28

Григорий Завозов характер имел гадкий. Быть может, потому еще до отсидки получил кличку «Навоз» и звался теперь просто Гринькой-Навозом.

С детства обожал делать всякие пакости: то входную дверь кому-то дерьмом измажет, то стул учителю краской мазнет, то соседского кота припалит. И всякий раз, будучи уличенным, вставал, что называется, «на дыбы», вскидывая голову и возмущаясь: «Кто? Я?! А вы видели? Видели?» — так что даже тот, кто действительно видел, чьих рук было дело, терялся, ник и нередко отступал.

Первый раз в колонию Гринька-Навоз попал за хулиганку: ввалился раз в подпитье с дружками в магазин и потребовал водки. В то время с этим делом строго было, и, как на беду, продавщица серьезная попалась, дорожила своим рабочим местом — отказала пьяной ватаге в спиртном. Гриньку как молекулы изнутри разворотили: вспыхнул, зенки вылупил, слюной забрызгал вокруг, в мать-перемать посылая всех на свете и крупными крестьянскими лапищами размахивая по сторонам. Почти как в известной русской сказке: направо махнет — конфеты с прилавка разлетаются, налево — колбаса с маслом в улет.

— Да я вас бл…, да я вас сук! — чуть ли не до визга срывался его осипший голос, заставляя съеживаться насмерть перепуганных продавщиц: чего от дурака ожидать?

Но заведующая — на голову выше Гриньки и гораздо обширнее — и не таких фраеров видела, не испугалась, толкнула Гриньку необъятной грудью:

— Если вы сейчас же не уберетесь отсюда, сукины дети, милицию вызову!

— Милицию? Милицию?! — расхохотался истерически Гринька и неожиданно выхватил откуда-то складной нож-бабочку. Что вдруг на него нашло — неизвестно. Ткнул один раз в правый бок героической тетки, потом другой, она только ахнула и сразу же осела грузно, вылупив на него от удивления глаза, словно спрашивала: «Что случилось со мной? Почему вдруг стало так больно?»

Бабы, будто сговорившись, истошно завопили в один голос. К несчастью, через окно кто-то заметил Гринькины бесчинства и вызвал милицию.

Серый «уазик» подкатил минут через пять. Гринькину компанию быстренько скрутили, впихнули в «луноход», натыкав предварительно всем недовольным по почкам, и препроводили в дежурную часть, откуда Гриньке-Навозу светила одна дорога — в колонию.

Потом была еще отсидка, и уж в этом месте, как у нас говорят, «не столь отдаленном», на третий год срока Гринька будто изменился: стих, Евангелие почитывать стал, письма задушевные на волю посылать. Так и с Ириной через газету начал переписываться: вычитал её послание, отписал, получил ответ.

Умные мысли выдумывать не нужно было: в Библии всё по полочкам расписано, любую фразу по-своему, по обыденному истолковать можно, соответственно времени и обстоятельствам.

Писал он еще двум-трем девицам, но в конце концов остановился на Ирине, так как одна с фотографии слишком уж глядит по-коровьему; другая на морду лица терпимая, но старовата — тридцатник разменяла, а цену себе набивает. Иное дело Ирина — и по возрасту подходит (как и Гриньке, чуть за двадцать), и сочувствием обогревает, как никто, да и на фотке аппетитно выглядит.

Уж с ней он в переписке разошелся. Любил поучать, витийствовать, как древний вития, и о дружбе до гроба, и о лебединой верности, и о чести, и о доме. Так распишет, так распишет — аж сам удивляется, как это он ловко Библию истолковывает.

Пару раз ради хохмы прочитал свое письмо в общаке, так некоторые кореша были готовы пайкой поделиться — только напиши за меня и моей крале. Сидит Гринька, вслух рассуждает, а двое-трое таким же наивным утешительницам бумагу марают:

«Милая, дорогая, прекрасная незнакомка, веришь ли ты в настоящую, неподдельную дружбу? Я верю. Веришь ли ты в то, что если человека случайно надломила судьба, он все равно останется человеком? Веришь ли ты в верность, не способна ли на предательство?» — и прочая, прочая в том же слащаво-сентиментальном духе, только бы растопить глупое девичье сердце да заставить еще раз сесть за ночной столик и взять в тоненькие пальчики ручку.

