Долго ли рану нанесть?
Постоянно их нож наготове —
Сбоку привесив,
ножи каждый тут носит дикарь.
Старухи уже собирались расходиться. Они еще вроде бы сидели, бабка Саши Барсиковой, очень странной, по мнению Пети, девочки (смотревшей на всех мужчин бесстыдно и в упор), приподняла было свой зад со скамейки, поправила золотые очки, сползшие у нее на кончик носа, глянула сквозь них на Петю и снова опустила свое грушевидное тело на сиденье. Зато Меркулова, тяжело опираясь на палку, встала. Лежавшая на асфальте старая черная пуделиха Молли, как все говорили, похожая на свою хозяйку, вскочила и выжидающе уставилась, мол, не пора ли домой, ловя хозяйкин взгляд, а Меркулова обратилась к Матрене Антиповне, склонившей перед ней свою и без того согнутую, сутулую спину:
— Так я вас зову, любезная, пойдемте со мной, еще чайку попьем, я вам носки и шерсть Моллину дам. Спрясть надо, а потом пятки провязать, пятки прохудились.
— Я еще к Розе Мойсеевне хотела зайти намедни, — робко промолвила в ответ Матрена Антиповна, заметив Петю и, наверно, подумав, что он сказал бабушке о ее приходе во двор.
— Ну, к двум сразу вам тяжело будет, — сказала Меркулова, отметая Петину бабушку. — Завтра зайдете. Она все равно лежит, ни туда, ни сюда. Дождется вас.
— А может, они, — сказала, глядя на Петю, бабка Саши Барсиковой, — лекарство от умирания придумали. Русские люди такого никогда не сумеют. Просты мы.
Побагровев, Петя прошел мимо и свернул в аллейку, чувствуя, как деревенеет его шея. Недоброжелательство — даже одного человека — он ощущал всей кожей, всем телом. А ему и без того было не по себе, как всегда бывало, когда он выходил на улицу в непроверенный и малохоженный маршрут: потому что за каждым углом его могла подстерегать опасность.
Он миновал второй профессорский дом, стоявший напротив его собственного, вышел на проезд, соединявший Тимирязевскую улицу с Дмитровским шоссе, и двинулся по асфальтовому тротуару, обсаженному молодыми и старыми деревьями, в сторону Дмитровского, на восемьдесят седьмой автобус. Этот путь был ему знаком. Три раза в неделю он этим маршрутом добирался до центра, а оттуда на метро в Университет на подготовительные лекции по физике и математике; так получалось скорее. Кончались они около семи и в восемь он уже был дома. А театр, куда его Лиза ведет, только в семь начинается! Вечером же главное — не задерживаться на улице, в автобус и домой. Хотя и автобус не всегда спасает.
Стоял он однажды на конечной у Детского театра, подошел автобус, очередь медленно подвигалась, и за несколько человек перед Петей набилось народу в салон до невозможности, давиться он не хотел и решил дождаться следующего, где уж непременно ему достанется свободное место, чтоб сесть. Не стали подниматься и две женщины, стоявшие перед Петей. Но подбегавшие со стороны люди все же лезли в автобус, втискивались, проталкивались. Вдруг откуда-то из переулка позади Детского театра выбежал парень лет пятнадцати, вспрыгнул на нижнюю подножку, и за ним как раз дверь сомкнулась. Следом бежала компания — человек пять парней его возраста. Автобус уже с места тронулся, но двигался еще медленно, и парни застучали в заднюю дверь кулаками, крича шоферу, чтобы он открыл. Глаза дикие, бегающие, лапы ухватистые, они почти прилипали к закрытой двери. Шофер притормозил, дверь отворил, и сразу двое или трос вскочили внутрь и парня этого пятнадцатилетнего в сиреневой кофте с капюшоном оторвали от поручней автобуса и на асфальт кинули. А бесновавшийся у передней дверцы, чтобы задержать автобус, увидев победу и искомую жертву на земле, махнул рукой и крикнул шоферу: «Ехай!» А парня уже, пока на асфальт кидали, несколько раз кулаками в лицо стукнули, а когда упал, то каждый раза по два башмаками ударил его — в грудь, в лицо, в живот, под ребра: со всего разворота, как по футбольному мячу, наверно, вечно у себя во дворе в футбол гоняют. А махавший и кричавший шоферу подбежал и прямо на грудь жертве прыгнул, но чуть не упал и, озверев, выматерился. Лежавший сжался в комок, голову руками закрыл, а этот озверевший руки его от лица отбросил и каблуками на лицо вскочил. Избиваемый взвыл. Женщины закричали. Автобус тем временем поехал. Перепуганный Петя сообразил какой-то частью сознания, что у шофера график и из-за хулиганской драки он останавливаться не будет. Мелькнула мысль самому вмешаться, распихать парней, но эту мысль нагнала другая: что так же, мимоходом, они воткнут ему нож в живот и исчезнут, а он погибнет из-за того, что вмешался в какое-то неведомое ему сведение счетов.
