конференцию пригласили в ресторан, где подавали кучу морских вещей, политых майонезом. А на первое суп, протертый как во всем мире. Потому что у нас, когда ешь борщ, то капуста на брюки падает, чтоб вы на будущее знали. Продолжу бытовую сторону…

По кругу тем временем из рук в руки передавались цветастые открытки и проспекты с фотографиями отелей и празднично-отдыхающих людей. На некоторых стояли крестики: либо на окнах, либо на уголке пляжа — это были места, где Вадимов жил, где Вадимов купался, чтоб сотрудники могли отчетливее представить, как и где проводил время их начальник.

Тимашева толкнул Коля Круглов и подвинул ему по столу лист бумаги, кивком показывая, что фраза, там написанная, относится к Вадимову. Илья прочитал: «Советский человек есть мера всех вещей». Он хмыкнул: «Бедный Протагор». Коля приложил палец к губам. И все же Главный заметил их перемигивание. Его физиономия сложилась в оскорбленную куриную попку:

— Я попросил бы не перешептываться и не передвигаться записочками, — заговорил он, покрывшись красными пятнами гнева, словно лишаем. — Я к вам, Илья Васильевич, обращаюсь! Вы и так халатно себя на работе держите, не выполняете, что надо, так хоть не перешептывайтесь в рабочее время! Вам будет позволено сказать, что хотите. А пока сидите и слушайте! А не хотите потом выступать, если вам не о чем, то тогда на здоровье — не надо! А пока вы на работе находитесь, вот и слушайте, что вам рассказывают!

Редакция притихла, а Вадимов продолжал с того места, где остановился, будто и не прерывался:

— Витрины изнутри горят для безопасности. Там, действительно, ходи, как хочешь. Все собираются там, но никаких экстравагантностей, они переболели. Минеральная вода или пепси стоит дороже вина. На каждого аргентинца приходится по две коровы, не считая свиней и прочего. Аргентина мясная страна. У них коровам не надо фермы, весь год на траве. Всюду фотографии гаучо. Это крестьянин-животновод. С символами аргентинской его работы. Шары, которые наполнены дробью, бросаются на ноги, а не на шею, чтобы их перебить. Нас как философов везде хорошо принимали. Некоторые злопыхатели говорят, что наша философская наука отстала, что она нигде не ценится, что мы живем за счет западной науки, критикуя ее, а своего нового не выдвигаем. Но если бы так было, то наши делегации не приглашались бы на международные симпозиумы. А нас вовсю приглашают, шлют письменные письма с приглашениями. В Буэнос-Айресе в нашу честь был даже дан…

— …комплексный обед, — не удержавшись, шепнул Круглов.

— …специальный симпозиум о нашей философии. И я рассказывал о наших достижениях. Там многие по-русски не понимали, но я им на своем хорошем английском сказал, что наша сила, что мы часто лазим в практику.

Илья смотрел на рекламный проспект конгресса: на обложке кондор, повесив крылья, с белой повязкой на горле, смотрел куда-то в сторону. Сверху шла надпись: «Congreso internacional extraordinario de Filosofla».

— Я скажу последний вывод, — говорил Вадимов, — что Аргентина — это богатая и перспективная страна и она, хотя там и хунта, имеет к нам ориентацию, поэтому с ней надо дружить. А мафию мы там не видели, чтобы вы знали. И я предлагаю от журнала разослать, запишите Клим Данилович, разослать письма всем участникам конгресса в капиталистические страны индивидуальные, а в социалистические — стандартные братские приветствия. Сделайте и принесите на подпись.

Илья сидел, понурив голову. Получалось, что аргентинские разговоры и рассказы, несмотря на феноменальную глупость Вадимова, не отвлекали его, напротив, все время напоминали о Лине, а стало быть, и о ее звонке Элке. «Зачем она это сделала? Очередной приступ безумия? Расчет, что я позвоню ей, а то и приеду выяснять причины ее звонка? Она ведь могла думать, что я вчера ушел навсегда, раз она мне не дала. Вот она и выкинула подлянку. Не поеду больше к ней! А куда? Просить прощения у Элки?..» Но нормальной жизни уже не будет. За ним навсегда теперь потянется шлейф обнаруженного пр о с тупка. Он не естественно будет жить, а как прощенный. А ведь и без того дома ни Элка, ни Антон ни разу не сказали, что они с ним счастливы, как часто говорила и чувствовала Лина, они принимали его как данность, почти как явление природы. А для него семья составляла стержень существования. Как теперь ему будет без стержня?..

Бессвязные мысли, мрачные мысли, одна противоречила другой, но он не очень это замечал, слишком очевидным казалось ему, что он довел свою жизнь до логического завершения, идти было некуда, впереди — пустота. А дела какого-нибудь, цели жизни, ради которой стоило бы жить, например, борьбы за счастье народа, у него не было. Не верил он в общественные движения в России, даже боялся их — ни к чему хорошему никогда они не приводили!..

— Все. Летучка закончена. Можете идти обедать. А вас, Олег Витальевич, — обратился Вадимов к Цицеронову, — и вас, Илья Васильевич, — ткнул он указательным пальцем в Тимашева, — попросил бы зайти ко мне.

Неся живот впереди себя, все той же утиной походочкой он двинулся к себе в кабинет.

Боб Лундин громко захохотал, а Алик Цицеронов, подыгрывая общему тону сказал:

— Ну что ж, придется нам пойти, — он дружески хлоппул Илью по спине, — послушать очередную ахинею, — и, глянув по сторонам, хихикнул быстро.

Но у дверей приемной им пришлось задержаться. Как всегда публично комментирующий свои физиологические отправления, Вадимов и на сей раз, махнув на них ладошкой, приказал:

— Подождите здесь. Я в туалет, но быстро, потом помою руки, и тогда заходите, поговорим.

Секретарша Света прыснула. Они стояли, как идиоты, а мимо них потянулась вереница, словно стадо гусей на водопой. Первыми шли изрядно за этот час покрасневшие Ханыркин и Вёдрин, за ними Гомогрей и Шукуров, спрятавшие канистры под плащи и торопившиеся скорее выскочить из редакции. Все же Шукуров, добрый малый, задержался около Тимашева, подбодрил:

— Давай быстро. Слушай его молча, тогда не разговорится. А мы тебя в деревяшке ждем.

Деревяшкой называлась столовая, расположенная к редакции ближе, чем стекляшка.

— Понятно, — сказал Илья. — Обедать пошли.

— Знаем, как вы обедаете, — расцвел Алик.

— А знаешь, так помалкивай, — обнял его Боб Лундин и, обернувшись к Илье, спросил: — Где же ты, душа моя, семнадцать статей умудрился тиснуть?.. — и он принялся, не дожидаясь ответа, спускаться к входной двери. Все были с сумками и портфелями, а стало быть, возвращаться не собирались.

— Давай, друг мой, не задерживайся, — обратился к Илье шедший последним Саша Паладин, — а то ты сегодня какой-то грустно-задумчивый, прямо не узнать тебя.

Илья не ответил, но внимательно и вопросительно в который раз посмотрел в лицо Паладину, понимая, что его нарочитое молчание красноречиво. Мятое лицо Саши еще больше смялось, он рассмеялся, ткнул Илью кулаком в бок и побежал догонять других. Из туалета вышел Вадимов, неся перед собой мокрые руки, с которых капала вода. Он старался не замочить рукава пиджака.

— Проходите следом, — бросил он Тимашеву и Цицеронову, — я руки вытру и будем разговаривать.

В кабинете он достал из шкафа полотенце, повозил в нем руки, положил его назад, запер шкаф, сел за стол, все это обстоятельно, пока они стояли у маленького низенького столика, перпендикулярно приткнутого к основному, хозяйскому столу. И только тогда сказал:

— Садитесь, не надо стоять. Во-первых, с вами Олег Витальевич, а потом поговорим по Тимашеву. Это ведь вы редактировали статью о космосе этого физика. Я не могу согласиться с ней. У нас в стране идут хорошие процессы, но при этом не надо так обильно цитировать всяких там Зенонов и Анаксимандров. У меня масса возражений. В статье дана твердая позиттия, и она склоняется к идеализму. Я так считаю, что в космосе все работает без разума. Там закон чистой природы. И мы не фактор космоса, потому что космос без разума развивается, а с разумом это мы. И опять — обращение к Платону. Зачем он? Отдельные куски проводят идею, что разум везде заложен и существует. Я с этим не согласен. Это просто какое-то заигрывание.

Цицеронов начал было спорить, сказав, что автор статьи — крупный ученый, астрофизик, что надо бы в журнал привлекать ученых-естественников, а не отпугивать их, что идеализма он в статье не заметил, но его защитительная речь успеха не имела, и, глянув в раздраженно-тупые глаза Вадимова, Алик быстро свернулся и обещал поработать с автором.

