Им не страшен закон…
За углом дома ветер был ощутимее, не очень сильный, но достаточный, чтобы Петя пожалел, что не надел плаща. Продолжая идти к трамвайной остановке, Петя на ходу поднял воротник кителя, что, как он полагал, придавало ему мужественный вид, существенный для внешней безопасности: шпана помельче не привяжется к человеку сурового облика — с поднятым воротником. Хорошо бы вернуться и сказать, что плохо себя почувствовал. Но жутковато ему снова стало, что с бабушкой. Слишком тихо было в ее комнате. Диван, правда, скрипнул, но бывают же непроизвольные скрипы и шевеления без человека. Дурное предчувствие томило. Уж пусть без него там…
Это удача, что у них с Линой ничего не получилось. Но само воспоминание, какое-то телесное воспоминание голого женского тела, прильнувшего к его голому телу, не покидало его. Может, надо было, чтобы все не так кончилось?.. А как?.. Сердце заколотилось. Лучше «Грозу» вспоминать, о ней писать сейчас, Катерину… Лина тоже несчастна и безумна, вроде Катерины. Что значат ее слова: «Я искуплю»? Понятно, что она собирается искупать. Но каким способом? Уедет? Она ведь не раз говорила, что бабушка ее жизнь заедает. Как Кабаниха?.. А кто тогда Дикой? Кто Кулигин? Нет, все же литературные аналогии, вообще, область литературы — самая случайная, неточная, никакой строгой, математической закономерности нельзя вывести…
Интересно, догадывается ли кто-нибудь, что он этой ночью лежал голый в постели с голой женщиной?.. Почему он с Линой решился на такое, а не с Лизой?.. Ведь Лиза хотела того же, что и Лина. Женщины этого тоже хотят. Удивительно! А Лиза созрела уже, проскочило в голове вдруг паскудное словечко не из его лексикона. У нее взрослые друзья и подруги. Танька родила от Гиппо, а другие и вовсе богема, там, наверно, это запросто. Он вспомнил подружку художника Федора. А Лиза его, его, Петю, полюбила, он же ведет себя как мальчишка, как маленький трусливый мальчишка. Она позволяет себя целовать и гладить — везде, а он домой почему-то бежит. Но и она, хоть и хочет, но не умеет. Что тут, однако, уметь надо?..
Он затряс головой и посмотрел, не идет ли трамвай. Трамвая было не видно и не слышно. И снова Петя вернулся к сладкотревожным размышлениям. Лиза… Значит, она тоже сама хочет лечь и… Что дальше? Раздвинуть ноги?.. Боже, как это?! Вот лежит женщина и раздвигает ноги, чтобы посторонний человек воткнул в нее свое нечто. Это же что-то вроде самопожертвования. В памяти внезапно возникла, как фотография в проявителе, сценка. У школьного окна в коридоре стояли Кольчатый и Юрка Желватов. Желватов рассказывал о своих летних деревенских впечатлениях, он к родне ездил: «Если девка не хочет сама, ничего не сделаешь. Ляжки сожмет — и не засунешь. Тут силой ничего не выйдет, когда вы вдвоем и ты ее не бьешь и не угрожаешь. А приятно, когда она сама ноги раздвинет». Петя тогда случайно оказался рядом и слышал весь разговор. Трудно ему было тогда поверить, что существуют на свете девушки, которые добровольно могут на это согласиться.
Вдруг кто-то, походя, ткнул его кулаком в бок. Петя вздрогнул и обернулся. Около него приостановился их сосед — из подъезда Бориса Кузьмина — Алешка Всесвятский. Было ему уже далеко за тридцать, он давно переехал, но изредка появлялся в их доме. Невысокого роста, стройный, с гибкой фигурой, тонкой костью и большими бледно-голубыми глазами он выглядел еще юношей. Мама как-то рассказывала, что в свое время Алешка «гулял» и «котовал» больше всех во дворе: вечно в его подъезде пьяные парни и девки, из окна крик магнитофона, а во дворе грохот мотоцикла. Одет он быт в джемпер, болоньевую куртку, серые вельветовые брюки и адидасовские кроссовки. От него пахло водкой.
— Здорово! Какой большой уже! — воскликнул он, протягивая Пете руку. Похоже, Алешка был расположен поговорить. — Как дела? Еще в школе учишься? А с женщинами как? Живешь уже? Главное, не жалеть их. Они все шкуры. Я в твоем возрасте девок харил — будь здоров. С Кешкой Горбуновым на пару бардачили. Он, правда, здесь теперь тоже не живет, — он хихикнул. — Как-то мы с Кешкой двух девок закадрили и ко мне пошли. А там ребята притащились еще. Ну, выпили, сильно накирялись. Кешка со своей в комнату — и заперся. А я свою отхарил, в смысле трахнул, она пьяная лежит, и говорю: «Сейчас приду». Она ничего не понимает. Бормочет только: «Ладно». А я на кухню ушел, где остальные гужевались, и посылаю к ней мужиков по очереди. Они ее харят, в смысле дерут, а она, шкура, уже ничего вроде не понимает. Только хнычет тихонько: «Алеша, хватит. Алеша, не надо больше. Я не могу, Алеша». А те ее все харят. Всех через себя пропустила. Стала оклемываться, а тут уж я рядом лежу. И еще раз ее. Она так с подозрением на меня посмотрела, но ничего не сказала. Думаю, догадалась, поняла. Потому и «Алешей» всех звала. Но ей ведь тоже любопытно было. А могла коллективку пришить. Так что давай! Вы наша смена.
Он хлопнул Петю по плечу и, будто все сказал, что имел сообщить, двинулся дальше, через трамвайную линию, к шоссе, там ходил автобус. Сюда Алешка ездил и жил по нескольку дней, чтобы не потерять право на прописку. Тетка его хотела выселить. Тетка Алешкина была странная, с чудовищными пигментными пятнами на руках и на лице, младшая из трех профессорских дочек, оставшаяся незамужней и бездетной. После смерти отца, Алешкиного деда, она ушла с работы и устроилась уборщицей в их доме, чтобы не бросать без присмотра больную старую мать, то есть, по Петиным понятиям, жертвовала собою. Чем-то ее судьба походила на судьбу Лины, казалось Пете. А когда мать умерла, Алешкина тетка так уборщицей и осталась, мыла лестницы во всех трех подъездах, подметала двор. Как такое могло произойти, чтобы дочь профессора, ученого, заканчивала свое земное бытие обыкновенной обслугой?.. И безо всяких войн и революций!.. Впрочем, Алешка, как Петя знал, тоже высшего образования не получил и работал наладчиком ксерокопировальных машин. Правда, одевался всегда элегантно.
Трамвай все не шел, и народу на остановке скучилось уже много. Парни и девицы в школьных формах из соседних домов, чьи лица давно примелькались Пете в утренних поездках в школу, но все равно знаком он с ними не был. Провинциального вида студенты: в Институте имени Мичурина учились в основном сельские и иногородние, да дети преподавателей. Несколько профессоров и преподавателей, живших в «профессорских» домах. Они здоровались с Петей и прогуливались, ожидая трамвая, важные, солидные, деловые. У Пети было ощущение, что они в своих темных костюмах так и живут все время, как во второй коже. Даже вечерами, по аллейке, они гуляли в костюмах. О бабушке они не спрашивали: это было другое поколение, рвущееся к своему куску теплого пирога, не желавшее знать старую гвардию.