Заводила отскочил, размахнулся ногой и еще раз ударил, норовя каблуком попасть в переносицу или в глаз, и — побежал, вся стая за ним следом скрылась в переулке за театром. Сотрясаясь, Петя отошел к газетному киоску, а киоскерша, опомнившись, вскрикнула: «Ироды! Что вы делаете!» Но ироды уже исчезли. А побитый встал и, не обращая ни на кого внимания, вытирая кровь с синевшего на глазах лица, глядя с тоской на испачканные в крови ладони, побрел в ту же сторону, куда убежали его мучители. Понуро и обреченно побрел, как и положено жертве. Никто ему ничего не сказал, не успел сказать, да и нечего было.
Петя, вспоминая и поеживаясь, вышел, наконец, к восьмиэтажному кирпичному дому, раскинувшемуся на целый квартал: сюда переселили жителей снесенных окрестных бараков. На первом этаже располагались магазины — от «Булочной» до «Бакалеи». Даже днем там кучковались мужики у двери с надписью «ВИНО». Но они не были шумными. Петя драк не видел здесь, хотя изредка слухи и доходили, что кому-то в перебранке отбитым горлышком «харю разрисовали». Чаще обитатели этого дома, напившись, буянили у себя в квартирах. Рассказывали, что раз пьяные муж с женой выбросили в окно седьмого этажа трехлетнюю дочку, чем-то досаждавшую им, а потом туда же, через окно на асфальт, опрокинул мужик и свою жену-помощницу, объясняя потом, что «обиделся на нее за дочку». Будь Петина воля — он бы мимо этого дома не ходил.
Перейдя пустырь с редкими деревьями, отделявший дом от шоссе, он встал на остановке, ожидая автобуса. Подходили все ему не нужные номера, и он, от нечего делать, принялся разглядывать бумажки с надписями, наклеенные на толстое стекло автобусной остановки. Среди объявлений о размене квартир, продаже совсем новой тахты, щенков хорошей породы и тому подобного, он вдруг увидел целое письмо, «спаслание», как сказал бы Винни Пух. Любопытствуя, он начал читать. Оторопь овладела им, жалкой и нелепой показалась ему бабка Барсиковой с надменностью своей и золотыми очками на носу, антисемитизмом и презрением к нему, к Пете, когда он прочел это «спаслание», адресованное никому и всем, всему свету:
«Кто хочет познакомиться с 15-летней девушкой? Хорошо бы, чтоб парень был от 16 до 28 лет. У меня есть машина, магнитофон, два велосипеда, энциклопедии (все), много книг, золото и драгоценности (в комоде).
Живу: Краснопрофессорский проезд, д. 12, кв. 18.
Телефон: 212-05-06.
Зовут Барсикова Саша (Шура).
Осторожно! в квартире бабка старая. Она с приветом. Если нарветесь на нее, то скажите, что из мед. училища — пришел узнать уроки. Можете врать, что угодно, лишь бы было логично. В случае чего подождите в моей комнате. Еще тетка, но она никогда из своей комнаты не выходит».
Внизу было нарисовано сердце: ♥
Петя слышал, конечно, об этой кровавой истории: что Сашин отец зарезал свою жену, Сашину мать, на глазах дочки, и сам зарезался; а сейчас вдруг припомнил, что бритая, как мужик, сумасшедшая, таскающаяся каждый день на почту отправлять письма своему бывшему мужу, — Сашина тетка. Он сорвал записку, разорвал на клочки и бросил в урну. Не то чтобы он пожалел Сашу Барсикову или ее бабку, но не хотел он наводить шпанистое отребье на их сравнительно спокойный двор.
Оглянувшись, не видел ли кто, как он срывал бумажку (это все же был не интеллигентный поступок), он заметил только равнодушно курящего сигарету бородатого мужчину в костюме и расстегнутом синем плаще и двух завитых девиц с накрашенными щеками, по виду канцеляристок. Они если и заметили, что он порвал объявление, то не обратили внимания. Подошли две тетки в коротких замызганных плащах, с авоськами, набитыми колбасой, целыми батонами, апельсинами и пачками печенья, иная всякая снедь была ими уложена в большие рюкзаки, висевшие за плечами и разбухшие. Они встали рядышком у фонарного столба, ожидая автобуса или троллейбуса.
— Ишь, отоварилась! — сказала с приятельской подколкой та, что была потолще.
— А сама-то! — добродушно возразила вторая. — Ничего. Теперь на вокзал и домой. Почитай, недели на две хватит.