«…А что объяснять вам, как неимоверно приятно получать в любой неволе письма: от кого-нибудь, из любого уголка, с надеждой и верой, что тебя всё ещё помнят, тебя знают, значит, ты еще существуешь, значит, еще живешь, не исчез, не испарился…»

Но вот вышел Гриньке срок отсидки, и решил он инкогнито съездить к Ирине в деревню, увидеть ее хотя бы, посмотреть, на самом ли деле она такая, как ему представляется. Домой когда еще попадешь, а тут каких-то шестьдесят километров — рукой подать. Да и бабу уже, понятное дело, хотелось прямо до нестерпимости.

Собрался, разузнал дорогу, поехал. На месте прибытия марафет навел: побрился, рубашку чистую надел и новую кепку — на толчке по дешевке выцыганил у какого-то барыги.

Поселок ему понравился: тихий, сюда менты, видать, не так часто наведываются. Опять же озеро — можно и с удочкой побаловаться, рыбалку он любит.

Дом Ирины нашел сразу: от остановки два шага. Да и саму Ирину узнал: сидит на лавке возле калитки, семечки лузгает.

Конечно, в жизни она симпатичнее выглядит: щечки пухленькие, алые, сама крепенькая, ладно сбитая, ляжки крупные, налитые. (У Гриньки аж внизу живота при виде их — оголенных — засвербело, затомилось.)

Подошел поближе, улыбнулся, как можно обаятельнее, и самым задушевным голосом сказал:

— Ну, здравствуй, Иришка, — не боясь показаться фамильярным.

— Здравствуйте, — неуверенно, собрав брови на переносице и пытаясь угадать, кого же это Бог послал, отозвалась Ирина.

— Вот и встретились. Я — Гриша. Гриша Завозов — собственной персоной. Приехал, так сказать, на любаву свою поглядеть.

Тут только до Ирины дошло, кто перед ней. Лицо залилось краской, мысли перепутались, во рту так и осталась не проглоченной семечка. Никак не ожидала такого поворота. Писала письма в надежде скрасить свое и чужое одиночество, уверенная, что дальше писем дело не зайдет. Считала — так всё, ненастоящее, только чтобы разобраться в себе, а оно вон как вышло: кто-то всерьез принял все ее душевные излияния. Да как теперь быть-то? Человек-то незнакомый, а не выгонишь — вроде как друг, хоть и по переписке. Завертелось все в голове Ирины, перемешалось.

— Что в гости не зовешь, не кличешь? — стоял возле нее Гринька, улыбался. — Давай поближе, что ли, познакомимся, — протянул ей руку, как мужику. Ирина оторопело сунула ему свою, ослабевшую. Гринька легко пожал ее, ощущая завораживающую пухлость девичьей ладони. Сжал бы и посильнее, но — сдержался, чувствуя: не клеится что-то.

— Может, все-таки в дом пригласишь? — видя, что Ирина не осмеливается ни на что, спросил в конце концов.

— Заходите… — все еще не пришедшая в себя, вяло промолвила Ирина.

— Вот и ладно, — улыбнулся Гринька как можно добродушнее. — Да ты не бойся меня, я, поди ж, не кусаюсь.

Прошли в избу. Гринька на мгновение замер на пороге, огляделся.

— Сама живешь?

— С бабушкой.

— А бабка где?

— В город поехала, в больницу. С печенью что-то неладно, — ответила Ирина и тут же торопливо добавила: — Да она уже должна быть. Вот-вот…

— Хорошо, — неопределенно протянул Гринька и сел за стол в горнице, у окна. Сперва пристально поглядел на улицу, потом повернулся к Ирине:

— Ну, рассказывай: как живешь, как дела твои… В письмах-то оно туманно всё.

Ирина смутилась, побледнела.

— Как живу? Живу вот. Здесь.