Чтобы отвлечься, перебить мысли, он повернулся лицом к трамвайному павильону, внутри которого прятались люди от ветра. На фронтоне павильона, между прибитыми к деревянной стенке ложными деревянными полуколоннами, лепились разнообразные бумажки, напечатанные и написанные от руки: с предложениями об обмене жилплощади, продаже детских колясок, стиральных машин, столов и прочего. Петя подумал, что почему-то именно на остановках клеют объявления, будто других мест нет. Но сейчас же сообразил, что все правильно, здесь народу больше. Отвлекаясь такими простенькими рассуждениями, Петя принялся читать бумажки. Читая, вспомнил, что и вчера вечером так же, от нечего делать, на автобусной остановке прочитал записку Саши Барсиковой. Невольно начал искать глазами среди многочисленных, налезающих одно на другое сообщений, диковато-откровенные призывы соседской девочки. И точно! Вот они!
«Кто хочет познакомиться с 15-летней девушкой? Хорошо бы, чтоб парень был от 16 до 28 лет. У меня есть машина, магнитофон, два велосипеда, энциклопедии (все), много книг, золото и драгоценности (в комоде)».
Вторая, нижняя часть записки с телефоном и адресом была оторвана. Кто оборвал? Ему стало совсем зябко от ветра и быстрого, больного воображения, мигом нарисовавшего ему возможные ужасы. Из-за поворота выскользнул трамвай, и Петя постарался поскорее забраться в его толкотню и переполненность: там казалось теплее и безопаснее. Да и одиночество в толпе было острее, изолированность от других более полная, только не обращать внимания на давку.
«Чего я переживаю? — думал он. — Она там свою бабку, небось обманула и трахается с нашедшим ее по записке. Прав Алешка: все девки шкуры, надо только уметь ставить их на место, брать свое и потом плевать. Не жалеть их. Вот Желватов никогда никого не жалел, советовал, если девки сопротивляются, бить их. И ведь никто на него никогда не жаловался». Вдруг отчетливо встал перед ним его вчерашний полудремотный сон о насилии Желватова над Лизой, он снова пережил свое бессилие и испуг, и то патологически-бесстыдное объятье, которым Лиза одарила в его сне Желватова. Неужели и Лиза такая же? неужели она в самом деле могла бы так?..
Хорошо этим солидным мужчинам! Они рассуждали, — прислушался Петя, — о преподавательских часах, о нагрузках, о семинарах, о заседаниях кафедры, — какие-то спокойные занудные слова, ограждающие от всяких напастей! Когда еще Петя сможет стать столь же защищенным, как они?! Им не придется сегодня выступать и что-то говорить о Желватове, а потом ждать, что его дружки отплатят. Внезапно он вспомнил, как жались и прятались один за другого ребята из пионерлагеря, когда надо было обсуждать и осуждать Валерку, прибившего гирькой женщину. А ведь Петя еще ко всему прочему и свидетель намерения. Свидетелем быть хуже всего, опаснее. Может, Желватов позабыл или даже не обратил внимания, что Петя слышал о его брошенных в воздух грозящих словах. И зачем только он Лизе сказал об угрозах Желватова! Наверняка она проболтается Герцу, а тот рад будет Петю в свою историю запутать и как-нибудь гадко выставить. Душа его съежилась от возникшего дискомфорта, он корил себя, что распустил язык с Лизой, а ни с кем нельзя ничем делиться, все надо держать внутри.
На остановке, где должны были сойти представители «профессорско-преподавательского состава», отталкивая их, навстречу им, повалила компания девиц в зеленых спортивных костюмах и светло-синих велосипедных перчатках. Солидные мужчины с трудом сквозь этот поток пробились к выходу. Девицы были стройные, ладные, только вот волосы у них были взбиты наподобие куриного гребня, тоже отливавшего зеленью. Несмотря на стройность, были они вульгарные и несимпатичные.
«С головами зелеными Джамбли живут, — вспомнил он строчку из детского стишка и сказал себе: «Вот эти вот девки без сомненья ноги запросто раздвигают… Какая-то в них жестокость чувствуется. И сила переступить через другого, если им захочется. Как у Желватова… Он ведь тоже спортсмен…»
— И-и, милай, — говорила рядом с ним голосом странницы Феклуши бабка, повязанная платочком, — нынче девки-то хуже мужиков будут. Нечистый по Москве, по большому-то городу ходит и плевелы в народ кидает, а бабы на эти плевелы больше всех податливы. Суетятся, бегают, в суете жизнь проводят, без спокойствия, все соревнуются… Тела и того нагулять не могут: тощие, мосластые, на голове хвосты чертовы…
К кому бабка обращалась, Петя не видел, стиснутый людскими телами, не в состоянии повернуться. Прижав портфель к ручке сидения, Петя расстегнул его, вытащил школьное, тоненькое издание пьесы «Гроза» А.Н. Островского, принялся эту книжечку листать. Ну и темка! Человеческое достоинство в «темном царстве»! Надо спорить с Герцем, тогда он не посмеет к нему придраться, чтобы не показалось кому, что он ругает за самостоятельность, к которой призывает. Но и в самом деле, какое достоинство может быть в «темном царстве»?.. Петя прикинул, как бы он чувствовал себя в те времена, в том обществе… А его знакомые? Где нынче все эти хваленые героические «русские женщины» прошлого века? Сам он не испытывал бы там, в «темном царстве», этого чувства человеческого достоинства, и сегодня-то трудно его испытать. Даже еще страшнее стало. Над изобретателем Кулигиным только смеются, но не обижают. А здесь?! Просто уцелеть бы здесь — и то хорошо! Да и у героев пьесы никакого человеческого достоинства и в помине нет…
Спорить с Герцем он решил еще вчера, на уроке литературы, но с уважением к его идее «сопротивления среде»: это и был его замысел, пробудивший в нем вдохновение. Уж теперь-то Герц не посмеет за спор с ним двойку поставить. Все поймут, что мстит. Зажатый в толпе, он обдумывал конспект сочинения, листая книжку в поисках цитат. Один раз поставил, второй раз не посмеет, наивно думал подросток. Вчера ведь Лиза с Линой ему помешали. Всегда легче на душе, когда есть кого виноватить. Но чужой виной себе не поможешь, надо сосредоточиться, напрячь мозг. Он сочинял тезисы:
«Возможно ли человеческое достоинство в темном царстве»! Я бы сказал, что человек, обладающий чувством собственного достоинства, вряд ли даже выживет в этом царстве. Потому что самодурство, рабство и насилие пронизывают каждую минуту жизни русского общества тех лет. Человек должен не понимать, не чувствовать себя. Только тогда он может там существовать. Изобретатель-самоучка Кулигин говорит: «У всех давно ворота, сударь, заперты и собаки спущены. Вы думаете, они дело делают либо Богу молятся? Нет, сударь! И не от воров они запираются, а чтоб люди не видели, как они своих домашних едят поедом да семью тиранят». Где же от этого бытового произвола, бытового, то есть проникшего в самую сердцевину общества, можно найти защиту? Что ему противопоставить?»
Мысленно он продолжал писать будущий текст:
«Островский рассматривает три типа сопротивляющихся людей. Первый — это Кудряш, вроде бы даже напоминающий удалого разбойничьего атамана, Стеньку Разина, Ермака. Но Кудряш, хоть и грозит «проучить» Дикого («Мало у нас парней-то на мою стать, а то бы мы его озорничать-то отучили»), лих только «на девок». У Кудряша нет даже мысли о человеческом достоинстве, эта проблема ни его, ни Варвару, его любовницу, не волнует, им лишь бы все шито-крыто. Их путь — это бегство из общества (в конце пьесы мы узнаем, что они убежали), а не противостояние ему. Второй тип — это изобретатель Кулигин, цитирующий Державина, человек талантливый, но в царстве дикости его талант принимает искаженные формы от недостатка образованности: он изобретает вечный двигатель, перпетуум-мобиле, а слово это правильно и выговорить не в состоянии: «Только б мне, сударь, перпету-мобиль найти!». То есть преследует заведомо недостижимую цель. И, разумеется, его наука не ограждает его от издевательств Дикого («как и меня от издевательств Герца и Желватова», — промелькнула у него параллельная мысль), а только усиливает их. Его человеческое достоинство поругано и унижено, защитить себя он не может. И, наконец, третий — это Катерина и Борис, пытающиеся отгородиться от общества, укрыться за стенами любви. Но любовь в «темном царстве», как показывает Островский, — ненадежная крепость, она разрушается, как только общество замечает ее. Само обнаружение любви уже чревато для нее гибелью. Человеческое достоинство любящих поругано, растоптано, унижено. Борис смиряется с этим. А Катерина?.. Быть может, в «темном царстве» иного способа сопротивления, чем самоубийство, и нет. Но отстояла ли она таким способом свое достоинство?.. Мне кажется, это компромиссный ответ драматурга, это не решение вопроса. Если, конечно, считать, что человеческое достоинство, подлинное человеческое достоинство — в противостоянии окружающему миру».