— Ну вот и хорошо, молодцы, что поняли. Поработайте, а потом мне покажете. Чтоб жалоб на вас вышестоящим не было. А теперь идите, мне по Тимашеву поговорить надо.

Алик вышел, Илья нервно усмехнулся, а Вадимов побагровел:

— Зря усмехаетесь, чтоб вы знали. В работе тоже нужна культура этики. Вы все как бы философствуете, а надо работать. И делать большое нужное дело, потому что мы работаем в интересах партии и людей. А вы манкируете, опаздываете на работу, плохо редактируете. Продукции мало.

«Проклятый Кляузевиц!» — подумал Илья, сразу сообразив что нажаловался на него Чухлов: пару дней назад они повздорили. Илья не согласился с его замечаниями на полях статьи, которую он вел, и тогда Чухлов швырнул статью на стол и заорал:

— Не умеете работать, так и скажите! Тогда подавайте по собственному желанию.

— Во-первых, будьте повежливее, — сумрачно ответил Илья, — а во-вторых, редакторский стаж у меня лет на десять побольше вашего, не говоря уж о профессионализме.

Понятно, что Чухлов мстил. И хотя Илья решил было, что чем ему хуже, тем на самом деле лучше и справедливее, инстинктивная реакция организма была — защищаться.

— Я хотел бы объяснить, — сказал Илья. — Мною опубликовано в журнале семнадцать материалов.

— Вот я именно об этом: сами пишете много, а на журнал не работаете, теперь восемнадцатый материал хотите протолкнуть. Клим Данилыч слышал как вы говорили, что хотите ее в журнал дать.

— Сергей Семеныч! я еще раз повторяю, что имею в виду свою работу в журнале в качестве редактора, и вы должны бы это знать. В год у нас редакторская норма от восемнадцати до двадцати статей. А у меня к октябрю уже проведено и выпущено в свет семнадцать статей. И около пяти на подходе.

— Вот я и говорю. Это хорошо, что вы много пишете. Писать вы умеете. Молодцы. Но надо и на журнал работать. А вы для журнала только свою восемнадцатую статью даете.

— Сергей Семеныч! К сожалению, за это время я написал всего лишь одну свою статью, а семнадцать материалов — это те, которые я сделал в нашем журнале как редактор.

— Да я же не возражаю, — уже мягче сказал Вадимов, — чтобы вы много писали, раз вы умеете. Хоть двадцать материалов публикуйте. Только для журнала тоже надо работать.

— Но я же и работаю, — с отчаянием сказал Илья, не понимая, то ли Вадимов дурака валяет, то ли и в самом деле непробиваем.

— Вот идите и работайте! — прервал его Главный. — О чем здесь пререкаться!.. Выслушали, что вам сказали, и работайте.

Илья выкатился из кабинета, тряся головой и отдуваясь.

— Ну что, влетело? — спросила Светка.

Илья покрутил пальцем у виска, побежал в комнату за сумкой, но, уходя, почему-то сказал Светке:

— Если кто срочно будет искать, ну, во что бы то ни стало, то я в деревяшке, объяснишь, как пройти.

— Ему тоже? — кивнула, ухмыляясь, Светка на кабинет Главного. — Или Чухлову?..

— Разумеется, нет, — выдохнул в ответ Илья. — Только своим, и если у кого срочное дело ко мне.

Что-то тревожно было у него на душе, подумал, что вдруг сын или Элка будут его искать или пришлют кого. А ему, кроме как в деревяшку, пути не было. Да и с Паладиным надо, наконец, начистоту поговорить.

— Ладно, не беспокойся. Соображу, — ответила большеглазка.

* * *

В деревяшке была большая очередь, тянувшаяся за высокую деревянную перегородку (в столовой, попытавшейся на модерновый лад отделать помещение деревом под псевдостарину было самообслуживание). Но редакционная компания уже сидела, сдвинув два стола. Завсегдатаям кое-какие вольности разрешались.

— Эй! — крикнул ему Шукуров, приподнимаясь, — мы тебе уже взяли, иди сюда. Ты уж извини, что всем, то и тебе.

На маленьких тарелках посередине стола лежали шпроты с ломтиками лимона, и еще перед каждым — тарелка борща и котлеты с вермишелью. Ели вяло, больше пили, что видно было по разгоряченным физиономиям и спутанным волосам. Илья сел между потеснившимися Паладиным и Шукуровым. Боб Лундин рассказывал анекдот, подражая всемирно памятному голосу Брежнева:

— Идет прием. Генеральный по бумажке: «Дорогхая гхоспожа Маргхарет Тэтчер, в вашем лице…» Ему шепчут: «Леонид Ильич, это не Тэтчер, это Индира Ганди».

Боб поднял голову и тупо посмотрел перед собой, имитируя такой же всемирно памятный взгляд, потом продолжил:

— Снова Наш опускает глаза и читает: «Дорогая гхоспожа… Маргхарет Тэтчер». Ему снова: «Это Индира Ганди». Леонид Ильич опять смотрит (та же имитация Бобом тупой растерянности; и опять читает: «Дорогхая… гхоспожа… (с отчаянной решимостью в голосе) Маргхарет Тэтчер!» «Леонид Ильич! Это Ганди!» — «Я и сам вижу, что Ганди, а написано — Тэтчер!»

Все захохотали, а Илья сказал:

— Вот-вот. С Вадимовым только что точно такой же разговор был, — и пересказал о семнадцати статьях.

И снова все захохотали.

— Теперь ты его никогда не переубедишь, — заржал, тыкая в Тимашева чайной ложкой, Гомогрей. Он уже сильно поднапился.

— Начальники подбираются, чтоб нижестоящий был ни в коем случае не умнее вышестоящего, так и готовят себе смену. Дождетесь, что Чухлов у вас Главным будет, — мрачно бросил Анемподист-правдолюбец, сутулый, тощий, с прокуренными зубами и злобным огнем в глазах. — Вам надо решать, что с ним делать!

— А пошел он! — буркнул Паладин.

— Куда же это он пойдет, душа моя? Такому засранцу совсем некуда идти, — замурлыкал Боб. — Только у нас его и терпят. А поскольку никто его не возьмет, придется нам его дальше терпеть.

— Ему наплевать! — зловещим шепотом, зеленея, просипел Ханыркин. — У него папочка начальник! Чего ему бояться! И все вы будете такими, как только в начальство выйдете.

— Что же это ты нас все пугаешь? — спросил Паладин.

— Он не пугает, душа моя, а предупреждает, — объяснил Боб Лундин. — Анемподист — это больная наша совесть.

Поощренный Ханыркин совсем озверел от коньяка и забыл о предмете разговора, то есть о Чухлове, перед ним был новый противник:

— Конечно, тебе не нужно ни бороться, ни бояться, ни в начальство лезть. За тебя все уже твой папочка сделал!

— Слушай, заткнись, — привстал, но еще миролюбиво, Паладин.

— Ладно, мужики, хватит, да, — поднялся примирительно Вёдрин. — За Левку пьем Помадова. Вот об этом лучше подумайте. Он Теорию Калейдоскопа сочинил, а вы себя как мудаки ведете.

— Тебе чего? — наклонился к Илье Шукуров. — Мы еще водочки прикупили. Так что на любой вкус.

— Пожалуй, я останусь при коньяке, — он взял стакан, Игорь Шукуров плеснул в него жидкости из канистры, сделал глоток и сказал (надо ведь было что-то говорить, чтоб не свихнуться от мыслей и от неопределенности своего положения). — Я согласен с Михал Петровичем. Давайте об умном. Я, кстати, могу рассказать о культурологической параллели к Левкиному Калейдоскопу. Сегодня у нас аргентинский день, поэтому я и вспомнил. Там есть такой философствующий писатель — Борхес. У нас его перевод готовится, философские эссе «Семь вечеров» и рассказы. Одна моя знакомая переводит.

— Опять киска? — спросил Гомогрей. — Ох, Тимашов!..

— Совсем не киска. Весьма достойная женщина. Так вот этот аргентинец Борхес мир представляет как некий Лабиринт, по которому человек бредет, пытаясь добраться до неведомой цели. В лабиринте его может встретить чудовище Минотавр или вообще он окажется обманкой, нерешаемой задачей.

— Но есть отличие, в нашем отечественном Калейдоскопе ты никакого чудовищного Минотавра не встретишь, только благолепие и красоту, — тут же сказал славянофильствующий Шукуров.

— Если не считать, что Левка в последние дни все бредил каким-то крокодилом, — оборвал его задумчиво Паладин.

— Ну, бредить чем угодно можно, — отбился Шукуров. — Главное, что ничего такого в натуре нет.