Ближайший вокзал был Савеловский. Значит, подумал Петя, куда-нибудь под Дмитров, а может быть, ближе, в Лобню. Подошла миловидная, бледная и худенькая женщина в шляпке и длинном светлом пальто, какой-то лохматый парень с худым лицом в коричневом вытертом пиджаке под замшу. Вот и восемьдесят седьмой подкатил, в заднюю дверь вошли девицы, за ними две женщины с авоськами и рюкзаками, заполнив пространство — не войти, в средней двери гроздьями уже висел народ, и никто не выходил. Петя заколебался, куда лезть. Парень в вытертом пиджаке подошел к закрытой передней двери, внезапно она перед ним открылась, и он вспрыгнул на ступеньку, бородатый мужчина полез втискиваться в среднюю дверь, а худенькая женщина в шляпке, обнадеженная, кинулась к передней дверце, следом за лохматым парнем в пиджаке. Петя подумал было шагнуть за ней, но только женщина ухватилась рукой за поручень, как дверь перед ней захлопнулась, прищемив ей локоть. А водитель, совершив сей славный поступок, принялся болтать с протиснувшимся к нему в кабину лохматым парнем, совсем даже не обращая внимании на защемленную женщину. Той было больно, но еще больше она испугалась, что автобус сейчас тронется, а она от водительского равнодушия и хамства попадет под колеса. Она принялась колотить кулаком в дверь. Ноль внимания. Петя тоже постучал по стеклу водителя костяшками пальцев. Заурчал мотор. Женщина заколотила сильнее и заорала. Глянув в зеркало, шофер увидел защемленную. Дверь открылась. Женщина отдернула руку, хотела что-то сказать, потом снова сделала попытку шагнуть в эту дверь, но та снова захлопнулась, оставив ее на улице. Женщина задыхалась, не находила слов, потом бросила: «Вы, вы… негодяй!» Тот даже головы в ее сторону не повернул. Петя с трудом затиснулся в среднюю дверь, рядом угнездилась на подножке и женщина в шляпке. Лицо ее было беспомощным, покрыто красными пятнами от оскорбления и бессилия. Она понуро молчала.
После нескольких остановок Петя со ступенек переместился в салон и стоял, зажатый со всех сторон, держась за верхний поручень. В таких случаях лучше было не обращать внимания на происходящее вокруг, а думать о чем-нибудь постороннем, например, о театре, чтобы что-нибудь умное Лизе сказать, когда они встретятся. Лиза любила говорить об искусстве и о трагических женских судьбах великих поэтесс, словно и сама была несчастна или ожидала, что будет. Все-таки поэтесса, почти Цветаева! Петя стал вспоминать, как Тимашев, красуясь перед Линой, говорил, что театр — это европейское изобретение еще времен античности, что там, в Европе, и сами люди живут, как актеры, все время чувствуют себя как бы на сцене. От них выражение — «вышел на историческую сцену» и тому подобное. Европейцы все время наблюдают, как на них смотрит кто-то другой, и сами себя видят со стороны. Отсюда у них любовь к фразе — в хорошем и в плохом смысле. Что значит в хорошем? Ну, например: «Рим выкупает себя не золотом, а железом», «что истинно, то мое», «если что мешает тебе жить хорошо, то хорошо умереть не мешает ничто», «многие, накопив богатств, нашли не конец бедам, а другие беды», «немногих удерживает рабство, большинство за свое рабство держатся», «жить правильно — всем доступно, жить долго — никому», «некоторые кончают жить, так и не начав». Петя тогда под диктовку Ильи Тимашева записал вспомнившиеся тому изречения. Они казались и впрямь мудрыми. А в плохом? В плохом — это понятного понятней, ответил ему Тимашев. Это — фразерство, пустословие. У нас укромнее. У нас даже разбойник режет без лишних слов, разве что матерясь. А у них слова произносят, чтоб жертва знала от чьих рук и во имя чего она гибнет. Мы не выставляемся, ибо Бог и так всех видит, а перед людьми чего показушничать! Театральность у нас, сказал он Пете, это почти ругательство. Вспомни, как мы говорим с осуждением: «Он ведет себя театрально». Даже в исторических своих поступках мы не театральны. Леонид Андреев, писатель хороший, ты его еще прочтешь, после убийства царя в дневнике своем заметил, что казни европейских монархов во всех европейских революциях были торжественны, ритуальны, то есть театральны. А русского царя убили на отечественный манер: по-воровски, по-разбойничьи застрелили в подвале — как зарезали в подворотне. Русский философ Василий Розанов в том же восемнадцатом году записал слова новгородского старика-крестьянина, что «из бывшего царя надо бы кожу по одному ремню тянуть», то есть, как Розанов пояснил, «надо по-русски вырезывать из его кожи ленточка за ленточкой». Стало быть, казнили почти по воле народной. Хотя и менее жестоко, чем народ хотел. Но самое главное — без театральности. Поэтому наш театр лишь в той мере театр, в какой мы стали европейцами. А, увы, мы ими не стали. Пока что не стали. Хотя и было театральным дворянство начала девятнадцатого века, Пушкины, Лунины, был период революции и гражданской войны, когда появились герои, котурны, начали произноситься фразы. Любой бандитский батька старался говорить «для истории». А уж лидеры — те чувствовали себя героями французского Конвента, хотя творили нечто более невероятное и грандиозное. Потоп герои героически гибли, хорошо, если в бою, а чаще — по доносам вчерашних статистов, казнили их тоже статисты, уже не думавшие о своей исторической роли, просто выполнявшие приказания. Все равно их смерть была трагическая, потому что запал был изначально высокий. А последние их фразы, точнее, даже не фразы уже, а реплики, им подсказывали суфлеры. Они же, бывшие герои, продолжали думать, что они все еще на сцене, на исторической сцене, что их видят и слышат миллионы зрителей, поэтому даже на процессах, говоря по чужому сценарию, они полагали, что играют на сей раз роль тайных героев, жертвующих собой во имя партии, что и подтверждается их последними, предсмертными криками, обращенными к палачам: «Да здравствует социализм! Да здравствует Сталин!» Но это уже был шутовской хоровод, русский вариант карнавализации, когда веселится не народ, как на Западе, а самодержец и его опричники. И вот уже по исторической сцене разгуливали статисты; фразы, оставшиеся от статистов, полны злодейского смысла, это цинические реплики театральных злодеев. Разницу между героем и злодеем в театральном смысле ты, я надеюсь, чувствуешь. Вот почему на слезно-оправдывающемся письме прославленного полководца появляется чудовищное резюме, тоже по-своему вошедшее в историю: «Не верю в честность бесчестного человека!» Герои как раз верили! Но статисты уже не похожи на Дон Кихота, освободившего каторжников, преступников, бандитов, поверив в их невиновность, которые его же потом прибили и обобрали. Дон Кихоты были уничтожены. Некоторые, правда, уцелели и доживают свой век, трагически разрушаясь. Как твоя бабушка, например. Время героического театра прошло. На сцене фарс, исполняемый шутами гороховыми. Роза Моисеевна из последних, кто еще продолжает жить идеалом, идеей. Ведь это главное условие бытия театрального героя. Хотя наше время, думаю я, не последнее действие театральной пьесы, а эпилог романа, эпически подводящий итоги уже прошедшему действию.