Трамвай добрался до Петиной остановки. Он ссыпался со ступенек вагона вместе с остальными, тоже идущими в школу, малышами и подростками. По асфальтовой дорожке проложенной между выбоин и рытвин неухоженной земли, отворачиваясь от ветра, Петя шел через двор девятиэтажного блочного дома, по привычке срезая угол на пути к школе, но обходя стороной внутренний дворик с пристройкой, в которой жили учителя — математичка Валентина Александровна Акулова и учитель русского языка и литературы Герц Ушерович Когрин, каждый в своей комнатке. Вот уже и огороженная проволочной сеткой баскетбольная площадка перед школой, мимо нее прямо к подъезду. Перед дверьми стояли два здоровых прыщавых девятиклассника, проверяли у входящих «наличие мешка со сменной обувью». Петя припомнил, как года два или три назад он воспользовался этой тупой жестокостью школьных правил, чтобы прогулять контрольную, к которой был не очень готов, а получить четверку, тем более тройку не хотел. Он тогда придумал ход.
Была тоже осень, но мокрая, дождливая, полно глубоких луж с жидкой грязью по краям. Забыв дома мешок с тапками, Петя по дороге к трамваю осторожно и аккуратно обмакнул по очереди ботинки в этот грязевой раствор. К тому моменту, как он доехал до школы, грязь засохла и стала отчетливо видна на его башмаках. У дверей стояла завуч Пшикалка, потребовавшая, чтобы он предъявил сменную обувь. Таковой не оказалось. Тогда она велела ему ехать домой за мешком со сменной обувью. Немного рискуя, Петя все же сказал, что у него первым уроком контрольная по алгебре. Пшикалка заколебалась, но Петя, переступив с ноги на ногу, тут же добавил, что ему хотелось бы писать контрольную, а грязь с башмаков он постарается обтряхнуть. Завуч еще раз глянула на его ботинки, вспомнила, что он отличник, решила, видно, что ничего страшного не случится, если он пропустит контрольную, но, напротив, воспитательный эффект будет, ежели она отправит Петю домой за тапками. Что она и сделала. И Пете тогда показалось, что он открыл механику воздействия на казенное сознание: надо делать так, чтобы законы тебе служили, для этого не идти против них, а их использовать. Только никого в свои замыслы не посвящать. Но это, когда жизнь по законам, по правилам.
И совершенно непонятно, что делать, когда наваливается иррациональное, непредсказуемое. Только прятаться. Ничего другого.
Первая, с кем он столкнулся в вестибюле рядом с раздевалкой, мотающая своими куцыми косичками, вихляющая своим гибким телом, жеманная, явно высматривавшая его оказалась Зойка Туманова. Петя вздрогнул, потому что не хотел с ней общаться, но она уже приблизилась к нему, взяла за рукав и, заглядывая ему в глаза и поводя, как ей казалось, кокетливо плечами, зашептала горячо:
— Петя, ты знаешь, какой ужас сделал Юра Желватов? Я его очень осуждаю за этот недостойный поступок. Я уверена, что ты тоже. Я всю ночь не спала и поняла, что должна тебе кое-что сказать и показать, чтобы ты понял. Я знаю, что Юра тебе про меня говорил нехорошие вещи. А у меня совсем чистые чувства. Я об этом написала. Ты сейчас же прочти и мне отдай, — она протянула ему двойной тетрадный листок.
— А ты откуда знаешь, что он сделал? — спросил Петя, беря листок и думая, что он никогда не сумеет ей объяснить, решимости не хватит, что она для него чужая, независимо от того, что говорил Желватов, что весь ее стиль мысли, жизни, облик — из другого мира, с которым Петя боялся соприкасаться.
— Мне Юра сам позвонил, — объяснила Зоя, потихоньку ведя Петю за колонну: скрыться от посторонних взглядов, — он так испугался… Я его утешала, что, может, все обойдется. А сама все время о тебе думала. Ты прочти, я это давно писала, и вчера тоже.
— Звонок скоро, — попытался вырваться Петя.
— Еще десять минут, — удержала его Зоя.
И он торопливо и пугливо заскользил глазами по строчкам:
Я раньше думала, Петя,
что любовь — ерунда.
Вздыхать, страдать — не моя стихия.
И даже решила, что не полюблю никогда,
Как часто любят у нас, другие,
Но однажды, по-настоящему полюбив,
Я была обманута человеком любимым.
И начала я, про любовь забыв,
Смеяться над обманутыми другими.
Но, кажется, дальше не пойдет так,
И, кажется, меня любовь задела.
Без любви и я жить не могу никак…
Стихотворение здесь обрывалось, и Петя с облегчением решил, что это все, мучительно не зная, что и по поводу этих строк сказать, хотя, по счастью, это не было прямым объяснением в любви.
— Честно говоря, так себе стих, — сказал он, усиленно делая вид, что от него ждут только оценки поэтических качеств, что он приглашен в качестве эксперта.
— Ты отлистни дальше, — замирающе-томным, спотыкающимся шепотом пробормотала Зойка, — главное — дальше.
Петя, проглотив слюну, перелистнул и снова стал читать:
Я раньше, Петя, любви безответной не знала.
Глядела на любовь очень наивно.
Об искренней, чистой любви я мечтала
И очень хотела полюбить взаимно.
Но в жизни бывает наоборот:
Полюбишь искренне, всей душою,
И любовь эта день ото дня растет,
Становится вскоре настоящей, большою.
Но так происходит у одной меня,
У того, которого я люблю, напротив.
Как ни пытаюсь, ни стараюсь я,
Он всегда и во всем против.
Да, в любви большая неудачница я,
И не судьба, видно, чтобы меня любили.
Все заняты очень, других любя,
А обо мне, как видно, совсем забыли.
И опять Петя попытался сделать вид, что не к нему эти строчки относятся, что вроде она по-дружески с ним своими переживаниями делится. И произнес:
— Ну, не расстраивайся. Все еще образуется. Может, тот, кого ты любишь, тоже полюбит тебя, — невнятной скороговоркой, отворачивая лицо, лепетал Петя.
— А ты хочешь знать, Петя, кто он? — нежно спросила Зойка, решившая-таки прижать Петю. Словно история с Герцем почему-то подействовала на нее возбуждающе, как катализатор.
— Да нет, зачем? Я в чужие тайны не люблю лезть, — быстро ответил Петя и дернулся, чтобы идти. — Пора, сейчас звонок будет.
Он выглянул из-за колонны, его увидел Витя Кольчатый, по прозвищу Змей, и сразу вдруг ринулся к нему.
— Слыхал про Желвака? — протянул он руку. — Ночь у Зойки отлеживался. Утром к матери пришел, там его и замели. Его со спины Когрин узнал. Сейчас в ментовке отдыхает, — тут он увидел Зойку. — A-а, вот и она. Ты чего на Вострого пялишься? Во, ненасытная!
