Руки не дрогнули. Они давно разучились это делать на операции. Но где-то внутри, в том месте, где обычно живёт спокойствие, стянулся холодный узел. Старый знакомый. Тот самый, от которого тридцать лет назад поседели виски, а сорок лет назад я впервые не смог уснуть после смены.
Левой рукой я зажал края трещины — двумя пальцами, указательным и средним, прижимая оболочку, чтобы не дать разлому ползти дальше. Под пальцами она была скользкая, живая, пульсировала, как вена, и удерживать её — всё равно что ловить мокрую рыбу: чуть сильнее сожмёшь — порвёшь, чуть слабее — уползёт.
Теневая энергия хлестала через зазор между пальцами, тёплая, густая, стекала по перчатке и капала на стол тёмными кляксами.
Правой рукой я нащупал на лотке шприц с эфирной стяжкой — алхимический состав, который при контакте с оболочкой мгновенно полимеризуется и запечатывает повреждение, ненадолго, на минуты, но этих минут хватит, чтобы наложить шов. Набрал, поднёс к трещине.
И понял, что ничего не вижу.
Ретрактор — хирургический расширитель, маленький зажим, который разводит края раны и даёт обзор, — лежал на лотке в десяти сантиметрах от моей правой руки. Чтобы его взять, нужно было отложить шприц, а чтобы удерживать — нужна рука, третья, которую эволюция мне по какой-то чудовищной несправедливости не выдала.
Без ретрактора я работал вслепую: ткани наползали на оболочку, закрывая обзор, и вводить стяжку приходилось бы наугад, а промах на миллиметр означал, что состав запечатает здоровый участок, пока трещина продолжит расходиться. Промах на два — что я проткну оболочку насквозь. А третьего шанса у Лори не будет.
Мне нужен был ассистент. Живой человек с двумя руками и хотя бы одним работающим инстинктом самосохранения, который мог взять зажим и подержать его неподвижно, пока я делаю свою работу.
Сани нет. Маши нет, она в школе, и слава богу. Панкратыч зажим от плоскогубцев не отличит, а если и отличит, то сожмёт так, что от Лори останется воспоминание.
Я поднял глаза на стеклянную дверь.
Ксюша Мельникова стояла на крыльце, прижавшись носом к стеклу, и очки у неё запотели настолько, что она скорее угадывала происходящее, чем видела, но оторваться не могла — стояла, как приклеенная, с приоткрытым ртом и выражением человека, для которого всё, что происходит за этим стеклом, было одновременно ужасным и прекрасным.
Ходячая катастрофа. Девушка, которая пять минут назад уронила мешок, снесла швабру и запустила миску в полёт через приёмную. И все это за одну секунду! Единственный человек в радиусе доступности.
Выбора не было совсем, как не бывает его у хирурга, когда пациент умирает, а вместо операционной медсестры в дверях стоит уборщица — берёшь того, кто есть.
Я набрал воздуха и рявкнул так, что стёкла задрожали:
— Эй! Катастрофа в очках! Быстро сюда!
Ксюша отпрянула от стекла, будто в него ударила молния. Секунду таращилась на меня через дверь, потом до неё дошло, и она рванула ручку с такой силой, что дверь распахнулась и ударила о стену.
— К раковине! — скомандовал я. — Руки моешь с мылом до локтей, не смываешь мыло пока не досчитаешь до двадцати! Потом стерильные перчатки, белая пачка на полке справа! Быстро!
Она метнулась к раковине, и я слышал, как хлынула вода и зашуршало мыло, и каждую из этих секунд ждал звука падения, потому что поскользнуться на мокром полу, посыпанном остатками корма, было проще простого, и если она рухнет на операционный стол — можно гасить свет и расходиться.
Но она не упала. Вода выключилась, зашуршали перчатки, быстрые шаги, и Ксюша встала напротив меня, по другую сторону стола.
Вблизи, без стекла между нами, её лицо было бледным и мокрым — капли воды на лбу, прядь, прилипшая к виску, глаза за очками огромные, совершенно круглые. Руки в стерильных перчатках тряслись, мелко и часто, как у человека на морозе.