Автобус, завернув, остановился напротив кинотеатра «Россия». Петя сошел и, пройдя несколько шагов, свернул под арку и сквозным двором протопал до Козицкого. Здесь он должен был встретиться с Лизой, около Института истории искусств, куда Лиза его как-то водила. Ее старшая приятельница делала там доклад о «Бубновом валете». Он встал, прислонившись к стене, около заглубленного входа в Институт. Лиза опаздывала. Мимо него проходили люди, открывали дверь, занавешенную зеленой портьерой, бросали искоса взгляд на Петю, мол, кто такой, и скрывались в недрах рафинированно-интеллигентного учреждения. Петя им завидовал, они выглядели респектабельно и одновременно одухотворенно. Хотелось, чтоб такие люди обратили на него внимание. Петя чувствовал свою близость к ним, ибо они были из того цивилизованного мира, где ему казалось безопасным жить.
По противоположному тротуару брела компания, вышедшая из-за угла: четверо парней, похоже, его ровесники и четыре девицы, чуть младше Пети. На парнях были длинные куртки с нашитыми на лацканах якорями, широкие расклешенные джинсы, разрезанные снизу по шву и вместо манжетов пущена металлическая молния, на запястьях звякали железные браслеты, в руке одного из них орущий песни магнитофон, у других — тяжелые палки. Они шли, временами хватая своих спутниц за шкирку и прижимая к себе, потом отпуская и оглядывая встречных с наглым приставучим задором, нарываясь на драку. Петя хотел было для независимости вида закурить сигарету, но счел за лучшее опустить глаза долу, чтоб не встретиться взглядом с кем-либо из парней. Чего не сделал Хома Брут в повести Гоголя «Вий». Говорил же ему внутренний голос: «Не смотри». А он посмотрел. И попал в лапы нечисти. Петя вспомнил, как ему было страшно читать эту повесть, он даже в комнату бабушки перебрался дочитывать. Она сидела за столом, прямая, серьезная, деловитая, что-то писала, готовилась к лекции, а Петя, пристроившись на диване, чувствовал себя под ее защитой.
Но все же каким-то боковым зрением он наблюдал за ними, не мог не наблюдать: мало ли что они могли выкинуть, надо было быть наготове. Девицы, — «кошелки», «метелки», как таких презрительно именовали сами парни, пользующиеся их благосклонностью, — были вроде бы класса девятого, а то и восьмого. Губы девиц были накрашены, а щеки нарумянены, что выглядело нелепо на таких молоденьких мордочках, немытые волосы свисали прядями, плащики расстегнуты, из-под них — коротенькие юбочки, показывавшие выше колен их кривоватые ножки. Они курили сигареты, далеко отводя руку, сплевывали, чтобы выглядеть «круче» ребят, говорили громко. Одна из них, с наиболее прямыми и полными ножками, что-то рассказывала подругам, глаза у нее были узкие, совсем щелочки, но выглядела она сексапильно. До Пети долетали фразы: «Я ему говорю: “Вова, налей сухого”. Он глаза на меня лупит, уже и тронуть меня не может, икает, корежится весь. Ну, думаю, не возьмешь ты меня, поплыл. Пошел поблевать, в сортире заперся. И заснул там. Я ему стучу. Молчок. А я не верблюдица, чтоб себе на ноги ссать, верно?» — искала она одобрения у подруг. И лихо затянулась сигаретным дымом. Девицы захихикали, так что окончания истории Петя не услышал. Он подумал, что Зоя Туманова вполне могла быть и, наверное, была из подобной компании, она и физически напоминала говорившую: с плечами, сжатыми к груди, словно она раздета и стесняется своего недавно появившегося бюста, узкогрудая, зато с хорошо развитыми ногами, полными бедрами, привлекавшими почему-то Петино внимание. И вот поди ж ты, влюбилась Зоя в него, старается делать вид, что не такая. А ведь такая.