Как и всегда, после пятой или шестой порции спиртного, на Боба нашло песенное настроение, и он тихо напел, обнимая за плечи своих соседей, Ведрина и Гомогрея:

Я ствол на ветке укрепил,

Чтоб бить наверняка:

То был огромный крокодил

С ногами рысака.

— Это очень важно, что наш Левка был не глупее ихнего Борхеса, — сказал трагическим голосом Ханыркин, — но мы своего Левку проворонили, и он пропал неизвестно куда.

— Ну, скажем, по теории Михал Петровича, — осклабился Паладин, — он мог вполне попасть на Альдебаран, вернуться, так сказать, на свою историческую родину, потому что, по концепции нашего друга, все сочинители идей и теорий — это альдебаранцы, во главе, разумеется, с самим Михал Петровичем.

— У меня концепций, к сожалению, кроме альдебаранской, нету. Но вы все равно мудаки, что смеетесь, — Вёдрин заглотнул свою порцию. Водолазка сморщилась на его выпирающем пузе, выбилась из брюк, Вёдрин этого не замечал, но пьян был еще не очень. — Что же мне носиться со своим докторством, как Вадимов?.. Я лучше пью. Доктор — это ничего не значит. Да. Надо свое сочинять. Про Альдебаран, может, и шутка, а может и нет. Может, он просто не так называется. А как человек может понять мироздание? Способен ли он на это? Я попробую сказать, да, как я сам понимаю человеческие возможности. Это взгляд пескаря из глубины пруда, куда время от времени забрасывается удочка с крючком и червяком, и вот по этой удочке, леске, крючку, тени рыболова, иногда засовываемой рыболовом в воду руки, — то есть чего-то страшного и совсем необъяснимого, — проникающему сквозь толщу воды мерцанию звезд, луны, жару солнца рыбка и пытается понять вселенную. А приспособлений, чтобы выйти за пределы своей среды, у пескаря нет, и он тужится собственным умишком связать воедино солнце, крючок, леску, руку рыболова — а в пруду еще и щуки есть, и всякая другая живность. Там, в воде, свои проблемы. Так и человек: живет на Земле, а с Космосом соприкасается, как этот пескарь с нашей реальностью. Поэтому высшая мудрость была Сократом высказана: я знаю, что ничего не знаю. Да. Я могу только предполагать. А что конкретно каждый данный индивид сочиняет это, стало быть, от его тузе мной культуры зависит.

— Так ты, Михал Петрович, считаешь, что по концепциям можно понять, откуда Левка, а откуда тимашевский Борхес?! — крикнул прямо над ухом у Ильи Шукуров.

— Тише ты, крикун, — сморщился Илья. — Конечно, можно. Это я тебе и без Вёдрина скажу. Аргентина вроде бы и похожа на нас, но тем не менее другая, более европейская, несмотря на хунту, гаучо, всевозможных каудильо. Традиционные корневые связи другие. Там существует все же представление, что у личности есть некая цель, своя собственная, отдельная, пусть добираться до нее приходится по лабиринту, порой обманному. Да и сама идея Лабиринта родилась в ранней Европе, в Древней Греции, просто Борхес довел эту идею до философской мифологемы. А Калейдоскоп — это наше, отечественное производство. Я не в принижение Левки говорю, напротив. Он что-то архетипическое ухватил в нашей культуре. Не ты идешь по жизни, а кто-то твою жизнь разыгрывает, складывает ее в случайные картинки, от твоей художественной воли не зависящие. Ты не преодолеваешь сам препятствий, тобой преодолевают чьи-то чужие препятствия. Твоя личность — часть общего случайного узора. Так я во всяком случае тогда Левку понял. Отсюда и наша инертность, безделье, уродство, бесплодность и безнадежность историко-цивилизационных усилий, — все не от нас зависит!..

— Ты какой умный, — навалился через стол на Илью Боб Лундин, — наверно, все же в детстве ты больше Гомогрея говна ел. Давай с тобой выпьем.

— Давай, — согласился Илья, но отпил немного, горло не глотало, слишком большое напряжение было внутри, да и злость на себя тоже: чего раскукарекался? Молчать ему надо, надо, чтоб кто-нибудь ему вмазал, а он бы не защищался от ударов, даже подставлялся под них, воспринимая как заслуженную кару. Стоило так подумать, как ему и вмазали, но слегка, необидно.

— Тимашов! — встал, шатаясь, со стаканом в руке, Гомогрей. — Давай и со мной чокнись! А! Тимашов! Ты гад! Сколько купонов настриг со своих статей о России, а сам ее ругаешь!

— Сразу западник виден! — подхватил шутливо Шукуров. Ничего святого! Чаадаев ты наш! — и поцеловал Илью в щеку.

— Да, это точно, я думаю, Илья прав, — сказал Вёдрин. — Мы другие. Как в романе у Саймака: почти как люди, но что-то другое. Да. Ладно. Уж какие есть. Мудаки так мудаки. Говорят, у нас пророческая культура. А по мне, так мы должны честно сказать себе, что мы не пророки, а мудаки. Вот сейчас все потянулись на Запад, в эмиграцию. А кому, например, я там нужен? Мало того, что пескарь, так еще из самого затхлого пруда. Ведь я знаю, кто я. Я — старый дурак, да. Ну, не очень старый, но дурак. Что я там делать буду? О неопозитивизме писать? Так они это лучше меня знают. Это здесь, на их материалах, я могу считаться ученым и стать доктором наук. А там я на хрен никому не нужен. Да, ладно. Ты скажи, Тимашев, ты женат на еврейке или там, говорят, у тебя любовница еврейка, это все равно, почему есть евреи, которые не уезжают? Голова у них есть, мозги тоже, и они ведь не пьют, а? У меня вот, ты знаешь, есть какое-то пристрастие к своему району, к своей пивной. Где я там найду, с кем выпить?.. Нет, конечно, найду, да. Такого добра везде есть. Но для чего, скажи, мне туда ехать, когда мне и здесь есть, с кем пить и где. Так какая разница, где я буду пить?

— Никакой, — согласился Илья, чувствуя что его душевное состояние такое же. Некуда ему было идти. От себя не набегаешься. К матери — запилит, что из семьи ушел. К другу детства Лене Гаврилову?.. Там разговоры о Марьяночке, их общей, да о других телках из стада… Хотя про любовную драму друга Леня бы послушал, посочувствовал, нашел бы ему место, где жить. То есть не жить, а существовать, ночевать. Жить — это семья, свой дом, книги… Он попытался собраться. — Я сегодня прочитал введение в нечто вроде трактата, называется «У гробовых дверей человечества». Скорее всего, шиз писал. А все равно страшно. Он пророчит конец света, который начнется в России, и хотя доказательств, разумеется, никаких, я поймал себя, что я ему верю. Быть может, дело в том, что мы давно уже втайне ждем этого конца — по крайней мере, в одной отдельно взятой стране. А раз так, то надо жить проще, откровеннее, говорить, что чувствуешь и думаешь, вроде как в царстве мертвых происходит.

— Это какой же откровенности ты хочешь, друг мой? И с кем? — Саша Паладин проглотил полстакана коньяку и лениво подцепил на вилку шпротину с ломтиком лимона.

— А хотя бы с тобой, — вдруг с бешенством сказал Илья, глядя Саше в глаза и с мазохистским чувством понимая, что вот сейчас-то ему, наконец, и вмажут по первое число. — Можем поговорить — о чистой совести и всяком таком прочем…

— Ну, можем, — усмехнулся Саша, скосив глаза в сторону. — Давай поговорим. А то ты, друг мой Илюша, на меня что-то второй день волком смотришь. Выйдем, заодно и покурим.

— Только не на улицу, — забеспокоился, услышавший их перепалку Гомогрей. — Там вас сдует, к чертовой матери сдует. Сегодня метет, как у нас в Чертанове. Насквозь продувает.

* * *

Тем не менее они вышли из кафе на Кропоткинскую. Тротуар был узенький. Мимо катили легковые машины и троллейбусы. Неподалеку располагалась Академия Художеств. Ветер и вправду свистел, перехватывая дыханье, заталкивая слова назад в рот. Летели листья, пыль, сигаретные окурки, какие-то бумажки. Пришлось зайти за угол здания, там дуло меньше. Саша вытащил пачку «Явы», Илья — свою пачку, тем самым демонстративно отказываясь от Сашиных сигарет. Тот сухо рассмеялся. Каждый закурил от своей спички.

— Послушай, — сказал Илья. — Для начала я тебе кое-что прочту.

— Что ж, прочти, почему бы и нет.

Стихи Илья запомнил, и Сашина наглость его не сбила:

В учености — ни смысла, ни границ.

Расскажет больше тайный взмах ресниц.