Я взял с лотка ретрактор и вложил ей в правую ладонь. Пальцы у неё побелели, вцепившись в рукоятку.
— Держи вот здесь, — я направил зажим к краю раны. — Тяни на себя, плавно, с усилием примерно в килограмм. Как будто держишь чашку с чаем на вытянутой руке — не крепче и не слабее. И замри.
Ксюша кивнула, опустила взгляд на операционное поле — и лицо у неё изменилось.
На столе, под ярким светом лампы, лежал маленький зверь с раскрытым боком, из которого сочилась густая фиолетовая тьма. Мои пальцы в перепачканных перчатках зажимали трещину, а вокруг, на салфетках, на металле, на моём халате — тёмные пятна теневой энергии, похожие на чернильные кляксы.
Белый отлив прошёл по её лицу от подбородка до корней волос.
— Божечки… — прошептала она. — Божечки, божечки… Там кровь, и эта штука фиолетовая, и… я не могу, я же всё роняю, всегда всё роняю, а тут если уроню — она же умрёт, да? Она умрёт⁈
Голос взлетел на октаву, руки затряслись сильнее, и ретрактор в её пальцах заходил ходуном. Ещё секунда — и она выронит его прямо на оболочку Ядра, и тогда конец, для Лори уж точно.
Я мог рявкнуть. Мог приказать, и она бы сжалась от страха и, возможно, замерла, но замереть от страха и замереть от концентрации — совершенно разные вещи, а мне нужна была вторая.
В прошлой жизни через мои руки прошли сотни ординаторов, и каждого, кто паниковал у операционного стола, я вытаскивал одним и тем же способом. Не криком, не приказом, а голосом — тем самым, который говорил не «я тебя уничтожу, если ошибёшься», а «я рядом, и ты справишься». Голосом, от которого люди переставали бояться и начинали слушать.
Я убрал из интонации всё, что было минуту назад, — жёсткость, нетерпение, командный тон. Оставил только спокойствие — глубокое, низкое, тёплое.
— Ксюша, — сказал я. — Посмотри на меня.
Она подняла глаза. Оторвалась от раны, от крови, от фиолетовой тьмы и посмотрела мне в лицо.
Я держал этот взгляд ровно и твёрдо, так, как держат руку тонущего, — не дёргая, просто не отпуская.
— Ты справишься. Ты не уронишь. Ты — это мои руки прямо сейчас. Я в тебя верю. Держи.
Секунда. Две. И я увидел, как это произошло — так же отчётливо, как вижу перелом в болезни, когда жар спадает и глаза проясняются.
Паника в её зрачках не исчезла — она провалилась куда-то вглубь, как вода в песок, а на её место поднялось что-то совсем другое. Цепкое, жёсткое, незнакомое. Фокус.
Мечтательная растяпа, которая путала время с номером дома и роняла мешки с кормом, исчезла. Руки перестали дрожать — не постепенно, а разом, будто кто-то выдернул штепсель из розетки.
Ретрактор замер в её пальцах с каменной твёрдостью, и я, при всём своём стаже и при всём скептицизме, не мог не отметить, что держала она его идеально — ровное, мерное давление, без лишнего усилия, точно в килограмм, как будто родилась с зажимом в руке.
Удивляться было некогда. Потом удивлюсь, если доживу до «потом».
Ретрактор развёл края раны, и я наконец увидел всё, что мне было нужно: оболочку Ядра целиком, трещину от края до края и точку, куда нужно было ввести стяжку. Правой рукой поднёс шприц, нашёл самое широкое место разлома, откуда хлестала тень, и ввёл состав — медленно, по капле.
Алхимическая стяжка потекла по трещине, и там, куда она попадала, оболочка вспыхивала коротким серебристым свечением — мгновенная полимеризация.
Тень перестала сочиться: сначала в точке введения, потом левее, потом правее, и через пятнадцать секунд трещина была запечатана серебристой плёнкой, сквозь которую Ядро мерцало ровно и спокойно.