Нет, он не доверял ей, что-то нечистое все время чудилось, хотя стихи ему писала. Стала книги читать. Чинно сидела в первом ряду на всех литературных вечерах. А Петя не любил их. Герц всячески подтрунивал над чинным, «профессорским» мальчиком, выказывая ему пренебрежение. Воспитание, утверждал он, должно быть спартанским, и о своем новорожденном сыне он говорил: «Я своего Сашку так воспитаю, что он крапивой подотрется и не заметит». Слово «подотрется» он произносил с особым смаком. Занимаясь йогой, Герц каждый вечер стоял голый на голове в своей маленькой комнате, и бабки вздрагивали, видя торчащие в окне первого этажа голые ноги и свисающие гениталии. От Лизы, вероятно, он узнал, почему Зоя Туманова, ударилась в книги, — из-за Пети. Но он принял ее в свой литературный кружок, а Пете говорил, что Зоя скоро будет в книгах лучше разбираться, чем он, Петя. Организовав Школьный Полифонический Театр, ШПТ, Герц сам писал литературные композиции и монтажи. За ним ходили участники этого ШПТ стадами — поклонники-ученики и влюбленные ученицы. Герц сиял их сияньем. Васька Паухов, правда, написал раз на доске: «Покупайте ДДТ и травите ШПТ!» Потом, однако, Васька униженно и трусливо публично извинялся перед Герцем, который все допытывался, кто Ваську подучил. И при этом поглядывал на Петю. «Но он еще пожалеет, — затравленно думал подросток, — когда я стану знаменитым ученым, а с ним, с Герцем, общаться не захочу. Не сможет он назвать меня своим учеником. Пусть Желватовым хвалится, что его воспитал и научил».
При воспоминании о Желватове он невольно взглянул на компанию, надеясь, что она уже далеко. Но те почему-то застряли почти напротив Пети, о чем-то базаря. Из магнитофона доносилось:
А море Черное ревело и стонало!
О скалы с грохотом дробил за валом вал! Как будто море новой жертвы ожидало!.. Стальной гигант в порту кренился и дрожал.
Петя глядел на компанию, робея и чувствуя, что надо как-то переменить свою позу, чтоб подтвердить свою от них изолированность. Чтобы те это поняли. Поняли, что между ними не только кусок пространства, но и кусок времени, эпохи. Они — это дикари из неолита, одетые заезжими матросами в человеческую одежду, напоминающую морскую. А он, Петя, из далекого будущего, ему в будущем жить и творить, а его труды будут жить еще дольше. Но как это показать, их не раздражая? А то кинутся из своего времени в Петино и затопчут!.. Как в фантастических рассказах про машину времени. Затопчут — и сломается закономерный ход истории! Хотя и надеялся он, что ранним вечером, да еще рядом с институтом, набитым интеллигентными людьми, они не посмеют, не пристанут. Все же Петя не выдержал, закурил, поглядел на часы, все эти жесты, казались ему, подчеркивают его независимость и экстерриториальность. Он не просто так стоит, он не зевака, и делом занят, он ждет.
Лиза и впрямь опаздывала. Было уже без двадцати семь, а они договорились встретиться в половину. Дефилировали посторонние девицы, но не Лиза. А к нему на свидания она до сих пор никогда не опаздывала. Он начал нервничать. Куда ее могло занести? Где она запропала? А она могла запропасть. Она, хоть и была всего на полгода старше Пети, виделась ему почти совсем взрослой, виделась ему женщиной, привлекательной, очаровательной, дружившей со взрослыми уже людьми — какими-то поэтами, художниками. И Петю удивляло, что она выбрала ровесника чтобы влюбиться: почувствовала, наверно, что он не просто так, льстил себе Петя.
И стихи писала, настоящие, не то, что Зоя. Легко писала. Как-то Герц заменял заболевшего физкультурника, собрал Петин и Лизин класс в одну комнату и, видя общую настроенность на игру, ведь учитель не пришел, не стал их мучить классикой, а предложил сыграть в буриме на слова: предместье — известье, дым — любим, нет — штиблет, манишка — излишка. У Пети ничего не получилось, у некоторых получилось кое-как, зато Лиза сочинила столь изящно, что восхищенный Герц предложил послать ее восьмистишие куда-нибудь в журнал и долго говорил о серебряном веке русской поэзии, когда творили символисты, акмеисты, его любимые футуристы. Из его слов следовало, что Лизины стихи ничуть не хуже. Петя их запомнил:
О, французское предместье!
О, Монмартра сизый дым! Как мне вкус шабли известен, Уксус устрицы любим! Пьян Парижа я излишком Я иду — и встречных нет. Белым аистом — манишка, Стуком дятла — звук штиблет.
Он невольно поднял глаза, ища Лизу. Ее все не было. Но — о, счастье! — компания дикарей маячила уже вдалеке. Он облегченно вздохнул. Пронесло! Где же Лиза? Что делать, если она не придет, пропадет? Он не очень был влюблен, он был просто тревожный по своей натуре: вдруг с ней что-нибудь случилось, и он больше не встретит в жизни такой преданности от красивой, изящной, интеллигентной девочки. Девочки из другого, но цивилизованного мира, мира духовного: стихи, поэзия, музыка, живопись. Эйнштейна это интересовало, значит, и его должно интересовать. Она ему нравилась, но он не очень был влюблен. Вот в чем беда. Его дед влюблялся. И не раз. Дважды женился. Это ему не помешало стать ученым. Петя обожал слушать раньше рассказы отца про деда. Он словно бы примерял свое будущее к дедовской биографии, будучи уверен, что шагнет дальше. Ожидая Лизу, он вызвал в памяти рассказы отца:
«Прадед был возчиком на дровяном складе, имел большую семью. Одиннадцать человек сыновей. Но в старых еврейских семьях как было? Работали все, чтобы поднять на ноги старшего. Вся семья на него работала. Бывали и неудачи, если старший оказывался туповат. Твой дед говорил, что второй его брат был много его талантливее, а кончил жизнь простым бухгалтером. Но и твой дед был человеком весьма незаурядным. Горный инженер, геолог-минеролог, исследователь, да еще и драматург. Пьесы стал писать, когда в твою бабушку влюбился. А долг перед семьей выполнил: помог самому младшему брату, когда сам стал достаточно зарабатывать, — содержал его, пока тот учился на инженера. А разница, между ними была в двадцать лет. Эта ответственность с детства детям вбивалась жизнью. Поэтому мальчик из молдавского села Ферапонтовка в своей области стал всемирно известным ученым.