Пей! Книга жизни кончится печально,

Укрась вином мелькание страниц.

Саша посмотрел на него словно бы удивленно, пожал плечами:

— Ну и что?

— Как что? Чьи это стихи?

— Элкины. Твоей жены Элки. A-а, так вот отчего ты взъелся?

— А кому они посвящены? позволь спросить.

— Кому-кому, мне, разумеется. Ну и что? Это все знают. Конечно, уговаривать меня пить довольно наивно…

— Все знают, кроме меня, — перебил его Илья.

— Кто ж виноват, что тебя дома не бывает, когда приезжают твои друзья?! Мы приехали, выпили, Элка мне стихи и написала. Меньше по бабам надо ходить, друг мой!.. — он стряхнул с сигареты пепел и исподлобья, но посмотрел Илье в глаза.

— А почему я Элкину фотографию в редакционном столе нашел?..

— Моем столе?..

— Нет, общем, но это твоя манера засовывать туда свои письма и бумаги.

— Друг мой, фотография любимой девушки — святыня для мужчины, и засовывать ее в стол он не будет…

Илья опустил голову, сжал зубы:

— Хорошо, пусть с фотографией я не прав. А твой спор с Тыковкиным? Или, скажешь, Гомогрей наврал?..

— Ах, это… Ну и трепло наш Гомогрей! Пьян я был. А в остальном лучше своего Толю Тыковкина спроси. Это провокация в его стиле. Ради своих целей он на все способен. А тебя он ненавидит.

— За что?

— Могу только догадываться. Ты его провожал, спасал, по улице вместе шли. Когда вы с моей свадьбы отвалили. Он тебе душу, наверно, раскрыл. А душа-то темная. Вот он и будет теперь тебе всю жизнь пакостить. За то, что перед тобой раскрылся.

— Хорошо, ты не при чем. Хотя, что у пьяного на уме… Ладно, оставим. А… — Илья замолчал, не зная, как сказать.

— Ну уж договаривай, — снова рассмеялся Саша, словно преодолел какую-то тяжесть. — Вижу, еще хочешь спросить.

— Тебе сегодня Элка в редакцию звонила? — с трудом выговорил Илья.

Саша наклонил голову и позволил себе боднуть Илью в лоб своим лбом: это был его излюбленный дружеский жест.

— Ты, Шерлок Холмс!.. Звонила ли? Звонила! Советоваться, что с таким дурачком и бабником, как ты, делать. Ей же перед этим твоя пассия Лина, с коей не имею честь быть знакомым, позвонила. Девушка Элка занервничала, психанула. Ее можно понять. Вот и решила посоветоваться.

— Почему же именно с тобой?

— Потому что я твой друг, болван! И ее друг тоже.

— А от каких это слов ты не собираешься отказываться? Ты так ей по телефону сказал.

— Не помню что-то, — равнодушным голосом ответил Саша.

— Допустим и это, что не помнишь, — разговор все более и более становился диким, но Илья не отступал. — Но ответь мне — честно только! — на один вопрос: между вами что-нибудь было? Я, конечно, понимаю, что задаю нелепый вопрос…

— Конечно, нелепый. Если бы что и было, как ты думаешь, сказал бы я тебе?.. Было, не было… Тебе какое дело? — грубо вдруг огрызнулся Паладин. — Ты такую бабу, как Элка, не заслуживаешь. Но она тебя любит, если тебя это волнует. При этом согласись, что не каждая баба терпела бы твои похождения. В любом случае, друг мой, если ты надумал от Элки уходить, меня к этому не припутывай, но знай: во всех вариантах я на твоей стороне.

«Ничего не было, — думал Илья. — А я скотина! Все в конечном счете из-за меня, по моей вине. Конец».

— Да не расстраивайся ты так, — Саша дружески положил руку ему на плечо. — Ничего у нас с Элкой не получилось и получиться не могло, потому что мужская дружба превыше всего. Ты зря взъелся. Все у тебя в порядке. Ты живешь счастливо и спокойно. Кругом люди совсем не так живут, ты этого даже не замечаешь. А ты послушай любого участкового, почитай Леонида Словина, есть такой милицейский писатель, он довольно правдоподобно пишет. Как два таксиста подлавливали приезжих лимитчиц, завозили их за окружную дорогу, где наш друг Михаил Петрович вчера ночевал, там насиловали их, глумились, душили и закапывали, и это не маньяки-садисты, это наш быт! У меня родня в Чебоксарах живет, так там не найдешь тринадцатилетней девочки, которую бы насильно на хор не поставили, никто из них девственности по доброй воле не лишился. Ножи, кастеты как норма жизни. Мы еще даже в средневековье не вошли, варвары. Думаю, ты с этим спорить не будешь.

Вчуже удивившись Сашиной социальной резкости, Илья продолжал ныть про свое, потому что свое болело:

— Кроме таких кошмаров есть и душевные проблемы. Я Элке не подхожу. Ей никогда не нравилось, что я пишу.

— А тебе, дураку, надо, чтоб тебя хвалили все время?

— Чтоб уважали.

— Уверяю тебя, что уважения больше, чем достаточно.

— Да не ко мне только, а и к моему творчеству, — он вспомнил с досадливой тоской, как Элка в первые годы их совместной жизни говорила: «Не пойму, на ком ты женат, на мне или на своей пишущей машинке». Потом она привыкла и даже радовалась, что Илья любит сидеть за машинкой: значит, не сопьется. А то, что с друзьями выпивает, тоже хорошо: работа не станет смыслом жизни. И работать будет ради семьи, а не ради работы.

— У вас просто разные темпераменты. Ты, мой друг, натура созерцательная, а девушка Элка — активная. Твоя Элка в потенции не то боярыня Морозова, не то Вера Засулич.

«Не то катилиновская Семпрония», — подумал Илья.

— Ты меня называешь партократом, ладно, хрен с тобой. Я не обижаюсь. На партии все здесь держится. Но ведь и я могу тебя определить.

— Как это? — оторопел Илья.

— Думаешь, так уж сложно? Типичный русский межеумок, умозрительный западник, чужой здесь, не свой на Западе. И решить ничего не можешь ни с собой, ни с обществом.

— А ты можешь?

— Как член партии. Ты вот все бухтишь на партию, на партократию, а если б не железная рука партии, здесь бы черт-те что творилось! Или ты хотел бы, чтоб Стеньки Разины да Емельки Пугачевы насиловали наших жен, сестер и дочерей, а нас бы живьем закапывали в землю? Дай только этим тварям полную волю — страшно тут будет жить! Пока партия у власти — ничего не изменится, я всегда это говорил, сейчас добавлю: и слава Богу. Тебе, конечно, твоей диссидентской душонкой этого не понять. Хотя какой ты диссидент!.. Уж скорее Элка на это отважится как будущая Вера Засулич.

— А тебя тянет к Вере Засулич профессиональный интерес? Теперь я понял, — не удержался Илья. Он не сказал — кегебешный интерес, но подразумевал это.

— Дурачок! да кто же, кроме партократов, пользуясь твоим выражением, ценит этих диссидентов, прислушивается к ним?! Уж во всяком случае не народ. Государство потому с ними и борется, что они предлагают — при всей справедливой критике недостатков — такую концепцию развития России, которая приведет к хаосу и мировой катастрофе. Партия уже однажды спасла страну из хаоса. Партия у нас — это уже не партия, а костяк государственного устройства. А демократы-диссиденты этого не понимают. Но их и жалеют. Разве сравнить со Сталиным! Заметь при этом, что среди диссидентов есть и такие, что по натуре партийные вожди, но власти не имеют, от куска пирога отторгнуты — вот и бесятся. Тот же Солженицын, чем не партийный фюрер! Или Зиновьев? Дай срок — осмотрится и тоже власти захочет. Может, и не власти, но решающего социального влияния. А это приведет его снова к идее советской системы. Не важно, как партия называться будет, главное, что все они по духу своему партийцы. Только не понимают, что в борьбе за власть с нынешней партией — страну развалят. Но твоя Элка пока не боярыня Морозова и не Вера Засулич, ей есть, что терять. Так что успокойся. Ей дорога семья.

— А я спокоен, — ответил Илья, вспоминая прошлогодние Элкины слова: «Если я влюблюсь, то меня ни ты, ни даже Антон, ничто не остановит». И снова сомнения охватили его.

— А раз спокоен, пошли в зал. Друзья нас заждались.

Они вернулись. Илья шел, понурившись, чувствуя, что его в чем-то обманули, обвели вокруг пальца, облапошили.

— Дуэль не состоялась? — заржал Гомогрей. — По этому поводу надо выпить! Налейте Тимашову!

— Из-за чего дуэль? — спросил доктор наук, наливая стакан.