Утечка остановлена. Первый акт закончен.
Стяжка продержится минут десять, может, пятнадцать. Дальше — основной шов, тот, ради которого я затевал операцию: алхимическая нить, микрохирургический стежок по краю надрыва, и если всё сделать правильно, оболочка срастётся за несколько дней.
Я убрал левую руку. Стяжка держала. И взял иглодержатель. Нить легла в паз привычно, как ложилась тысячи раз в той жизни, которой больше не существовало.
Первый стежок. Игла прошла через край оболочки, мягко, я вывел, затянул. Серебристая стяжка под нитью дрогнула, но выдержала. Второй. Третий. Четвёртый.
Руки работали сами, на мышечной памяти, и в голове стояла та особая тишина, которая наступает, когда всё лишнее отключается и остаётся только пациент, инструмент и ты. Ксюша напротив меня держала ретрактор молча и неподвижно, дышала тихо, и только тонкая струйка пота, стекавшая по виску за ухо, выдавала, что она живой человек, а не манекен.
Пятый стежок. Шестой. Седьмой — последний. Я затянул нить, обрезал, и оболочка Ядра вздрогнула под моими руками и засветилась — не рвано и судорожно, как прежде, а ровно, мягко, глубоким фиолетовым светом.
Мерцание шло изнутри, пульсировало, гнало энергию по каналам, и каналы принимали. Ничего больше не утекало, и трещины больше не было.
Навёл браслет.
[Ядро: стабильно. Оболочка: целостность 91 %. Шов: состоятелен. Утечка: отсутствует. Прогноз: благоприятный]
Девяносто один процент. Через неделю будет сто. Через две Лори забудет, что когда-то не могла растворяться в тени.
Я выдохнул — длинно, всем телом, и воздух, который я, оказывается, забыл выпускать, вышел из лёгких с таким звуком, будто кто-то проткнул воздушный шар.
— Опусти зажим, — сказал я. — Всё, готово.
Ксюша разжала пальцы, и ретрактор лязгнул о лоток. Она отступила от стола на шаг, потом ещё на шаг, и осела на ту самую табуретку в углу, с которой я её выгнал полчаса назад. Не села, а именно осела, как подрубленное деревце, всем телом сразу.
Дышала тяжело, лоб блестел от пота, короткие пряди прилипли к вискам, очки съехали набекрень, открывая одно ухо и закрывая полщеки, а руки в перчатках лежали на коленях и мелко подрагивали — адреналин уходил, и тело начинало понимать, через что только что прошло.
Я доделал операцию, нанёс швы, потом наложил стерильную повязку, закрепил пластырем, аккуратно поднял спящую Лори со стола и отнёс в стационар.
Уложил в вольер на тёмную ткань с запахом хозяйки, закрыл дверцу, и замок щёлкнул мягко — вольеры Петровича-младшего были дешёвые, но совестливые, и замки в них закрывались так, как должны закрываться в медицинском учреждении.
Из соседнего вольера Пуховик высунул мордочку, принюхался к спящей соседке и одобрительно ткнулся носом в прутья. Искорка в своём тазу даже не шевельнулась — спала, положив морду на край, и тёплые оранжевые всполохи медленно ползли по чешуе.
Я снял перчатки, бросил в контейнер, вымыл руки. Готово. Операция завершена. Лори будет жить.
И тут входная дверь распахнулась, и в приёмную влетела девушка — запыхавшаяся, раскрасневшаяся, в бежевом свитере и с таким выражением в глазах, будто она бежала не от метро, а от конца света.
— Простите! — выпалила она с порога. — Извините ради бога, я опоздала! Меня отец задержал, не хотел отпускать, я чуть с ним не поссорилась, бежала от самой станции… Как моя Мурка⁈ Она жива⁈
Хозяйка Лори. Я вчера сказал ей: приходите к девяти. Она сильно опоздала, ибо операция уже была закончена.