— Хорошо, — опять протянул Гринька и, пошарив взглядом по комнате, неожиданно предложил:

— Ну, может, за знакомство выпьем? У меня есть кой-чего с собой, — извлек он из своей небольшой дорожной сумки поллитровку, пару банок кусковой говяжьей тушенки, банку сардин.

— Ты уже, поди, обедала?

Ирина отрицательно покачала головой.

— Вот и ладно, вместе и перекусим. Да что ты стоишь, как неприкаянная, накрывай на стол, не стесняйся, мы же с тобой — старые, можно сказать, знакомые.

Ирина засуетилась, сбегала на огород, нарвала зелени. Больше предложить было нечего: бабушкина пенсия кончилась на прошлой неделе, а запасы съедены.

Гринька заметил растерянность Ирины.

— А хлеб-то есть?

Она, извиняясь, развела руками:

— Бабушка должна из города привезти.

Гринька хмыкнул, полез в карман, выудил кой-какую мелочь, прикинул, хватит ли на обратную дорогу. Хватало.

— Не знаю, где тут у вас «комок», сгоняй сама, лады? Не в службу, как говорится, а в дружбу.

— Но сегодня понедельник, и наш магазин закрыт. А хлеба я у подружки возьму, она неподалеку живет, я мигом.

— Только не говори ничего подруге, милая. Не надо, чтобы все знали, что я к тебе приезжал. Лады?

Ирина согласно кивнула головой и выскочила во двор. Какое-то недоброе чувство стиснуло ее сердце, но на улице дышать сразу стало легче. Взволнованная, заскочила она к Даше.

— Даш, у тебя немножко хлеба, случайно, не будет? Вечером, как бабушка вернется, отдам.

— Возьми там, на полке. Сама знаешь, где, — бросила Даша, не отрываясь от телевизора.

— Возьму полбуханки, у вас почти целая здесь.

— Куда тебе столько? Проголодалась, что ли?

— Да вечером все равно отдам.

— Ладно, бери.

Даша с удивлением посмотрела ей вслед. Даже привстала, в окно проследила за убегающей Ириной. Что-то явно было не так. Что у нее там стряслось?

Тем временем Гринька, оставшись один, пошел осматривать остальные комнаты.

Конечно, иначе, как убогим, это жилище не назовешь: занавески выцвели, постельное белье застирано, полы давно не крашены, окна тоже, — видно, перебиваются на бабкину пенсию, а какая нынче пенсия у народа — известно.

А вот это, наверное, уголок самой Ирины: старый комод, на нем зеркало, какие-то косметические безделицы, крупная шкатулка, из которой выглядывает уголок конверта.

Гринька с любопытством откинул лакированную крышку, воззрился на довольно толстую пачку писем. Взял верхнее, посмотрел обратный адрес. Тоже из колонии, но не от него. Перевернул еще несколько конвертов. Тот же почерк. А вот другой. Через три конверта — еще размашистее. А вот и его мелкие каракули: «Жду ответа, как соловей лета… Жди, девчонка, не забудь, вернусь, нежно склоню свою голову на твою белоснежную грудь…» Выходит, не одному ему благоверная мозги сушила, не одному ему, страждущему, письма слала.

«Гадюка! — возмутилось все в Гриньке. — Я ей о верности, о любви, о дружбе, а она… Да все они одним миром мазаны!» — забурлило, заклокотало, вскипело в груди. Вернулся в горницу, уселся за стол, откупорил бутылку, нацедил полнехонький — по самый марусин поясок — стакан, влил в рот без роздыху, привычно занюхал рукавом.

«Вот потаскуха, вот стерва!»

Встретил ее остекленелыми глазами, но с еще более слащавой и вместе с тем ехидной улыбкой.

— Выпей, — протянул сразу полный стакан. Ирина удивленно и испуганно вскинула брови.

— Я не знаю… Много.

Она еще не понимала, что ему от нее нужно, но отпила чуть-чуть — есть очень хотела.

— Кушай, родная, кушай. Вот тушеночка, сардинки, хлебушек, прелесть моя.