— Как тебе не стыдно, Витя! — сказала, отступая, Зойка.
— Па-ду-ма-ешь! Подол тебе, что ль, здесь задрать? Вали отсюда, пока цела.
Вздернув плечами, Зойка медленно пошла к лестнице, обернулась; отдалившись от Кольчатого, осмелела:
— Пойдем, Петя, мы с тобой еще не договорили.
Но Петя рад был остаться со Змеем, хотя и жутковато-непонятно было ему, что тот говорит о вчерашней истории, как о всем известном деле. Зойка, у которой отлеживался Желватов, симпатии не вызывала.
— Зачем ты так с ней? — заступился тем не менее робко Петя.
— Она знает, зачем. Пошла прочь! Шалава!
И когда Зойка скрылась в проеме дверей, ведущих на лестницу. Змей пояснил:
— Желвак мне позвонить сумел. Он перед тем делом с ней же ханку жрал. Она же, сука, его дур-ма-ном алко-голь-ным напитала. Зазвала к себе, пузырь поставила и на жизнь жаловалась. Кстати, на тебя да на Когрина. Но Желвак к тебе хорошо относится. Он ей пистон поставил, а потом его с бутылки повело, мне позвонил, добавить хотел, да я на тренировку бежал, он к дворовым своим корешам, там, еще жахнул. Вот кирпичом и пульнул. Пьян был. Головешка-то не работала. И опять к Зойке, она же всегда дать готова.
Петя стоял растерянный недоумевая этим подробностям и тому, что Змей их ему, Пете, вываливает. Обычно с Кольчатым они и тремя словами могли за неделю не обменяться. Но тут же все выяснилось.
— Мелким хулиганством сочтут, — шипел Кольчатый ему на ухо, — он же без намерения. Если б он кому об этом заранее говорил, было бы с намерением, это уже другая статья, сильно тяжелая. А так — пустяки! Ты понял, Вострый?.. Не подведи друга.
Этого он и боялся. Ничего не забыл Желватов! Только бы Лиза никому не сказала, что он ей сообщил о словах Желватова.
— А как я могу подвести?
— Да ты поду-умай! Держи при себе, что знаешь. И путем. Не будешь же ты своего русского из-за еврея губить.
— Какого еврея? — побледнел, испугавшись, Петя.
— Из-за Когрина. Он же жид, иными словами, еврей.
— Не может быть. Я не знал, — пробормотал, чувствуя, что слова из него от трусости выскакивают постыдные, оледеневший Петя.
— А ты думал, что Герц сраный Ушерович — это русский? Мы, русские ребята, должны помогать друг другу. Чтобы русского человека еврей с потрохами не сжевал. Сечешь?
— Ага, — автоматически согласился застывший от страха разоблачения юный полукровка, но сквозь морок страха испытывая облегчение, радость и даже признательность Кольчатому, что тот считает его представителем господствующей нации.
— Эй, — крикнул, пробегая мимо, Кстин, — вы чего тут?.. Акула уже поплыла, — румяный, вечно улыбающийся, будто ничего не происходит и ничего не может быть страшного в жизни, он нырнул в дверной проем и быстро побежал по лестнице вверх.
— Кстин! — догонял его злой, гибкий, упруго-спортивный Змей. — А Когрин пришел? Не видал?
— Пока нет, — радостно отвечал тот пролетом выше, — думаю, что не будет, змей ты мой, никакого сочинения. Не до нас ему.
Петя поспешил следом за ними, но отставая, конечно, от спортсменов. Почти у самых дверей своего класса он увидел Лизу. Похоже, она ждала его. Змей и Кстин скрылись за дверью, а она пошла ему навстречу, наперерез. Петя остановился. Ведь у нее тоже уже урок должен начаться. Она была бледна, под глазами синяки, веснушки, еле заметные обычно, теперь отчетливо выступили на переносице. Но под коричневым школьным платьем отчасти опытный с прошедшей ночи Петя увидел красивое женское тело. И со странным чувством самодовольного понимания ощутил, что она влечет его. Он сделал шаг к ней, сказать ей, чтоб она не обижалась за его вчерашний ранний побег от нее. И еще одно: узнать, говорила ли она кому, что он свидетель желватовской угрозы. Ведь пустым сотрясением воздуха показались ему вчера слова Желватова, да и Лиза ему сама так говорила.
— Как дела у Герца? — поспешно спросил он.
Лиза была нахмурена и сурова. Она стояла около стенда, на котором были всевозможные иллюстрации, изображающие приезд Ленина в революционный Петроград семнадцатого года. Прямо над ее головой виднелась красного цвета открытка с броневиком и вождем, вытянувшим страстно вверх руку. От картинок на стенде на лицо Лизы падал багровый отсвет. В наступившей учебной тишине слышно было, как за окном бушевал ветер. Губы Лизы были плотно сжаты, вид решительный. Прямо комсомольская богиня. Она вдруг бросила сухо:
— Не уверена, что ты интересуешься судьбой Александра Рувимыча Когрина в самом деле. Но если хочешь знать, я вчера еще, ночью, звонила герцевой Наташе («пока я с Линой…» — промелькнуло у Пети в голове), а она сегодня мне еще до школы звонила. Там лучше, он будет жить, врачи говорят. Наташа — молодец, настоящая верная жена. Герца поддерживает замечательно! Такой жена и должна быть. Впрочем, тебе это не интересно и не нужно.
— Почему это? — растерялся Петя.
— Мальчик, ты не собираешься в класс? — выглянула криворотая Акула, математичка.
— Ой, извините, Валентина Александровна, мы сейчас с Петей по поводу комсомольского собрания договоримся, — ласковой лисой улыбнулась Лиза. Петя так бы не сумел перестроиться в момент.
— Тогда поскорее. Мы сложный материал сегодня повторяем, — дверь снова закрылась.
— Почему? — переспросила Лиза. — А потому, что тебе никто, кроме тебя самого, не интересен и не нужен. Ты сам в себе засел и боишься оттуда выглянуть. Вот ты, например, помнишь Федора, художника, у которого мы были? Завтра уезжает, получил визу. Сегодня проводы, звал всех и тебя, кстати, в том числе.
Будь Петя поопытнее, он бы понял, что ради последних слов все предыдущее говорилось. Но он насупился и замолчал.
— Так ты пойдешь? — прервала Лиза Петино молчание. — Человек все же с родиной прощается.
— Не знаю, — неопределенно ответил Петя, не умевший быть решительным. — Я хотел позаниматься. Да ведь и тебе билеты по математике готовить.
— Опять дела! — воскликнула Лиза и вчерашним вечерним жестом прижала руку к горлу, словно задыхалась. — Петька, неужели ты не чувствуешь, что я видеть тебя хочу?! И вовсе не в этих стенах!.. На, прочти, — она сунула ему в руку листок бумаги, повернулась и пошла прочь от его класса.
Петя развернул листок. Это было письмо, не стихи.
«Петенька! Прости за все мои насмешки. Можно тебя спросить? Почему ты стал со мной чужой? Меня мало гладили, а ты много. Я сначала обожглась, а теперь кожа слезла. Ты покраснел? Я тоже. Я, наверно, не очень умная.
Это все во-первых. А во-вторых, я вчера совсем забыла тебе сказать, что четыре дня назад я отвечала бином, и В. А. меня похвалила. «Чувствуется, что ты стала серьезно работать», — криво улыбаясь. В-третьих, у меня всю ночь очень болела голова, но я все равно учила химию. Петенька! Я тебя очень прошу, пойдем сегодня куда-нибудь, к Федору или куда хочешь. И еще. Если не сможешь или не захочешь, то последнее. Я сейчас много решаю разных задач. А уж эту реши ты. Ты сам остыл или я тебя охладила? На этом все. Твоя?.. Лиза».