— Из-за тимашевской жены Элки, — объяснил Гомогрей.

«Ничего не понимаю, — мелькнуло у Ильи в голове. — Все всё знают, обсуждают за моей спиной».

— Что это все значит? — спросил он, с трудом выговаривая слова.

— Дурак ты! — заорал Гомогрей. — Ишь, напрягся весь. Все видят, что ты ревнуешь, как дурак. И дурак будешь, если на меня обидишься! Потому что мы все любим твою жену Элку, она у тебя замечательная женщина, а ты ее не стоишь! И я говорю: я хочу ехать к Элке и слушать, как она поет под гитару! Гомогрей решил! — он был совершенно пьян и неожиданно напомнил Илье маленький круглый аквариум, налитый до краев, только не водой, а коньяком.

— Ты лучше к цыганам поезжай! — пытался урезонить приятеля Илья.

— А тебя, дурака, никто не спрашивает! — орал Гомогрей. — Ты сам к своим кискам отправляйся.

— Надеюсь, что ты не сможешь поехать, — сухим голосом сказал Илья, глядя на него в упор.

— Как это не смогу?! Гомогрей хочет, значит поедет!

— Гомогрей, заткнись! — поддержал Илью Саша. — А не то по лбу сейчас получишь.

— Правда, успокойся, душа моя, — положил Гомогрею руку на плечо Боб Лундин. — Мы сейчас скажем стихи, и Илья успокоится… Уже темнеет вечер вешний… вечер вешний… Не помню дальше.

— Это ваши редакционные вирши? — спросил Ведрин.

— Редакционные, — кивнул Саша Паладин. — Еще Кирхов сочинил.

А Шукуров, знаток редакционного фольклора, продекламировал:

Уже темнеет вечер вешний, Пора к Тимашеву скорей: Там упоительный Орешин, Гитара там и Гомогрей!!!

— Да. Ладно, — сказал Вёдрин, которому чужды были их сентиментальные излияния. — А Орешин, как ушел, больше не заходит?

— К черту Орешина! Он стал чинушей, — вопил Гомогрей. — Там Гомогрей, и он должен быть там.

— Гомогрей, повторяю, не буянь, — снова буркнул Саша голосом настоящего друга Ильи, — а то получишь.

Тот притих на минуту, а Боб Лундин вылез из-за стола, подошел к Илье и промурлыкал:

— Уже темнеет вечер вешний, пора к Тимашеву скорей, — и он нежно прижался щекой к щеке Тимашева.

— Я тоже хочу к Тимашеву, — вдруг разлепил уста Ханыркин, — хоть он и порядочная сука. Это мне Левка говорил. Он считал, что ты хочешь и рыбку съесть, и в лодку сесть. И с бабами трахаешься со всеми, и статейки из истории русской культуры пописываешь.

Ханыркин, как и полагалось несостоявшемуся диссиденту, постоянно искал врага.

Вдруг захихикал Гомогрей, завертел руками, запел:

Ах, огурчики-помидорчики —

Сталин Кирова убил в коридорчике!

— Ты — заткнись! — выпрямляя свое скособоченное тощее тело, приподнялся из-за стола Анемподист, в его глазах светилась святая ненависть, столь свойственная, по давним ироническим словам Кирхова, «русским мальчикам». — Пусть мне этот преуспевающий буржуа ответит, почему его статьи советская печать пропускает? Почему он не умеет прямо и честно написать, что думает?..

— Пр-равильно! — зарычал Гомогрей, подпрыгивая на одном месте, как надутый винными парами шарик, так же вяло, впрочем. — Браво, Ханыр! Но Тимашев не при чем. Он себе на уме, у него ум есть.

Волосы у него слиплись, спутанная прядь залезла под очки:

— Тимашов!!!

— Ну?

— Тимашов! Ты меня слышишь?

— Ну что? Говори, — Илья чувствовал, что теперь Гомогрей его раздражает, как Паладин и Ханыркин. Плохой это был симптом.

— Тимашов! Раз ты слышишь, скажу. Ты что-то там пишешь. Я хочу тебе кое-что предложить. Раз уж ты играешь в эти игры.

— Что же именно?

— Ты должен напечататься в нашем журнале.

— Каком это — вашем?

— Нашем. Где я работаю.

— Ты что, обалдел? По-моему, и я там служу…

— Я тебе серьезно говорю! — голос у Гомогрея стал упрямый и почти злой. — Не выпендривайся. Вадимов тебя не любит. Он тебя никогда не напечатает.

— А главный редактор Гомогрей напечатает?..

— Зря смеешься. Я тебе дело говорю. Я хочу заказать тебе статью. Понял? Я, Гомогрей, зам. зав. отделом, заказываю тебе статью. И не только заказываю, но и напечатаю. Раз тебя никто не печатает. Напишешь какую-нибудь херню, а я ее раз — и в номер. Слово!..

— Ваня! ты что?! Охренел?

— Тимашов, молчи! И слушай, что тебе говорят! Зам. зав. отделом заказывает тебе статью. И обещает ее напечатать. А пока я в журнале работаю, я ее протолкну.

— Да ведь я там тоже работаю!..

— Ты там не работаешь, а что-то пишешь. Потому что тот, кто пишет, там работать не может. А я тебе предлагаю написать, — продолжал насильничать Гомогрей, — чтоб тебя напечатали.

— Ну хорошо. На какую тему?

— Очень просто. Что-нибудь, как Вадимов пишет: марксистско-ленинская философия и что-нибудь такое. Пори, что хочешь, сдери какое-нибудь постановление — и порядок! А не в этом журнале, так в будущем, с Тыковкиным во главе. Там Гомогрей будет большим начальником!..

— Не трогай его, он хочет чистеньким остаться! — возразил желчный Ханыркин. — Он про марксизм писать не будет, — бывший подписант теперь издавал книги по политэкономии социализма.

Илья не возражал, он чувствовал, что опять погружается в прострацию, когда звуки разговора перекатывают через человека, как волны прибоя, и уходят назад, в море, его за собой не увлекая.

— Не спи — замерзнешь, — толкнул его в плечо Саша. — На, выпей.

Эта фраза была любимой Элкиной фразой. Что могло ничего не значить, а могло значить все.

Он тряхнул головой и выпил. Шум, крики и разговоры продолжались, вертясь на том же самом месте, словно он не отключался, словно и мгновения времени не прошло. Словно вечность и в самом деле существует во времени и вместе с тем — вне времени.

— Чистеньким остаться хочет, чтоб перед бабами героем выглядеть, — качался и брызгал слюной Ханыркин и тянул палец по направлению к Тимашеву.

— Что делать, если наш друг любит баб, — урезонивал его Шукуров.

Гимназистки румяные,

От мороза чуть пьяные, —

пел Боб, изливая на всех тепло добродушного равнодушия.

— Я хочу ему в морду дать! — рвался из-за стола бывший подписант, путаясь в собственном стуле.

— Успокойся, душа моя, — усаживал его на место Боб Лундин, подмигивая Тимашеву. — Мало ли кто ему хочет в морду дать!.. На всех его морды не хватит.

— Да. Ладно. Ну, хватит, — заворчал Вёдрин, — давайте, мужики, раз мы мужики, выпьем лучше. Я гляжу, какие мы засранцы все, без стыда и без совести. Пьем, баб дерём, и все без совести, да. И думаю, что если мы до сих пор под землю не провалились или небо на нас не рухнуло, сами себя не погубили своими делами, статьями, злобой, враньем, поисками виноватых в нашем бардаке, бомбами, ракетами и прочей херней, то все же Бог хранит наше отечество. Я в этом смысле славянофил, как Шукуров, — говорил Вёдрин, поводя глазами по грязному и толкотному кафе. — Россия в таком случае, наверно, и впрямь богоизбранная страна. Иначе давно бы нас всех надо было разметать. Ну, может, не Богом избранная, а там, с Альдебарана. Может, на нас опыты проводят, до какого предела в состоянии дойти человеческое свинство… Я не знаю. Ладно. Давайте выпьем.

Он походил на пьяного Сократа или Силена, но скорей все же на Сократа, потому что разговоры вел даже спьяну философические.

— Это ты брось, русский народ — носитель… — начал Шукуров.

Но тут скопления мелких тучек словно сгустилось, легкие погромыхивания сменились раскатом грома: через весь зал от двери прогудел голос, перекрывавший все остальные:

— Будьте любезны, прошу извинить меня, но нет ли здесь сотрудников журнала, а среди них не найду ли я Илью Васильевича Тимашева? — построение фразы было вычурно-анекдотическим, но громовый голос гудел вполне серьезно.