До реального училища, — продолжал Петя вспоминать, что рассказывал ему отец, — дед учился в хедере. Прадед на закорках таскал его непроезжей дорогой пять километров. А уж после хедера попал он в реальное училище. Там-то он и влюбился в дочку попа, батюшки, преподававшего в этом реальном училище закон Божий. Посещал все его занятия. И Евангелие знал, как никто в классе, хотя ему вовсе не обязательно было, как иудею, этот урок посещать. Но он ходил, и батюшке этому очень нравился. Батюшка его хвалил: «С Исаака пример берите! Иудей! А как знает!» Я-то думаю, добавлял отец, что у твоего деда была хорошая подготовка: в хедере учили Ветхий Завет, а Евангелие ведь все время к нему апеллирует и на него опирается.
Впрочем, дед так и не женился на поповской дочке: родители были резко против, ведь они его тянули, чтоб он встал на ноги и в свою очередь помог семье, а ранний брак, тем более на иноверке, мог его от этого долга отвратить. Брак — дело не простое, запомни это навсегда. И высшее образование дед уехал получать в Германию, во Фрайбург, где учился на горного инженера. Четыре года прожил в Германии, представляешь? Немецким языком владел свободно, был буршем, участвовал в дуэлях, но учился хорошо, потому что опять-таки всей семьей работали, чтоб его там содержать. Для еврейского юноши ответственность за свои поступки — непременное условие существования. И дед это понимал. В России в институт он поступить не мог: была процентная норма. Но работать мог. Став горным инженером, вернулся в Россию, на Урал, работал на горном заводе, увлекся Кропоткиным, вступил в партию анархистов. А затем женился. Женился по любви, на девушке из старообрядческой семьи. Ты ее не помнишь, но должен был о ней слышать, я говорю об Алене Алексеевне. Родители ее прокляли, но дед уже быт в состоянии и брату помогать, и жену прокормить. Они уехали из-под Екатеринбурга в Петербург. Там дед попал к эксам, кидал бомбу, по счастью, неудачно, чему всю жизнь потом радовался. Нов крепость его посадили. Оттуда он бежал, а затем с Аленой Алексеевной и их младенцем-первенцем на рыбацкой лодке добрался до Турции. Из Турции — в Аргентину, где занялся геологией и вскоре получил кафедру в Ла-Платском университете, это под Буэнос-Айресом. И снова, уже имея троих сыновей, влюбился. В твою бабушку. Если б не эта любовь, нас с тобой бы не было на свете, но дедушке этот слом его жизни дался очень тяжело. Так что любовь — это и хорошо, но это и помеха полноценной творческой жизни», — предусмотрительно, заглядывая в будущее, советовал отец.
Словно предчувствовал его роман с Лизой. И Петины мучения и терзания, когда хотелось и «женской любви», и напряженных занятий, чтобы преуспеть в жизни. Но странно: история деда, которую Петя со всеми отцовскими оговорками пересказал Лизе, произвела на нее совершенно романтическое впечатление, вовсе не вызывая жажду учиться и трудиться, как она вызывала у Пети. Она восхищенно глядела на Петю, точно часть дедовых приключений по закону наследства приходилась и на его долю. Лиза никогда не была ни в каких странах, тем более экзотических, вроде Аргентины, все переезды ее родителей (отца ее, военного инженера, армейский долг бросал то туда, то сюда) были по Союзу, а Петя — через родственников — как бы принес в Россию всю эту экзотику. Поэтичную Лизу пленяло и сидение деда в крепости, и побег, смена паспортов, профессий, жен, то, наконец, что в Аргентине дед стал драматургом, по-испански пьесы писал. Она в Пете видела такого же героя. А Петя знал, что он не такой.
Этой весной, после уроков, иногда — но этих «иногда» становилось все больше — они вместе выходили из школы и через множество новостроек шли к Петиному дому через парк. Лизе непременно надо было зайти к своей однокласснице, жившей неподалеку от Пети. Как-то так получилось, что она очень сблизилась с этой своей одноклассницей, принявшейся сразу же твердить Пете, как бы в шутку, конечно, что он покорил Лизино сердце. Так, случайно, казалось Пете, начался их роман.