Опять заныло сердце, опять ему стало страшно, что она его так любит. А когда любишь, надо действовать, а в нашем обществе скрываться, отсиживаться надо за оградой. Спрятав записку в боковой карман форменного школьного кителя, Петя вошел в класс.
— Ну что, наговорился, мальчик? — спросила математичка. — Иди тогда к доске и доказывай теорему Виста.
Первые три урока по классу шло смутное перешептывание, вдали четвертого — литературы. Учителя, кроме математички Акулы, спрашивали вяло. На переменах — разговоры и предположения шли в полный голос. Ходили из кабинета в кабинет, решали задачи, прогоняли прошлогодние билеты, делали опыты, но как-то отрешенно, отстраненно. Да и учителя были встревожены, часто выходили из классов, не дожидаясь звонка, бежали в учительскую, куда таскались подслушивать и Змей, и рыжий Сашка, и будущий золотой медалист Вася Утятников. Для репутации школы это было чудовищное ЧП. Но ясно стало одно, что учителя сами еще ничего не знают и живут слухами, потому что Герца пока в школе нет.
Девочки вели свои пересуды в классе. Ребята толпились в коридоре около подоконника: и Змей, и Кстин и долговязый Юрка Мишин, и Вася Утятников, и рыжий Сашка, и Костя Телков, и Петя, разумеется.
— Кубышка (прозвище директриссы) не захочет дело поднимать!
— Точно. Замять попросят.
— Попросят! Потребуют, милый ты мой.
— А что Пшикалка?
— Когрин с ней в приятелях. Она, если что, и в роно пойдет.
— Не пойдет. Ты что — честь школы!..
— А если помрет?..
— Х-хе, навряд. Желвак пьяный был, слабенький.
— А я Подоляку: знаешь, у онанистов на ладонях волосы растут.
— Ну?
— А он сразу себе в ладонь уставился.
— Баловник ты, Змей!
— Вот тебе и «Гроза»!
— Ты бы, Змей, поведал, что к чему…
— Потише ори. Пока гром не грянул.
— Судить буду?..
— И будет его судить судья неправедный. Махнут Персицкий али Махнут Турецкий…
— Змей, кончай свои поливы!
— Точняк. Что они ему там нарисуют затруднительно простому человеческому уму понимать.
— Когрин уж сочинит. Юдише копф.
— Ему здорово наш Игорь Сергеич врезал, я после тренировки в учительскую заглядывал о соревнованиях договориться и слышал. Он и лепит Когрину: «Простите, забыл ваше настоящее имя-отчество». А тот: «Григорий Александрович!» А Игорь: «Да? Я думал это ваш литературный псевдоним».
— Ну, жеребец дает!
— Пселдоним!
— Пселдоним!
— И не разберешь их, прячутся!
— А от их пахнет, говорят. Вонюче — нос зажмешь!
— Они чеснок едят, вот чесноком и пахнет!
— Я тебя счас понюхаю.
— Это я тебя понюхаю!
— На! Можешь заодно и попку поцеловать.
— Ладно, парни. Что ему грозит все же?..
— Так думаю, что геенна огненная!
— Точно, братец ты мой. Туда всякого звания люди попадают.
— Интересно, сочинение по «Грозе» будет сегодня?
— Не умею тебе сказать, братец ты мой. И вообче: не лезь ты ко мне со всяким вздором! Может, я, как Дикой, — и говорить-то с тобой ниже достоинства сочту.
— А правда, что евреи всего мира заодно? И хотят всех русских извести?
— А ты думаешь, Адольф совсем уж дурак был?
— У него Штирлиц главным советчиком находился!
— Кончайте, пацаны, эти шутки!
— А что было-то на самом деле? Змей, не томи!
— Да с Зойкой, шалавой, трахался, потом портвею жахнул. А та и возьмись Герца поливать: он ей недавно двойку вкатил да еще и прищучил. А Желвак и без того этот народец недолюбливает. Херово Желватычу придется. Герц, бля, все про справедливость толковал. Как чуяло его сердечко! Теперь Желватычу — колония, как пить дать! Если мелким хулиганством не признают. Или Герц заявление не заберет.
— Свободно, что и заберет!
— Кубышка уговорить сможет.
— А то и Пшикалка.
— Ну нет, ты что!
— Мишин дело говорит! Честь школы, блин, превыше всего!
— Чтой-то у вас, братцы, обличье человеческое истеряно. О пролитой кровушке даже и не подумали.
— На эту кровушку думальщиков и без нас хватит.
— Теперь вот русскую кровушку попьют!
— А правда, что папаня его вечный двигатель мастерил, перпету-мобиль искал?
Такие разговорчики, пересыпанные цитатками и словечками из «Грозы» (умел все же Герц заставить читать тексты!), велись у подоконника. Все в общем-то знали, что Герц — еврей, но пока ему симпатизировали, он считался за латыша. Теперь же, выступив на защиту кореша, вдруг обнаружили в Герце основной грех, основную вину — еврейство! Этого и боялся Петя, что его когда-нибудь так обнаружат. Тогда, казалось ему, не будет ему пощады: бить, конечно, не будут, но жизнь отравят. Зря что ли знакомые пацаны Змея на Пушкинской площади день рождения Гитлера праздновали!
Меж тем девицы во главе с хорошисткой Таней Бомкиной подвергли остракизму Зойку Туманову. Та ходила заплаканная, с красной, уродливой физиономией. Таня говорила, что все они должны быть откровенны, правдивы и не бояться осуждать других людей, что сейчас перед ними задача — осудить Зойку, как подругу Желватова. А потом самого Желватова. Надо заклеймить его перед классом, прежде, чем брать на поруки и обещать, что он исправится и больше так не будет. Отколовшийся от ребят низенький и плюгавый онанист Сева Подоляк, чувствовавший себя увереннее рядом с комсоргом класса Таней Бомкиной, сказал:
— Считаю, что надо провести комсомольское собрание. Нам следует быть принципиальными и что-то решить.
Длинный Юрка Мишин, засунувшийся в класс, хмыкнул:
— Чего это ты решать собрался, Севочка? Что прикажут, то и решишь. Ты же активист, значит, человек послушный.
Его оборвала Таня Бомкина:
— Ты неправ, Юра. Мы должны устроить собрание. Я тоже так думаю. Может, это глупо, но я так думаю. Только надо непременно посоветоваться с Диной Андреевной, — так звали Кубышку.
— Во-во! — сказал Мишин. — Иди советуйся. Но лучше с Пшикалкой. Она тебе точнее подскажет.
— Не вижу в этом ничего плохого, — отрезала Таня, мотая головой с косичками. — Может, это и глупо, но принципиальный совет старших товарищей нам важнее твоего зубоскальства.
— Да ты не нервничай, не расстраивайся, — успокоил ее долговязый Юрка Мишин. — В милиции и без твоей помощи разберутся.
У окна по-прежнему гаерничали Змей, Кстин, Телков:
— У крепость его! у крепость!.. — вопил раздухарившийся Змей.
— В тюремный замок! — поддерживал один из дружков.
— Расстрелять на куй! За то, что еврея обидел, — гундосил дурковато другой.
— В Израиль его, в дикую страну, пущай нашего Желвака там сионисты сжуют!
— Не моги так человеками разбрасываться! Человек у нас собственность государства. А ты уж, блин, на государственную собственность позарился!..
Сновали учителя, поглядывая на столпившихся у окна с некоторым испугом. Те отвечали ухмылками.