Они невольно обернулись. У двери, около первых столов, возникла фигура в висевшем свободно пиджаке, широких брюках, росту такого, что самый высокий из них был фигуре до плеча, голова у вошедшего была крупная, с залысинами: больше всего незнакомец напоминал не то громоздкий, обросший мохом утес, не то огромный дуб, передвигающийся на корнях и шевелящий руками и пальцами словно ветвями.

* * *

— Это я, — ответил Тимашев, отчетливо вдруг понимая, что надвинулось на него нечто, чего он боялся, предчувствовал, но не верил, что может случиться, потому что в обычной жизни такого не бывает, или бывает, но не с ним, не с ним. Он ощутил тяжесть и слабость в икрах ног, предвестие ужаса. Только откуда этот пришелец? Кто он? Нет, точнее — по поводу кого? С кем что стряслось? С Элкой? С Антоном?.. Или с Линой? Как еще увеличатся его грехи?

Человек подошел к их столу, отодвигая случайно попадавшихся ему на пути посетителей, как стулья. Пораженные его габаритами собутыльники застыли на минуту. Тот вздохнул шумно:

— Каюре кий, Николай Георгиевич, — и лапу протянул медвежью.

— А, — сказал Илья, и у него отлегло от сердца. — Я о вас от Розы Моисеевны слышал и, по-моему, от Владлена.

— Точно, — улыбнулся Каюрский. — Профессор философии Иркутского университета, — пояснил он свой статус.

Ведрин, мимоходом сунув ему руку, но не обратив внимания на него, снова заговорил:

— Вот меня интересует: вы все, мудаки, сейчас со своим славянофильством помешались на идее Бога и бессмертной души. Ладно. Хорошо. Допустим, я принимаю эту версию, что душа бессмертная. Но где же она находится после физической смерти? Ладно, не возражай, Шукуров, я знаю, ты скажешь о беспредельности Вселенной и тому подобной мутоте. Пусть. Но вот другое: я понимаю, когда Платон говорит о том, что душа бессмертна и вселяется в определенное тело, а после смерти этого тела — в другое, отсюда, кстати, его идея знания, как припоминания. Но вот с христианством мне непонятно, как можно множить бессмертные души? Как так получается, что в результате физического акта зачатия возникает бессмертная душа? А ведь она возникает, потому что ею наделен каждый человек. Она не приходит извне, как у Платона, хотя она принципиально нечто иное, чем плоть, чем половой акт. Парадокс? Противоречие? Как в результате такого грубого, животного акта возникает некая иная, принципиально иная субстанция? Об этом небось, ваш журнал не решится напечатать? Потому что вы засранцы. А это-то и есть подлинная проблема: и для богословов, и для атеистов. А? Или напечатаете?

— Ни за что! — хохотнул Шукуров.

— То-то! А еще хотите, чтоб у нас была наука. Ладно.

— Ты что-то путаешь, Михаил Петрович, — развеселился Саша. — Это кто хочет, чтоб у нас была наука? Ужне Вадимов ли?

Мсжлу тем массивный пришелец, кончив пожимать руки, сказал, обращаясь сразу ко всем, сметая другие голоса:

— Мне приятно и полезно познакомиться с вами со всеми, хотя я еще не готов быть рыцарем пера.

— Да и мы не готовы, — уставил на него пьяный и уже вполне бессмысленный взгляд Гомогрей.

— Эй, Илья! — крикнул Шукуров, хлопая его по плечу. — К тебе гость пришел, а ты ему не нальешь. Да вы присаживайтесь сюда. Мы подвинемся. Надеюсь, вы не побрезгуете выпить немного коньяка с людьми сомнительного образа жизни и труда?.. Вам полный?..

— Можно полный, — прогудел Каюрский, усаживаясь верхом на стул между Тимашевым и Шукуровым. — Бывшему моряку это все равно, что слону дробинка, — он принял из рук Шукурова полный стакан, отставил, очевидно, что для эстетики, мизинец и вылил в себя стакан целиком. Вернул посудину Шукурову, а всем вдруг стало ясно, что пришелец такой большой, что к нему надо обращаться уважительно, как к старшему, в пьяном угаре вспыхнуло детское: самый большой и сильный — всегда вождь.

Пошатываясь, добрел до него Боб Лундин, припал к его спине:

Стоит средь хижины моей

Чудовищный скелет.

Я говорил ему: «Не пей!»

Он не послушал, нет,

ласково напевал он. А потом сказал:

— Это преступно, что Илья скрывал от нас такого могучего человека!

— К сожалению, — громоздкий пришелец развернулся лицом к Илье, — мы с Ильей Васильевичем знакомы только заочно, да и прибыл я с печальным известием: скончалась Роза Моисеевна.

«Вот оно, это нечто», — подумал Илья и почувствовал облегчение. Пусть это жестоко, признался он сам себе, но все равно, слава Богу, что не с Антоном, не с Элкой, не с Линой…

— Действительно, печально, — сказал Илья. — Когда похороны? Я, очевидно, должен быть на кладбище. Впрочем. Владлен мне скажет подробнее. Ему уже сообщили? Когда он прилетает? — тараторил Илья, надеясь избежать сегодняшнего визита в дом, где была Лина, не хотел он ее видеть, но не объяснять же это незнакомцу. — Вы на похороны тоже придете? Роза Моисеевна вас называла «твердокаменный марксист»…

— А что, разве есть еще такие ископаемые, которые во все это всерьез верят? — выкрикнул развязно Ханыркин, желая обидеть.

Каюрский мрачно посмотрел на Анемпадиста, но ничего не ответил ни ему, ни Илье о Владлене, затем понизив голос почти до едва слышного шепота, вдруг сообщил:

— Ленина Карловна вам никак не могла дозвониться. Она хотела, чтоб вы приехали туда. Она ведь совсем одна. Петя до сих пор в школе и ничего не знает. А нужна мужская помощь, просто поддержка. Она все пыталась вам дозвониться, но неудачно, — повторил он.

— Разве? — тоже шепотом, отвернувшись от приятелей, иронически спросил Илья. — Мне кажется, она весьма удачно дозвонилась до моей жены. И все передала, что сумела. Простите, вы многого не знаете, вы человек со стороны, но, раз уж вы попали в эту историю, передайте ей, что я ее не хочу больше видеть. А хочу я выпить. Вы будете? Налейте, кто-нибудь. У кого канистра?

— «Изабеллу» или водку? — поинтересовался Шукуров. — Коньяк, увы, кончился. Мы приносим извинение нашему гостю, но что делать!

Каюрский сунул руку в боковой карман пиджака и достал четвертной, прогудев:

— Вы тоже меня извините, я здесь как бы незванный гость… Я бы и сам сходил, но не знаю, куда. Если надо, могу больше. У нас в Иркутске на водку талоны, а коньяк пока свободно.

Привыкшая к поборам редакция возликовала.

— Как раз на три бутылки коньяка. Я схожу, — сказал Шукуров.

Он подхватил свой портфель и, кренясь то на один бок, то на другой, хотя и удерживаясь на ногах, вышел.

Тем временем Ханыркин сцепился с Вёдриным.

— Я не антисемит, — брызгал он слюной, — но есть логика. Вначале они нам это все устроили, а теперь уезжают.

— Ладно. Успокойся, да, — отмахивался Вёдрин. — Почему они?

— А потому. Анекдот даже такой есть. В восемнадцатом году посылает Господь на Землю, в Россию, пророка Луку — посмотреть, что тут у нас делается. Через три дня получает от него телеграмму: «Сижу в Чека. Пророк Лука». Ну, Господь тогда пророка Илью посылает, не Тимашева, разумеется. И опять телеграмма: «Сижу и я. Пророк Илья». Тогда Господь расстроился, но думает: «Надо кого-нибудь из евреев послать». И посылает Моисея. Что ж, через три дня приходит от Моисея телеграмма: «Жив-здоров. Нарком Петров».

— Ты от злости совсем ум потерял, — через стол крикнул Саша. — По-твоему, Илья с Лукой русские, что ли?!

— Ты сам пойми, сука, что это народное мнение! Евреи революцию совершили, а теперь бегут. Ан нет, пусть здесь сидят и жрут ту кашу, что сварили! Тебе этого твой папочка, небось не объяснил, вы не кашу, вы разносолы лопаете!

Что сказал бы Саша, не известно, но во весь свой утесистый рост поднялся вдруг Каюрский, забыв о Тимашеве, и, вздернув за подбородок голову Ханыркина, перегнулся к нему и выдыхнул ему в лицо:

— Ты! Мразь! Черносотенец! Да за такие слова партийный билет мало на стол положить!