Я посмотрел на неё, потом на стол, где ещё лежали инструменты, салфетки с тёмными пятнами и пустой шприц, потом снова на неё, и сказал спокойно:
— Всё в полном порядке. Операция прошла успешно. Мурка спит.
Девушка выдохнула так, что у неё подогнулись колени, и ей пришлось схватиться за край стола, а глаза заблестели, и губы задрожали, и я понял, что сейчас начнётся, и отвернулся к раковине мыть инструменты, потому что смотреть на плачущих от счастья людей мне всегда было почему-то труднее, чем оперировать.
— Можно к ней? — спросила она дрожащим голосом.
— Через час. Пусть отойдёт от наркоза. Я позвоню.
Она кивала, прижимая ладони к груди, и тут из дальнего угла приёмной, с табуретки для ведра, подал голос кто-то, о ком я, если честно, на какое-то время совершенно забыл.
— А со мной что?..
Мы оба обернулись.
Ксюша Мельникова сидела на своей табуретке, растрёпанная, мокрая от пота, с очками набекрень и пятнами теневой энергии на перчатках, которые она так и не сняла. Она поправила очки одним пальцем — они тут же съехали обратно — и посмотрела на меня с такой беззащитной, искренней надеждой, что внутри шестидесятилетнего профессора что-то тихо скрипнуло.
— Со мной всё в порядке? — спросила она. — Я принята на работу?
Я смотрел на неё, и внутри происходил тот быстрый, привычный процесс, которому я научился за десятилетия у операционного стола, — когда нужно одновременно признать правду и не позволить ей управлять решением.
Правда была простая: девчонка справилась блестяще.
В момент, когда Ядро текло и счёт шёл на секунды, её руки держали ретрактор с такой каменной твёрдостью, какую я не видел у половины выпускников Фам-академий, которых учил в прошлой жизни.
У иных ординаторов на третьем году практики пальцы ходили ходуном при виде вскрытой оболочки, а эта, без образования, без опыта, с кошкой в качестве единственной квалификации, стояла как вкопанная и не дрогнула ни разу.
Но прагматизм врача — штука упрямая, и он немедленно подсунул вторую правду, не менее простую: если каждый раз перед удачным ассистированием Ксюша Мельникова будет ронять десятикилограммовые мешки, сшибать швабры и отправлять миски в свободный полёт через приёмную, то от моего Пет-пункта через месяц останется воронка с табличкой «Здесь был Покровский».
Я вздохнул.
Сказать ей жёсткое «нет» я не мог — она только что помогла спасти Ядро, и выгнать человека после такого было бы свинством, которого даже мой внутренний прагматик не одобрил бы. Сказать «да» — значило подписать приёмной смертный приговор, и на похоронах линолеума я бы уже не плакал, потому что линолеума бы тоже не было.
— Ксения, — сказал я, и она вздрогнула, потому что по полному имени я к ней ещё не обращался, и это прозвучало серьёзно. — В экстренной ситуации вы сработали так, как не сработал бы ни один теоретик. У вас стальные нервы и огромный потенциал.
Она засияла. Лицо вспыхнуло такой радостью, что запотевшие очки, кажется, засветились изнутри, и на секунду мне показалось, что табуретка под ней сейчас взлетит.
— Но, — добавил я, и сияние чуть убавилось, как убавляют громкость на радио, — мне нужен человек с профильным образованием. Ветеринарным или алхимическим. Вы — мой первый кандидат, и я это говорю совершенно серьёзно. Но я хочу посмотреть всех, кто откликнулся на объявление. Оставьте свой номер.
Это был не отказ, а отсрочка, и Ксюша поняла разницу мгновенно — лицо у неё просветлело, сияние вернулось на прежнюю мощность, и она вскочила с табуретки с такой энергией, будто последний час не провела над операционным столом, а отдыхала на курорте.
— Конечно! Сейчас! Секунду! — она полезла в карман пальто, выудила оттуда маленький блокнот с щенком на обложке, вырвала листок и принялась строчить номер ручкой, которую извлекла откуда-то из рюкзака со скоростью фокусника.