— Как у вас такое могло случиться? — попытался дружески спросить историк, носивший странную кличку «Джага», в честь Радж Капура, видимо. Он улыбался напрочь прокуренными зубами, кривыми, раскрошенными, в коричневых налетах. Историк был трудолюбив, при большой семье, работал еще и учителем труда, потому что не хватало денег, за это над ним трунили. Он хотел дружить с Герцем, который импонировал ему своим хамством, независимостью, вздернутой кверху головой, резкостью суждений, но Герц держал себя с ним высокомерно, принимая его дружбу, но не давая свою. Его слабость жестоко чувствовали ребята, и если резкого Герца побаивались, то добродушного Джагу презрительно игнорировали. К тому же он тоже был евреем. На его вопрос долго не отвечали, разговаривая между собой, пока Юрка Мишин не сжалился:
— Да это не у нас. Это наследие проклятого прошлого сказалось. Вы ж как историк должны это понимать, что советские школьники здесь не при чем, — и к окну отвернулся.
Историк поплелся дальше, а к говорившим подошел физкультурник Игорь Сергеевич, под два метра ростом, даже по школьным коридорам ходивший в синем тренировочном костюме (на занятиях очень любивший щупать девочек — Лиза рассказывала):
— Жаль Желватова. Что ж вы его не уберегли? Кто теперь за школу выступать будет? Что молчишь, Кольчатый?..
— Да я что? — ответил тот. — Да мы его, Игорь Сергеевич, на поруки — хап! Сыграет и опять у крепость!..
— Тебе шуточки! А у меня игра горит. Драть вас некому.
— А нынче не крепостное право, Игорь Сергеевич! Нынче мы государственная собственность, а не помещичья, так что уж драть нас не моги, — повторил свою шутку Мишин.
— Э-эх! — физкультурник зашагал навстречу юной учительнице химии, игриво на нее поглядывая.
— Ишь, жеребец! Поскакал, — зареготал Кстин.
Но тут пронеслось, все разговоры прерывая:
— Герц пришел. Говорят, Герца видели.
— Точно?
— Позырим.
— А сочинение?..
— Будет. Гроза будет, вот что!
— А ты не бзди! Держись один за одного!
— Обчиной, братцы мои, обчиной!
— Может, пронесет?
— Не, вон какие тучи собираются, — длинный Мишин издали увидел решительно шагавшую к ним Пшикалку.
Она носила коричневые платья до щиколоток, черный галстук на шее, короткую комсомольскую стрижку, была худа, «как щепка», метила на место Кубышки, а потому была в оппозиции директрисе. И все понимали, что если и будет разбирательство Желватова, то только по ее настоянию. Хотя честь школы и для нее была святыней.
— Попрош-шу пройти в кабинет литературы. Шейчаш придет Григорий Алекшандрович, надо, штобы вы шидели по мештам.
Расселись по местам. Петя рядом с тихим Костей Васильевым. Но ручек и тетрадей не доставали, словно ждали чего-то. В кабинете было как всегда сумрачно: масса огромных горшков с какими-то ползучими и вьющимися цветами стояли по подоконникам, а также стенды вдоль окон — с датами жизни великих писателей и иллюстрациями советских художников к их произведениям: к «Мертвым душам», «Войне и миру», «Матери»… В левом углу, за учительским столом, обретался на высокой тумбочке телевизор, по которому иногда смотрели они литературные передачи, когда их вели прогрессивные критики — Лакшин или Турков. Герц был поклонник «старого «Нового мира»» и хранил верность его почвенным устоям.
Пшикалка принялась говорить об их долге — всем, как один, выступить и осудить хулиганский поступок товарища с тем, чтобы добиться его исправления, а потом, взяв на поруки, совместными усилиями перевоспитывать, чтобы честь школы никогда больше не была замарана. Змей и Телков понимающе и довольно переглянулись.
В это время дверь резко открылась, в класс вошел Герц. Был он прям, мрачен, глаза запали, превратились в щелки. Но в остальном все такой же: комиссар двадцатых годов — волосы завивались, как мелкая проволока, голова вздернута кверху, резкий, еще более худощавый, чем всегда, хлопчатобумажные штаны, дешевая куртка, углы длинного рта опущены книзу.
— Здравствуйте, Григорий Александрович — вскочила ему навстречу комсорг Бомкина, а следом весь класс, как положено, поднялся, приветствуя учителя вставанием. — Мы бы сейчас по этому поводу хотели бы комсомольское собрание провести.
— Это я с ними пообшушдала вчерашнее, — пояснила Пшикалка.
Герц еще больше помрачнел:
— Это липшее, Анна Васильевна. Я уже беседовал с директором, с Диной Андреевной, и согласился с ней. Согласие это мне нелегко далось. Но сейчас у нас по расписанию сочинение должно быть, а все остальное, Анна Васильевна — потом.
— Понимаю наши чувштва, — прошептала, потупившись, Пшикалка и вышла из класса.
Герц закрыл за ней дверь, повернулся к сидящим, сказал сухо:
— Если вы рассчитываете, что после вчерашнего не будет сочинения, вы жестоко ошибаетесь.
— Григорий Алексаныч! А как вчера бы-ыло? Нам бы подробности! — вылез, юродствуя, рыжий Сашка.
— Думаю, ты знаешь, потому не отвечаю, — стараясь, чтоб голос его звучал твердо, произнес Герц. — А после сочинения последний урок у вас снимается, но вы все задержитесь. Тогда и поговорим, — и он вдруг неприязненно посмотрел на Петю. Похоже, что он искал врага и почему-то видел его — в Пете.
Во всяком случае так тот почувствовал. «Лиза проговорилась, что я знал… — холод побежал по Петиной спине, — что я слышал слова Желватова». Как теперь быть? Как выбираться из чудовищной ловушки, в которую попал? Встать на собрании и признаться, что слышал, но не понял? А Кольчатый и другие?.. Надо было дома оставаться не ходить никуда. Страх терзал его Душу.
— И после уроков подробности? — не унимался рыжий шут.
— Ладно, рыжий, заткнись, — оборвал его Мишин.
Герц тяжелым взглядом посадил на место балаболку, но не ответил, затем снова глянул на Петю и сказал:
— Переходим к сочинению. Надеюсь, непереваренных чужих мыслей не будет, это прежде всего к Вострикову относится, он у нас толстые книжки читает вместо того, чтобы своей головой думать. Да еще и будущий физик! Ему, наверно, кажется, что все в мире относительно — и добро, и зло…
«Мстит», — подумал Петя, опуская голову, а остальные, недоуменно глянув на него и на Герца, быстро доставали ручки и тетради, щелкая и шурша портфелями и сумками.
— Но не пишите, — продолжал Герц оторвавши, наконец, свой взгляд от Петиной физиономии, — как в десятом «Б», — он достал блокнот и зачитал: — «Характер, родившийся у Катерины в детстве, сделал свое дело. Она утопилась». Вот так писать не надо, хотя о детстве героини, когда она была близка народу и природе, надо вспомнить. Это очень важно, потому что в народе не может быть зла, он учит человека только хорошему. Помните, что времени у вас немного, но я полагаю, что вы дома хоть чуть-чуть думали, по театрам не ходили, с кирпичом под окнами не стояли. Текстом пьесы пользоваться разрешаю. Начинайте.
Послышался чей-то одинокий кашель, затем скрип перьев. Петя тоже достал ручку и, превозмогая тошноту от навалившейся на него тяжести Герцевых нападок, попытался сосредоточиться. Вспомнить то, что он придумал в трамвае. Хорошо, что хватило у него собранности, несмотря на потерянный вечер и дикую ночь, хоть мысленно, но составить конспект сочинения. Уже не до пятерки ему было, не схватить бы снова двойку. Написал он быстрее всех. Однако сдавать не понес, сидел, тщательно проверяя, нет ли ошибок. Думал, что, быть может, если бы бабушка и дед остались в Аргентине, он бы тоже там жил и его бы миновали все сегодняшние обиды, страхи и напасти. После того, как Сева Подоляк и Таня Бомкина сдали свои тетради, пошел и он положить свою тетрадку Герцу на стол.