До парка — короткой дорогой — приходилось идти минут десять или двадцать: переходить по необтесанным доскам канавы с жидкой грязью, обходить или перелезать через наваленные грудами бетонные плиты. Урчал экскаватор, ездил по коротеньким рельсам подъемный кран, лежали груды кирпичей и свежие осколки оконных стекол. Еще было много куч мокрого песка, на нем отпечатки шин грузовиков, постоянно подъезжавших и отъезжавших. Стройки были окружены заборами, возводились блочные девятиэтажки, и, кроме рабочих, они там не встречали никого.
Петя глядел на работниц в грязных неуклюжих робах, пропахших сыростью, олифой, масляной краской, а то и машинным маслом, на их фигуры, даже у молоденьких выглядевшие неизящными, на их перепихивания с мужиками, откровенные, явно эротические (отсюда, небось, думал он, и хулиганский глагол «перепихнуться»), на то, как они обедают — на штабелях досок или на бетонных плитах, на их обед: булки, колбасу, сваренные вкрутую яйца, соль в спичечной коробке, иногда пачки печенья и пакеты с молоком, — глядел и на душе у него делалось томительно и жутко. Слушая вслед себе цинические вопросы и пожелания, Лиза странными глазами поглядывала на Петю.
Они брели по Тимирязевскому парку с его широкими аллеями, высокими соснами, проходили мимо пруда, где были земляные гроты, и Лиза рассказывала, как она ужаснулась, узнав, что именно здесь, в одном из этих гротов, Нечаев убил студента Иванова, а труп бросил в воду. И что самое страшное — убийству помогали друзья Иванова. У Пети не было друзей, но он все равно пугался и обнимал ее за плечи, как бы говоря, что защитит ее, сжимал ей плечи, успокаивая себя и на большее пока не отваживаясь. Она льнула к нему. Трава была мокрой, сыпалась с деревьев вода утренних доящей, на песчаных дорожках стояли небольшие лужи, лавки почернели от сырости, и старушки, сидевшие около колясок, застилали лавки газетами. Промокшие газетные листы валялись на песке вокруг…
Петя стоял в задумчивости, мысли текли и текли себе, вполне безотчетно, образ сменялся образом, как вдруг это течение прервалось, потому что он заметил выскочившую из проходного двора Лизу: кулачки к груди, стремительный наклон вперед… Видно было, что торопится, боится опоздать. Подняла глаза, заметила, махнула рукой: не волнуйся, мол, я уже здесь. Она иначе видела Петю, чем он сам себя понимал и чувствовал, видела храбрым и даже лихим. Она ему читала-бормотала цветаевское: «Я не буду пить с тобой вино, потому что ты мальчишка озорной. Знаю я, у вас заведено с кем попало целоваться под луной. А у нас тишь да гладь, божья благодать. А у нас строгих глаз нет приказа поднимать». Петя не пил вино и не целовался ни с кем, но так удивительно это было, что насмешливая с остальными, а на людях так даже и с ним, наедине смотрит на него Лиза зависимыми глазами, наделяет его доблестями и с такой готовностью соглашается со всеми его словами, что не по себе делалось — чем ответить? — а глаза у нее светятся, когда она на него смотрит. Петя старательно делал вид, что не замечает этого.
— Извини меня, пожалуйста, — ткнулась она виновато ему в плечо лицом, — Но я ничего не могла. Так получилось.
Петя не хотел ее корить, и даже хорошо, что ее тут не было, когда торчала компания — мало ли что! — но все же заставила она его простоять на одном месте, и он не мог уйти, скрыться в какое-нибудь помещение, а кругом ходят дикари, и он не удержался:
— Мы же опоздаем, ты посмотри, сколько времени! — он отодвинул обшлаг плаща и пиджака и показал ей часы.
— Мы успеем, Петенька, успеем, здесь же рядом, — она отстранилась от него, окинула взглядом его фигуру. — Ох ты, как вырядился! Такой нарядный и такой сердитый!
— Какой есть, — глупо растерялся Петя, хотя ему польстило, что Лиза оценила его «взрослое» одеяние.
— Конечно, какой есть. По мне так очень неплох, — шепнула Лиза и добавила. — Ну, не сердись. Взгляни на меня хоть немножечко. Ну, пожалуйста! Я тебе совсем не нравлюсь?
— Почему? Нравишься, — ответил пойманный врасплох Петя, не мог же он сказать иное пришедшей к нему на свидание девушке, и посмотрел на нее: овальное, немного удлиненное и немного неправильное лицо, нос чуть крупнее, чем надо, челка на лоб, небольшие темные глаза с густыми ресницами смотрят на него преданно, а ниже лица высокая грудь, тонкая талия, длинные ноги…
Она взяла его под руку, прижалась к его плечу:
— Пойдем. Я тебе по дороге расскажу, почему я задержалась. Я, правда, не виновата, — они уже шли по переулку, остановились, пропуская поток машин по Петровке. — Я у Герца была. Но не трепалась, ты не думай. Там такой ужас!
Петя непонятно почему вдруг представил себе отца Герца в синей нижней рубашке, перетянутой подтяжками, ребенка в коляске и — Желватова. Ему стало жутковато. Пытаясь заслониться от этого видения, он сострил, как всегда неудачно:
— Герц ногами стекло разбил, пока на голове стоял.