Протянула мне бумажку и улыбнулась так широко, что очки сдвинулись вверх.
— Вот! Звоните в любое время! Я всегда на связи! Я могу ещё и полы мыть! И чай варить! И вообще всё!
И убежала, прежде чем я успел ответить. Дверь хлопнула, на крыльце протопали быстрые шаги, и через секунду её тёмное пальто мелькнуло за углом и растворилось в утреннем Питере, который, как обычно, был серым, мокрым и совершенно к ней безразличным.
Я посмотрел на бумажку в руке.
Почерк у Ксюши Мельниковой был таким же, как она сама, — хаотичным, восторженным и не вполне совместимым с реальностью. Цифры плясали в разные стороны, тройка была похожа на восьмёрку, семёрка — на единицу, а последний знак мог быть с равной вероятностью и нулём, и шестёркой, и маленьким рисунком кошки, если смотреть под определённым углом.
Прочитать номер было практически невозможно. Я сложил листок и убрал в нагрудный карман халата, к ручке и фонарику, подумав, что если мне когда-нибудь понадобится пример графологического хаоса для лекции — образец у меня уже есть.
Повернулся. Хозяйка Лори всё ещё стояла в дверях, и я ожидал, что она уйдёт, но она не уходила. Стояла, прижимая руки к груди, переминалась с ноги на ногу, и по её лицу было видно, что внутри идёт борьба между воспитанием, которое говорило «доктор сказал уходить — уходи», и чем-то другим, более сильным, что говорило «моя Мурка там, за стенкой, и я никуда не пойду».
Я вопросительно приподнял бровь.
— Простите… — она заговорила тихо, сбивчиво, извиняющимся тоном человека, который понимает, что просит лишнего, но не может не попросить. — Я знаю, что нельзя. Но можно мне хотя бы… ну… просто постоять рядом? Одну минуточку? Я не буду мешать, честное слово.
В нормальных обстоятельствах я гнал хозяев из стационара без колебаний, потому что стационар — это зона покоя, а не зрительный зал, и нервный владелец рядом с вольером транслирует зверю тревогу через те самые каналы Ядра, которые я только что зашил.
Но Лори спала под наркозом и каналы пока не работали, а девушка в бежевом свитере смотрела на меня с такой тихой мольбой, что шестидесятилетний Покровский, тот самый, который только что победил прагматизм в споре о Ксюше, снова чертыхнулся и снова отступил.
— Проходите, — сказал я. — Можете постоять рядом с вольером. Тихо. Никуда не стучать, в вольер руками не лезть.
Она просияла так, будто я ей подарил не пять минут у клетки, а целый мир, и на цыпочках, осторожно, прокралась в подсобку, как человек, который боится, что счастье отберут, если он будет двигаться слишком громко.
Опустилась на корточки перед вольером и замерла, глядя на спящий тёмный комочек, по шерсти которого медленно и ровно пульсировали тени, и на её лице была такая нежность, что мне пришлось отвернуться, потому что подглядывать за чужой любовью — невежливо, даже если ты врач и тебе технически положено наблюдать за пациентом.
Я вышел в приёмную, и не успел закрыть за собой дверь подсобки, как входная скрипнула и на пороге возник мужчина средних лет с переноской, из которой доносилось недовольное ворчание.
— Вы открыты?
— Открыты, — сказал я. — Заходите.
И понеслось.
За следующие три часа через мои руки прошли пятеро, и тело вошло в тот ритм, который я знал сорок лет: диагноз, план, действие, результат. Быстрые осмотры, точные рецепты, уколы, рекомендации, и с каждым пациентом в ящик стола ложились купюры, и белочка на обложке тетради смотрела на мир всё оптимистичнее.
Десять тысяч к обеду — клиника работала.
Между пациентами я проверял Лори. Наркоз отходил медленно, тени по шерсти оживали, и вскоре зверёк приоткрыл один огромный глаз, обнаружил рядом с вольером хозяйку, которая всё ещё сидела на корточках и, кажется, не шевельнулась за все время, и ткнулся носом в прутья.