— Быстро ты справился, — ощерился тот, — еще вчера списал, наверно, откуда-нибудь.
Петя ничего не ответил, пошел и сел на свое место. Ноги у него почему-то дрожали. Прозвенел звонок. Торопливо сдавались последние сочинения.
Собрав тетрадки в стопку, Герц взял их, поднялся и сказал:
— Я бы попросил всех не расходиться. Я сейчас вернусь.
Минуты через три он вернулся, но не один. Следом, в сопровождении пожилого, квадратного, с толстыми плечами и толстой грудью милиционера в перетянутой ремнями форме, появился Юрка Желватов. Шел он твердым пружинистым шагом, опустив голову, набычившись, напряженно озираясь, окидывая класс быстрыми взглядами. Петя ожидал увидеть его испуганным, но не тут-то было: разве что слегка подавлен своим положением. Как животное, которое попалось в капкан, но пока не рвется, присматривается. Желватов при этом хотел выглядеть виноватым, но не умел. Он упирал глаза в пол, но наглость, нераскаянность так и перли из каждого его жеста. Еще он старался не уронить себя перед приятелями, поэтому, когда милиционер усадил его за парту и сам с трудом втискивался рядом, он ухитрился улыбнуться Змею, Кстину, всем, кому попалась его улыбка, даже Пете. «Как Пугачев Гриневу», — почему-то вспомнил Петя. Точно так же, подумал он вдруг, улыбался и Валерка из пионерлагеря, проломивший голову деревенской учительнице. В животе у Пети стало пусто, заныло.
Герц оглядел класс:
— Я просил никого из учителей не присутствовать на этом собрании, потому что хотел поговорить с вами, как с людьми…
— А раньше мы были для него нелюди, — шепнул сзади Змей. Открылась дверь, вошла Лиза:
— Григорий Александрович!
Он с тревогой вопросительно посмотрел на нее. Она покачала головой, мол, все в порядке, не тревожьтесь.
— Можно я посижу?
— Садись, — буркнул Герц.
Лиза села за парту позади Пети. «Теперь о желватовских словах мне не промолчать», — с испугом решил Петя.
Герц засунул большие пальцы рук за брючный ремень, качнулся с пятки на носок и обратно и заговорил:
— Я предполагаю, что все вы, во всяком случае, большинство, знаете, что вчера произошло. Но все же я вынужден вкратце рассказать, чтоб вам было понятней, о чем я дальше буду говорить, — он вздохнул, потер лоб рукой, словно пытался найти формулировки поточнее. — Вчера ученик вашего класса Юрий Желватов, подойдя к окну моей комнаты, находящейся на первом этаже школьной пристройки, бросил в окно кирпич. Разбив окно, кирпич попал в голову моему отцу, в тот момент склонившемуся над коляской, где лежал мой годовалый сын. Кирпич нанес тяжелую травму черепа моему отцу, а если бы попал в ребенка, мог бы убить насмерть. Если бы было известно, что Желватов бросал кирпич с заранее обдуманным намерением, этот поступок можно было бы назвать покушением на убийство.
— Товарищ правильно квалифицирует, — пыхтя, подал голос толстый милиционер.
Но Герц не стал продолжать о намерениях, заговорил вообще:
— Я привык называть вещи своими именами, даже если это кому-то и не понравится. Могу сказать о себе словами поэта Павла Когана: «Я с детства не любил овал. Я с детства угол рисовал». Такое уж у меня воспитание на идеях русской литературы. Я, извините, реалист. Вы относитесь к литературе как в учебному предмету, материалу для нудного заучивании, а ведь это — школа жизни. Вы думаете, ваша жизнь впереди, что она еще наступит, а пока вы к жизни только готовитесь, учитесь. Это ошибка. Вы уже живете. И в вашей школьной жизни уже есть все проблемы взрослого мира. Более того, в школе, несмотря на регламентацию, вы свободнее можете осуществлять себя, вас не давит жизненная необходимость, как она уже давит ваших родителей и учителей. К сожалению, вы поймете это много позже. Только когда дети сами становятся папами и мамами, они понимают, как хорошо им было в детстве, и начинают сознавать, что для них делали их родители. Но так устроено в природе, что родители больше любят своих детей, чем дети родителей. Нелюбовь к учителю — это, в сущности, нелюбовь к отцу, ибо каждый отец должен быть учителем своих детей…
Все сидели с сумрачным, тупым выражением на лицах, не понимая, куда Герц клонит и почему он так далеко ушел от конкретного дела, от того, что будет с Желватовым. Это затягивание казалось преднамеренной жестокостью по отношению к нему, теперь уже выглядевшему затравленным, бросавшему из-за массивной спины толстого милиционера блудливые взгляды на одноклассников в поисках поддержки. И кто-то избегал его ищущего взгляда, а кто-то и ободряюще улыбался в ответ, — мол, держись.
— … Меня удивляет бессмысленность поступка. Я понимаю, что может быть убийство из ненависти, мести… Я не могу допустить, что Желватов ненавидит меня. Наше общение не столь тесно, чтобы я мог ему как-то навредить, относился я к нему всегда неплохо, не связаны мы с ним никакими запретными делами, чтобы он мечтал избавиться от свидетеля путем убийства…
— Черт нерусский, — снова прошипел сидевший сзади Лизы Змей.
— … Мне понятно, когда убивает грабитель. У него есть цель — деньги. Здесь же, на первый взгляд, никаких мотивов. Так сказать немотивированное преступление.
— Товарищ правильно квалифицирует, — снова подал свой густой голос толстый милиционер.
— Возможно, что и правильно, — согласился Герц. — Но я не к тому веду. А к тому, что у этого вроде бы немотивированного преступления не может не быть причины и реального виновника. Которого по закону не накажешь. И тут я перехожу к самому главному своему рассуждению.
Класс недоуменно переглядывался. Что за главный виновник? Даже Желватов вьплядел озадаченным.
— Но начну я немного издали. Я знаю, что родители Юры Желватова переехали в Москву, когда мальчику было всего четыре года. У него отец сельский механизатор, потом инженер. Юра жил и воспитывался в народной, крестьянской среде. А я верю в народ, в детей из народа. И считаю, что причиной многих наших бед была интеллигенция, особенно нынешняя, превратившаяся, по словам очень большого современного русского писателя, когда-нибудь вы его прочтете, в образованщину. То есть потерявшая веру в народные идеалы, умственно развратившаяся и думающая только о своем преуспеянии, не замечающая уже грани между добром и злом, ибо все для нее в нашем мире относительно. Она не видит ничего дурного в самом плохом поступке…
«Это он про меня», — с замиранием сердца вдруг понял Петя, мигом вспомнив все своё скверное: желание преуспеть, трусость, постыдные сексуальные порывы, особенно этой ночью с Линой.
— … Потому что книжные мальчики легко могут себя убедить в благотворности, не говоря уже о позволительности, самого гадкого деяния, они уверены в своей безнаказанности, потому что умеют делать плохое чужими руками, да и надеются на семейные связи, на своих дедушек и бабушек. Русская литература всегда ненавидела книжников и фарисеев, много о себе мнящих, и этим она мне близка. Это книжники своим извращенным сознанием подготавливают почву для дурных поступков других людей. Образно говоря, вкладывают им в руку камень. Есть такой роман — «Братья Карамазовы». Великого русского писателя Достоевского. Там книжный мальчик Иван Карамазов на убийство своего собственного отца подтолкнул человека из народа — Павла Смердякова, растлив ему ум разговорами, а потом указав и цель преступления. Человек из народа у нас есть, он сидит рядом с милиционером. Остается найти подстрекателя, нашего Ивана Карамазова, которому тем легче было спровоцировать другого, что речь не о его отце шла.