Налил себе еще.

— А теперь вместе выпьем. За встречу. За знакомство.

— Больше не могу, — взмолилась Ирина. И решительно прибавила:- У меня парень есть!

— То есть, какой еще такой парень? — надумал поиграть с нею Гринька. — Я же и есть твой парень, голуба! Ты же мне письма какие писала!

— Я другого встретила.

— Другого? Какого другого? И месяца не прошло с письма твоего!

— Может, это письмо долго шло? — смутилась Ирина.

— Может, родная, может. Да ты кушай, кушай. Знаешь что: давай за парня твоего выпьем. За парня-то своего выпьешь? — протянул ей Гринька ее недопитый стакан. — И я за него выпью. За вас, за ваше счастье, лады? Есть же счастье на свете? Должно быть. Не так ли ты мне писала? — подмигнул он лукаво и отправил себе в глотку свою порцию.

— А я-то, наивный… Я, верящий в чистое, светлое, настоящее…

Ирина уже захмелела, хлебнув натощак.

— Ты, Гриша, тоже хороший, — произнесла виновато.

— И ты очень даже ничего, — придвинулся к ней поближе Гринька, положил руку ей на колено, слегка сжал. Ирина пугливо отвела ногу в сторону.

— Не надо, Гриша, не надо…

— Не надо? Не надо! — стал раззадоривать себя Гринька. — А что надо? Что? Светлой любви тебе хочется? Счастья бесконечного? Да что ты понимаешь в этом, дура! Счастье — как звезда, упавшая с неба: заметил, а через мгновение и след ее простыл, снова мрак и темнота, как будто и не было ничего. Только одна надежда — увидеть снова эту звезду… Усекаешь?

Ирина испуганно смотрела на Гриньку, совсем не понимая, о чем он говорит.

— И я вот не понимаю — зачем ты все эти письма пишешь? Ради удовольствия?

Ирина еще больше испугалась, съежилась, хмель будто выветрился весь.

— О чем ты говоришь, Гришенька? — спросила робко.

— Да вот об этом, об этом! — схватил он ее за руку и потащил за собой в спальню, где швырнул на кровать. — Об этом говорю, Иришечка! — перевернул шкатулку и высыпал на комод все письма (некоторые слетели прямо на пол). Гринька стал вскрывать их и зачитывать:

— «Единственная моя, как я счастлив, что дождался от тебя весточки. Если б ты знала, как тяжело здесь, в неволе, не получать ни от кого писем…» «Дорогая Ира! Спешу сообщить тебе…» «Милая… Прости, что я так называю тебя, хотя пишу впервые. Мне так хочется сказать кому-нибудь «милая», так сильно хочется, что ты поймешь меня, простишь и не станешь держать обиды…»

— Зачем ты писала им, змея, зачем? Давала надежду… Позабавиться хотелось, поиграть? Да нельзя с нами так играть, пойми, дура! — внезапно сбросил он все конверты с комода. — Мы там, в неволе, как загнанные волки, как истекающие слюной шакалы!..

Гринька вышел из себя. Ирина как упала на кровать, так и лежала, плача навзрыд, смахивая слезы с лица углом подушки.

— Я не знала… Не думала… Хотела, как лучше… — лепетала сквозь слезы.

— Не думала?! А если бы мы все вместе приехали сюда? Одновременно? А? Знаешь, что мы бы с тобой сделали? Нет? Не догадываешься! Так я тебе сейчас покажу, — подступил к ней Гринька, расстегивая на ходу брюки. — Сейчас ты всё, милая, узнаешь, всё…

— Нет! — закричала Ирина, вырываясь из его цепких рук. — Не надо! Прошу вас! Прошу…

Гринька ушел от Ирины только через час, полностью насытившись, с прежней уверенностью, что все бабы стервы и суки продажные и нет им прощения на этом свете…

…Когда из города вернулась бабушка, она застала растрепанную, взлохмаченную, помятую внучку свернувшейся калачиком на кровати — всю в слезах, в отчаянии упершуюся лбом в стену.

Загрузка...