Илья не успел поразиться пафосу и искренности, столь не свойственным их иронической среде, а Каюрский продолжал:

— Я уже и повыше говорил: вам второй раз марксизм в подполье загнать не удастся! Я за марксизм кровь проливал, я его выстрадал! В нем моя жизнь, а мне уже пятьдесят семь! Моего деда Колчак расстрелял! Отец, весь изрубленный, уцелел, выжил, чтоб в тридцатом году от ран умереть старых! Теперь, я знаю, разговорчики ходят, что Колчак интеллигент был, университет в Иркутске открыл, а у меня другая правда — жизнью и кровью моих деда и отца доказанная! Если вы не за марксизм, то за что?.. Какие-то вы тут мелкие. Одно слово — западники, москвичи! Забыли азы, что все кругом пронизано борьбой классов, классов, а не национальностей! — это уже был пафос трибуна, и все примолкли. — Конечно, Россия — страна Водолея, а в следующем веке начинается эпоха Водолея. И от нас пойдет новая цивилизация, бесклассовая. Но путь к ней лежал и по прежнему лежит через борьбу классов. Я знаю, что через классовое пробивается общечеловеческое, но опять же — общечеловеческое, а не национальное! Ведь и вы, в сущности, человек класса! Чего вы хотите? Я вам скажу: возврата к буржуазной или мелкобуржуазной системе. Ха! Новоявленный Сисмонди — вот вы кто!

— Откуда он такой? — удивился Вёдрин, пытаясь вглядеться в лицо Каюрского.

— Он — «товарищ» или «гражданин», — съязвил побледневший Ханыркин. — Марат. Робеспьер. Дзержинский.

— Я-то из Сибири. Мы, сибиряки, вот кто революцию спасли. Наши корни в декабризм уходят. У нас в Иркутске и Волконский, и Трубецкой жили. Могу названия улиц вам перечислить: Карла Маркса, Польских повстанцев, Фурье, Степана Разина, Волконского, Свердлова, Желябова, Дзержинского, Литвинова, Марата, да, да, Марата! Мы этим духом дышим. Потому мы и в Отечественную Москву и Россию отстояли. Вы столицу чуть не сдали, а сибирские дивизии пришли и повернули, погнали фашистов. А вы всего боитесь. Вы даже термина «гражданственность» пугаетесь… А почему? Ведь он сводится всего лишь к смелой защите интересов прогрессивного класса. К смелой!., и — прогрессивного!.. А вы — за регресс! У нас в Сибири антисемитизма никогда не было! Это вы нашего Распутина всяким гадостям научили. Не случайно сказано, что эпоха Водолея начнется из Сибири, потом перейдет в европейскую Россию. Потому что мы, сибиряки, — интернационалисты! Сколько у нас кровей и народов — масса: гольды, алеуты, тувинцы, эвенки, буряты, тунгусы, якуты, чукчи, тофалары, нанайцы, коряки… Ваш знаменитый московский Корякин — наверняка из них…

— Да вы прямо крестоносец какой-то, — сказал Шукуров, уже минуты две как вернувшийся и слушавший молча проповедь Каюрского.

— Одержимый, — поспешно отступал струсивший Ханыркин. — Кого это сюда Тимашев притащил? Впрочем, рыбак рыбака… Если меня завтра заберут, то я знаю, кто виной!..

— Да кому ты нужен! — взревел Каюрский. — Меня, меня скорей посадят, чем тебя! Я лекции читаю, так моих студентов уже таскали, по восемь часов допрашивали, но я сам пришел туда и сказал, что я за марксизм, за подлинный марксизм жизни не пожалею, по колено в своей крови стоять буду. И меня с места не сдвинешь! Не то, что вас!.. Много вы знаете, а того понять не можете, что именно жаль, что прошли времена крестоносцев. Чтобы выступили в защиту не креста, конечно, а наших марксистских цдей. Вы, москвичи, идеологи, журналисты, должны это делать, а вы именно хихикаете, а не делаете. В кустах отсиживаетесь! Я напишу, и теперь я понимаю, что того, что я напишу, никто не напишет! Вы сами себе примелькались, не даете себе труда разобраться в нашей идеологии, в том, как ее извратили, и в ее сущностном гуманистическом пафосе. Небось, думаете, — лапой своей указал он на Ханыркина, — что там, у них, за океаном, лучше. Хуже! Я докажу, что хуже. Там лже-свобода и лже-гуманизм. Свобода набивать свой карман, и гуманизм — грабить ближнего! У вас именно все понятия сместились! Даже у вас! — кивнул он Вёдрину, которого, очевидно, выделил из прочих. Взял за руку Тимашева и легко поднял его: — Пойдемте отсюда, Илья Васильевич, мне еще кое-что надо вам сообщить!..

Илья стоял растерянно, а Паладин сказал:

— Между тем это именно насилие, а отнюдь не гуманизм.

Быть может, наш друг еще не хочет уходить?..

— Именно! — заорал молчаливый и, казалось, спавший Гомогрей. — Именно! Мы никого не боимся! Это к нам даже милиция боится подходить. Меня на прошлой неделе задержали. Не помню, что я им буровил, как мент вдруг: «Да вы пьяны». А я ему: «Кто пьян? Я? Да это вы пьяны!» Тимашов у нас историк! пусть запишет в свою историю, что милиция боится хватать Гомогрея! Эй. Шукуров! Ты что принес? Я с Тимашовым пойду. Мне только домой еще бутылку портвейна надо. Нельзя к жене без бутылки. Не поймет.

— Да брось. Потом вместе пойдем. Нам все равно по пути, — прижал его к стулу Шукуров.

А Тимашев тем временем был влеком Каюрским к выходу. Наконец, растерянность его прошла, и перед дверью он уперся:

— Однако, довольно странно вы себя ведете.

Каюрский загудел, нависнув над ним, прямо в ухо:

— Илья Васильевич, сообщение мое конфиденциальное, при всех я не мог. Вы все же должны туда явиться. Я за Петей еду в школу, снять его с последних уроков. Но мне завтра, возможно, придется идти в Цека, а при похоронных делах должен быть мужчина.

— Я думаю, не сегодня, так завтра Владлен прилетит.

Завтра и я приду, чтоб его поддержать.

— Нет, вы сегодня должны. Хотя бы потому, что Владлен Исаакович не прилетит. Я сразу, на публике, не сказал, мало ли кто как к нему относится, но сегодня, утром еще пришла от него телеграмма. Может, вы слышали, что у него были неприятности, выговор с занесением. В результате — обширный инфаркт, больница, постельный режим. Так что надо идти.

— Нет уж. Пускай Лина сама колотится. А на похороны я, разумеется, приду и деньгами помогу. У меня сегодня другие дела, — упрямо и тупо говорил Илья. — Не знаю, что рассказала вам Лина о наших отношениях…

— Я не знаю ваших отношений. Но вы должны там быть! Дело в том, что Ленина Карловна повесилась.

Илья никогда не думал, что ему может быть так плохо. Словно жизнь вся, разом, вышла из него. «Вот она, расплата.»

— Эй, сибиряк, ты что там с нашим другом делаешь?! Он весь посерел, — крикнул наблюдавший за ними Саша.

Илья испугался ненужного и страшного вмешательства и слабо махнул рукой, что все в порядке, а Каюрскому сказал:

— Что же вы молчали так долго?

— В спор влез, не удержался. Я по характеру проповедник, крестоносец, как меня ваш друг назвал. Хотел мозги им вправить. Для Ленины Карловны я все, что мог, уже сделал. Теперь вы там нужны. Надеюсь на ваше благородство.

— Надо же в милицию позвонить, — заторможенно пробормотал Илья. — Или милиция уже там? Я… Наверно, я виноват во всем.

— Ни милиции, ни психиатрической перевозки! Плохо вы о сибиряках думаете!

— Не понял.

— Да я успел. Грохот в ее комнате услышал, вбежал, она висит, так я крюк сорвал и этими руками веревку разорвал и из петли ее вынул. Я уже предчувствовал, что что-нибудь именно будет. Мы еще только телеграмму от Владлена Исааковича получили про инфаркт и думали, говорить ли про это Розе Моисеевне. Она все не вставала. Ленина Карловна пошла к ней, тут же прибегает, я сразу по ее лицу понял, что плохо дело, что умерла Роза Моисеевна. А у нас в Сибири говорят, что несчастья, как собачья стая: не одно, а именно все вместе. Им, как собакам, непременно надо именно вместе там быть, где что-то случилось.

Говорил он добродушно и уверенно, но до Ильи его слова доходили расплывчато, как сквозь туман. Они сели за освободившийся столик у самого выхода и беседовали.

— Но ведь нужно врача. Чтобы посмотрел. Взял под наблюдение. Лекарства прописал. Вдруг она снова… — бормотал Илья.