— Фу, Петька, как тебе не стыдно! Там в самом деле ужас. Ты такого себе представить не можешь, уверяю тебя. Я дома вчера стихи написала, хотела Герцу показать. Ты зря усмехаешься. Нехорошо это. Представь себе, что кроме тебя есть еще и другие люди. Ты не обижайся, у Герца и в самом деле несчастье. Я там помогала. Пришлось «скорую» вызывать. Я потом и так еле вырвалась!.. Пойдем!
Поток машин кончился, и она быстро перевела Петю через Петровку. В начале улицы Москвина он приостановился и спросил растерянно, чтобы хоть что-нибудь спросить (предчувствие жгло его):
— Кому-нибудь с сердцем плохо стало?
— Ты что! Просто ужас. Желватов, наверно, с дружками портвейну нажрался, что-то под окном орал, а потом бульником пульнул Герцу в окно. Я там как раз сидела. Хорошо старик в этот момент над коляской склонился, а то убило бы маленького Сашку. Александру Борисовичу он затылок размозжил во всяком случае.
— Не может быть! — замер Петя.
— Правда. Я тебе позвонила, а Лина сказала, что ты уже ушел. Я «скорой» дождалась и на такси сюда. Врач сказал, что ничего, будет жить. Но все равно страшно. Столько крови было! Как у Марины Иванны: «Жизнь это место, где жить нельзя: еврейский квартал…»
— Не понимаю, — чувствуя, что его спину пронзил холодный ток, отозвавшийся в копчике, сказал Петя, но тихо, чтоб на них не оглядывались прохожие. — Почему он ребенка хотел убить?
— Да ничего он не хотел. Сволочь он. Еще, конечно, пьяная дурь. Так Герц считает. Ну, Герц — идеалист…
Холод и замирание были у Пети в груди. Неужели слова могут переходить в действие. Неужели в таком превращенном виде осуществился его сон про Желватова? Неужели надо было рассказать Герцу, что Юрка так неопределенно — «в воздух» — бросил? «Шугануть бы их, на куй, отсюда. Да чтоб залетали пархатые!..» — вспомнил Петя. Когда-то Желватов отогнал от него свою компанию, хотевшую побить Петю. Не мог он поэтому поверить, что Желватов и в самом деле такое сделает. Да и частица «бы» — «шугануть бы»! — вроде бы не предполагала действия. И похожий на Базарова Герц все равно посмеялся бы над его предупреждением. Опять «бы»! А вдруг не посмеялся бы?.. И он, запинаясь, рассказал Лизе об утреннем своем разговоре с Желва-товьгм. Ему хотелось, чтоб кто-то оправдал его, снял с души тяжесть вины. И Лиза это тут же поняла.
— Какой гад! Сволочь! — воскликнула она, блестя глазами в вечернем электрическом свете. — Какой гад! Ты же откуда мог знать, что он это сделает! Это никому бы в голову не пришло! Ты же не думал, что он такое может сотворить? Не терзайся!
— Разумеется, не думал, — искренно и облегченно ответил Петя, но вдруг отчетливо представил себе рыжего Коляню, жившего когда-то за забором в деревянном двухэтажном доме, стоявшем напротив Петиного, каменного пятиэтажного. У Коляни была страшная, старая мать, она ходила черноволосая, распатланная, нечесаная, в грязном платье и еще более грязном переднике, про нее рассказывали всякие страсти. Говорили даже, что она крадет маленьких детей и продает их на мыло. Поэтому Коляню тоже побаивались. Тогда, лет одиннадцать назад, Пете было шесть, Коляне четырнадцать, Володьке Метельскому девять, а остальным всем — как Пете: шесть или семь. Играли в «казаки-разбойники». Володька вытащил привезенный ему отцом из-за границы пистолетик, похожий на настоящий кольт. Все завидовали и просили поиграть. Володька давал каждому подержать, но не больше, чем на минуту. Коляня осмотрел кольт, вернул его Володьке, а минут через пять поделился с бывшим с ним в паре маленьким Петей: «Сейчас еще раз кольтяру попрошу — и через забор. А мамки моей он побоится»! — «Ага», — согласился Петя, не думая, что такое возможно в принципе. А Коляня так и сделал, как сказал. И Петя тогда долго мучился совестью, что не рассказал Володьке о готовящемся покушении на пистолетик, но потом забыл, а теперь вот вспомнил.
— Может, надо что-то сделать? — спросил он. — Как-то помочь? — хотелось казаться готовым на помощь человеком, да и искупить хоть чем свою невольную вину. — Давай поедем, вернемся, и ты поможешь. Я тоже, если надо, зайду.
— Уже все, ничего не надо, — быстро ответила Лиза. — Уже и «скорая», и милиция были. Желватов убежал. Герц его не догнал. Сам он теперь в больницу поехал. Наташа (так звали жену Герца, пышную, медлительную, волоокую блондинку) с Сашкой сидит. А я сюда помчалась. Мы там сейчас не нужны. Ты не очень ведь рассердился на мое опоздание? — она взяла его руку и приложила ладонь к своему лицу, как бы спряталась в ней, потом преданно посмотрела ему в глаза. — Так что мы вполне свободны и можем смотреть спектакль.
Петя кивнул. У него в горле стоял комок: от ужаса, что утром он — как когда-то в пионерлагере — разговаривал с убийцей, который не казался убийцей, а был всего лишь школьником.