Петя растерянно оглянулся на Лизу, но она, видно, ждала Петиного поворота головы, потому что, тревожно зыркнув на него, не обиделся ли Петя на утренний разговор, шепнула о Герце:
— Он обалдел.
И тут же вскочила:
— Вы не понимаете, что говорите, Григорий Алексаныч, — она позволяла себе многое на правах почти приятельницы. — Разве кто Желватова насильно портвейном поил, камень ему в руку вкладывал? Антисемитизму учил? Вы посмотрите на него, он вполне сформировавшийся подонок и сам за себя отвечает.
— Сядь. Лиза, я тебе отвечу. В тебе чувства говорят, конечно, но говорят зря, — ироническим тоном сказал Герц. — Ведь я пока никого конкретно не обвинял. При чем здесь антисемитизм? Я исхожу из логики. Я Желватова никогда не обижал и не мог обижать, потому что русская литература всегда любила народ. А я ее адепт.
— В таком случае я не люблю мой народ! — выкрикнула Лиза.
— Ты еще от Родины откажись! — вякнул вдруг зло молчальник Телков.
— Для некоторых такого понятия, Костя, не существует, — вдруг прорезалась спортсменка и двоечница Тося Маркова, всегда раньше лебезившая перед Лизой.
— Ты бы помолчала, Лизок, — подал голос и Кольчатый. — Для здоровья полезней.
— Не буду! Вы, Григорий Александрович, говорите невесть что, а Желватов с дружками уже ликуют.
Петя все еще боялся, что Лиза расскажет в запале о слышанных им угрозах Желватова в адрес Герца, не очень еще догадываясь, хотя и чувствуя смутно, что удар ему будет нанесен иначе.
— Ну хорошо, я тогда скажу напрямую — озлился Герц. — Вчера после уроков я видел, как Востриков с Желватовым стояли под моим окном, беседовали и на окно посматривали. А вечером уж только Желватов явился! Востриков в театр собирался, куда и поехал, а науськанный им Желватов с камнем под окно. Еще Достоевский писал, виноват на самом деле тот, кто идею подал. Убил Смердяков, но убийца-то Иван Карамазов!
Да, этот удар был посильнее того, которого так опасался, так трусил Петя. Речь шла не о том уже, что он замешан, потому что не сказал вовремя о словах, к которым всерьез не отнесся, а о том, что он-то и есть главный и единственный преступник. Беспомощно и потерянно он поглядел на свой класс.
— Тогда Вострикова судить нужно! — крикнула Таня Бомкина.
— Устроить ему очную ставку с Желватовым, — предложил Подоляк.
— Пусть Желватов расскажет, — добавил Вася Утятников.
Желватовскис дружки молчали, и только на выкрик Лизы, которая не могла видеть такое страдальческое выражение на Петином лице:
— Это надо доказать! Существует же презумпция невиновности! — они отреагировали:
— Слова-то какие ино-сран-ные. Пусть, действительно, Юра сам расскажет, как дело было, — елейным голосом сказал Телков.
Но Желватов был поумнее приятелей.
— Да я не помню точно, — заныл он, отпираясь, но не говоря, как дело было. — Я не знал, что так нельзя. Я больше не буду, Григорий Алексаныч — и неожиданно для всех добавил со слезой в голосе. — Мне еще восемнадцати нет.
— Боишься колонии? — переключился на него Герц. — И за поступок свой отвечать боишься? А ведь отвечать надо.
— Это правильная классификация, — туповато подтвердил милиционер, ничего не понявший в развернувшейся склоке. — По закону, если товарищ не заберет заявление, вашему однокласснику грозит колония для несовершеннолетних преступников. После суда.
— Простите, Григорий Алексаныч, — выл Желватов. — Я исправлюсь.
— Правда, не надо ему мстить, — сказала Тося Маркова.
— Он же ненарочно, — добавил Кольчатый.
— Григорий Алексаныч, мы на собрании можем осудить Желватова и взять его на поруки, как вы скажете, — выступила флюгерная Бомкина.
Все с сочувствием смотрели на Желватова, с неприязнью на Петю, а о Зойке которую все утро третировали, вовсе забыли.
— Что ж, заявление я заберу, — помолчав, произнес Герц, — чтобы не подводить школу и потому также, что не считаю Желватова в данном случае виноватым. Русская литература учит прощать. Юре не за что было на меня обижаться. А вот Вострикову я за прошлое сочинение по «Капитанской дочке» поставил двойку, потому что он тему не сумел раскрыть. Для него, желающего быть отличником и рвущегося в престижный вуз, это катастрофа, повод для мести. Тем более, что на носу новое сочинение, которого он боялся. Он мог надеяться, что у другого преподавателя он получит пятерку, как и раньше ему ставили, чтобы не портить пятерочный дневник. Вот какая тут, Лиза, причина.
— Это неправда, — Лиза даже из-за парты выскочила. — Мне Петя рассказывал, что ему Желватов говорил! Что ему хочется кирпичом вашу мишпуху разнести, чтоб вы залетали, — он примерно этими словами выразился.
— Так-так-так, — густым басом сказал милиционер. — Значит, получается, было предварительное намерение.
Желватов сидел наконец-то испуганный. У Пети пухла голова. И обвинений Герца он боялся, но не меньше страшил Желватов и его компания. В подтверждение своих фобий он услышал шип Змея:
— Ох, Лизок, дождешься-допрыгаешься. Мы с тебя шкурку с живой сдерем.
А Лиза перла на рожон:
— Как же вам не стыдно! Вы прощаете убийцу, а на невинного напраслину возводите! Вы что хотите сказать, что Петя мог желать вашей смерти?! Что за дикая чушь! А я верю тому, что он мне рассказывал, вовсе не думая о сегодняшнем судилище.
— Позволю с тобой не согласиться, — Лизе Герц всегда отвечал вежливо, пусть и иронически. — Я думаю, что интеллигентское сознание много тоньше и рефлективнеє, чем у нормального человека. А Востриков же у нас потомственный интеллигент. Уж на ход-то вперед он мог просчитать! Предположить, что его беседа с Желватовым раскроется и, забегая вперед, дать ей свою интерпретацию, чтобы у него был свидетель защиты. Желватову такое бы и в голову не пришло. А, кстати, почему ты раньше не сказала?..
— Не знаю. Петю не хотела подставлять.
— Подо что подставлять? Тут что-то не то, Лиза.
А Петя аж замер от ее чуткости и заботливости, с которой до сих пор, как ему казалось, никто к нему не относился.
— Я думала, — нашлась Лиза, — вернее, мне и в голову не приходило, что этот разговор может быть кому-то важен, когда преступник абсолютно ясен. Да и о причине можно догадываться: антисемитизм, пьяный кураж, помноженные на российское «просто так»!
— А ты полагаешь, что половина еврейской крови у Вострикова — гарантия от преступных намерений?
— Ча-во? — изумленно спросил на весь класс Кольчатый. — Вострый, ты у нас яврей, значит? Сто лет жил — не знал. Вот потеха!
Душа у Пети в груди съежилась до размеров кедрового орешка. Как отныне потечет его жизнь в школе — он и вообразить боялся. А ведь почти целый год еще учиться!..
— Посмей только вякнуть еще! — развернулась к нему Лиза.
— Ой, забоялся! — схватился гаерски за голову Змей, будто прикрываясь от ее удара.
В дверь неожиданно постучали, и опять, как чертик из табакерки, на пороге возник Каюрский, громоздкий, все так же похожий на шкаф. Он склонил голову, чтоб не удариться о притолоку.
— Извините, — прогудел он, входя. — Я вынужден вызвать с вашего собрания Петю Вострикова. У него сегодня утром бабушка скончалась. Ему домой надо.
Петя побледнел и шагнул навстречу спасительному Каюрскому.
— Я позвоню и приду, — сказала ему вдогон Лиза.