— Если позвать врача, то он бы ее тут же в сумасшедший дом отправил. Так у них положено. Суицид ведь. Я зна-аю, — протяжно гудел Каюрский, успокаивающе положив свою огромную лапу на руку Тимашева. — А с ней уже ничего не будет. Поверьте. У нас в Сибири болота есть, мшава, по-нашему. Я их хорошо знаю. Родственниками моими охотники были, именно егеря, да и я в малолетстве охотился. Так вот на болоте страшнее всего охотиться, гиблые места. Но — своеобразно красивы. В солнечный день горят переливами красок, «окна» в них, как черные зеркала, светятся, а в сумраке их не видать. Идешь, мох под тобой колышется, целые пласты мха, их стараешься перебежками миновать, до твердой кочки, и знаешь — где-то рядом «окно». А его не видишь, только чувствуешь. Но на кочке не настоишься, надо идти. Главное, в это «окно» не попасть, без помощи другого из него не выбраться. Так и в жизни каждого человека бывают такие болотные «окна». Провалится — и все! А если вытащить его вовремя оттуда, то уж больше никогда туда не попадет, осторожен будет. Так вот, я полдела уже сделал, вытащил ее, теперь вы должны закрепить.

— Конечно, я поеду, — сказал Илья. — Только жене позвоню, — почему-то добавил он, хотя зачем ему вдруг понадобилось звонить Элке, он и сам не знал: разве что автоматически, по привычке во всем отчитываться, пусть и подвирая, или того хуже — с мазохистским наслаждением почувствовать, как болит терзаемая часть души.

Он встал и шагнул угловато, левым плечом вперед, как всегда ходил, когда не следил за собой, к двери.

— Ты куда это от нас бежишь? — крикнул ему весело Шукуров. Саша молча вопросительно смотрел на Илью, и Илья догадался, что это он обратил внимание Шукурова на его уход.

— Сейчас приду, — как можно более спокойным голосом ответил он. — Не обижайте гостя.

— Такого замечательного гостя, — воскликнул Шукуров, — мы ни за что не обидим! Пусть только поближе сядет.

Илья вышел. На улице по-прежнему бушевал ветер. Нагнув голову, мой герой завернул за угол и как раз неподалеку от «Кулинарии», в Чистом переулке, рядом с открытым окном кафешной кухни, из которого доносились тошнотворные запахи, увидел телефон-автомат. Войдя в будку, Илья набрал номер, быстро, не давая себе времени задуматься, зачем он звонит что скажет! А! скажет, что Роза Моисеевна умерла, тем самым как бы задним числом оправдывая свои прошлые визиты в тот дом, ведь смерть — это не шутка, не баловство, и скажет, что едет туда помогать. Зачем он это скажет? Оставить тонкий мостик к примирению, раз он сегодня не приедет, униженно виноватиться, просить пощады? Наверно, так. Тут он понял, что уже несколько минут слушает короткие гудки, поглощенный дурацкими своими соображениями. Было занято. Значит, либо Элка, либо Антон дома… Хорошо бы Антон, подумал виноватый муж и отец Илья Тимашев. Тогда он ограничится простой информацией, но изложит ее в должном свете, Антон передаст ее Элке… И это было бы проще, без новых обидных и жестких слов. Хотя Антон относится к нему столь же недоверчиво и отчужденно.

Илья снова набрал номер. После первого же гудка трубку сняла Элка. Значит, это она говорила по телефону. Голос ее на удивление был веселым, совсем не такой, какой ожидал услышать Илья. Да и она, видимо, ожидала не его услышать, а кого-то из подружек. Илье стало обидно, что она не переживает, как он, поэтому сказал сухо:

— Я хочу сообщить тебе, что скончалась Роза Моисеевна и я должен поехать туда. Поэтому не еду домой.

— Да поезжай куда хочешь! — голос ее стал спокойным и холодным. — Ты что, не понял разве, что между нами все кончено. Особенно, если уж ты там стал самым близким родственником и без тебя некому похоронами заняться.

— Элка, будь справедлива. Владлен лежит в Праге с обширным инфарктом, а эта женщина, Лина, совсем одна. А она несчастная и сумасшедшая. Она сегодня пыталась покончить с собой.

— Но удивительным образом осталась жива и тут же поспешила запрячь тебя в помощь ей, сообщив, конечно, о своей попытке. Ах, Илья, Илья! Ты знаешь, на конкурсе дураков ты бы занял второе место, такой ты дурак.

— Почему второе?

— Потому что ты дурак. И мне тебя жалко.

— А, анекдот вспомнила…

— Слава Богу, догадался! Ты и вправду стал туповат как-то буквально в один день. Это твоя Лина на тебя так действует?

— Не ожидал опять анекдот услышать.

— Разве ты не был всегда любителем анекдотов? Замечаю какую-то перемену в составе твоей крови. Знаешь что! Ехал бы ты к своей Лине! Тем более, что она такая несчастная!..

И Элка бросила трубку. Илья молча постоял перед аппаратом, но еще раз звонить не стал. В кафе он возвращался подавленный. Перед входом остановился, вздохнул глубоко, но чуть не задохнулся от ветра, наполнившего ему легкие, и вскочил в прихожую. Выходило, что едет он все же к Лине. Дома живы-здоровы и без него даже веселы, а тут смерть… Уж если посторонний Каюрский такое участие принимает, то ему не поехать — стать подлецом. Странный человек этот Каюрский. По всему судя — носитель сверхценной идеи. Какой только?..

В кафе между тем все продолжалось тем же порядком или, точнее, беспорядком. Официантки «не возникали» и не препятствовали, получив от скинувшейся компании — к тому же постоянных посетителей — не только пустую посуду, но и не меньше червонца. И компания себя чувствовала вполне свободно. Со стороны это было заметно. Уже набравшийся Боб кемарил, по обыкновению уткнувшись в тарелку с закуской. Временами, правда, поднимал голову и пытался безуспешно промычать что-то про «конфетки-бараночки». Гомогрей дико и пьяно поводил очами, стараясь понять, о чем разговор, но все время терял нить и тогда кричал:

— Эй! вы сюда что, разговаривать пришли?! — и тут же устало замолкал, понурив голову.

Паладин при каждом выкрике бил его кулаком в плечо, чтоб не мешал разговору. А Шукуров тут же принимался их мирить. Ханыркин сидел, нахохлившись, потому что задирать Каюрского не решался. Каюрский же, громоздясь над столом, говорил, обращаясь к Вёдрину:

— Я считаю, что спасение человечества заключено прежде всего в марксизме! Только подлинном! Без вранья! Но вы говорили что-то об Альдебаране, я так понимаю, что вы именно летающие блюдца имели в виду. Я тоже об этом думал. И эту альтернативу не исключаю, в том числе думаю, что и в астрологии есть здравые моменты. Их надо только правильно препарировать в марксистском духе.

Вёдрин на каждое его слово отрицательно мотал головой.

— Ну да, вы уже говорили, — гудел Каюрский, — что я вас неправильно понял, что вы рассуждали о метафизических именно проблемах, о душе, так сказать, взыскующей высокого, а я, де, все свожу к примитивным именно социальным проблемам. Пусть. Но я в наших подходах не вижу разницы. Тогда скажите, зачем эти блюдца к нам прилетают? И не просто прилетают, а следят за нами? Почему их обнаруживают в местах скопления военной техники?.. А что если внеземной разум, говорящий с нами через своих посланцев, по вашим же словам, я уверен, что и через Маркса тоже, о том, как нам гуманно устроить нашу жизнь, продолжает следить за нами, ибо ему жалко, если с таким трудом возникающая во Вселенной новая разумная раса погубит себя и свою планету. Но пока не вмешивается, потому что всемирная катастрофа только еще маячит, а ее-то они и хотят предотвратить… Что если их основная задача — не допустить человечество к гибели, уловить тот самый решающий момент, который нужно пресечь. Если не марксизм, то, может, эти спасут?..

Увидев Илью, прервался, взглянул вопросительно.

— Я готов, — тихо сказал Илья.

— Жаль, не доспорили, — пробасил Каюрский, распрямляясь во всю свою величину. — Но нам надо идти. Приезжайте к нам в Сибирь, приглашаю, там именно доспорим.

Боб оторвал голову от тарелки и, ласково улыбаясь, пропел:

Не спеши, когда глаза в глаза,

Не спеши, когда спешить нельзя…

И тут же снова уронил голову в тарелку.

— И-нет, т-так вы не уйдете — открыл пьяные глаза Гомогрей. — И-над п-принятъ на ход ноги. А т-то не дойдете.

Злобное что-то пробурчал Ханыркин.

— Вы куда? — спросил Саша.

— По делам, — уклончиво ответил Илья, отстраняя его отныне от своей жизни.

Саша пожал плечами, ничего не сказал.

Илья двинулся к выходу. Каюрский шел сзади, загораживая его от взглядов и реплик своим могутным телом.

Загрузка...