«…она… она здесь… хорошо… тепло внутри… не утекает больше…»
Да, пять минут в итоге сильно растянулись. Но тревоги от девушки не исходило, поэтому я разрешил остаться.
Я разрешил хозяйке просунуть палец между прутьев. Лори лизнула его маленьким шершавым языком, и девушка в бежевом свитере издала звук, который я бы описал как придушенный всхлип счастья. Вреда Лори её присутствие не причиняло, так что в итоге не стал выгонять.
После полудня, когда последний утренний пациент ушёл и я протирал стол, размышляя о том, что обед в кафе «У Марины» был бы сейчас весьма кстати, дверь распахнулась с таким жизнерадостным ударом, что стена содрогнулась, а с полки стеллажа снова что-то звякнуло — бог знает что, я уже перестал обращать внимание.
В проёме стоял Саня.
В одной руке — Пухлежуй, который свешивался с его предплечья и методично облизывал Сане запястье.
В другой — бумажный пакет, из которого пахло чем-то горячим и мясным. Саня выглядел так, будто проспал двенадцать часов на ортопедическом матрасе из Германии, принял душ из шампанского и выиграл в лотерею. Лицо светилось, глаза блестели, и улыбка у него была такая широкая, что на ней можно было бы разложить шахматную доску.
— Миха! — объявил он с порога. — Я принёс тебе шаверму!
— Саня, если ты покормишь этой шавермой Пухлежуя ещё раз, я тебе руки оторву.
— Спокойно, спокойно, я учёный! После прошлого раза — ни за что! Это тебе, братик. А Пухля уже поел, у Лёни холодильник ломится, его мамка с командировки продукты прислала.
Он ввалился внутрь, плюхнул пакет на стол и уставился на меня с таким выражением, будто внутри него работал реактор, и энергия искала выход.
— Чего светишься, как неоновая вывеска? — усмехнулся я, протирая руки полотенцем.
— Миха, — Саня поставил Пухлежуя на пол, где тот немедленно обнаружил застрявшую под стеллажом гранулу корма и принялся её облизывать с выражением первооткрывателя, — сегодня самый лучший день в моей жизни. Вот честно. Самый лучший.
— С чего бы?
Саня почесал Пухлежуя за ухом — тот оторвался от гранулы и попытался лизнуть ему нос, — и выдал с такой гордостью, будто объявлял о получении Нобелевской премии:
— Я вчера ставку сделал. На второй полуфинал. «Северные Клыки» против «Авроры». Поставил на «Клыков»!
— На «Клыков»? — переспросил я машинально, потому что мозг ещё не включился.
— На «Клыков»! — Саня подпрыгнул, и Пухлежуй подпрыгнул вместе с ним, решив, что это такая игра. — Они размотали «Аврору»! Размотали, Миха! А на Клыков вообще никто не ставил, у Авроры фаворит был железобетонный, коэффициент двенадцать к одному! Я поставил пять тысяч, а получил шестьдесят! Шестьдесят тысяч, братик! Я богат!
Он продолжал говорить — что-то про то, как он вчера после пива у Лёни открыл приложение, как рука сама потянулась к ставке, как он всю ночь не спал и обновлял экран, но я его уже не слышал.
Я стоял со спиртовой салфеткой в руке, и в моей голове, как сирена, которую кто-то включил и забыл выключить, билась одна мысль, от которой по спине пробежал холод.
В моей прошлой жизни, сорок лет назад, второй полуфинал выиграла «Аврора».
Я помнил не все. Но этот исторический матч впечатался в мою память намертво. «Аврора» вынесла «Северных Клыков» всухую, три раунда, с двумя техническими нокаутами. Результат вошёл во все справочники, потому что после этой победы «Аврора» вышла в финал, где встретилась с «Чёрной Звездой», и этот финал стал еще более эпичным.
«Северные Клыки» проиграли. Должны были проиграть.
А они выиграли.
Саня что-то рассказывал про коэффициенты и про то, куда потратит деньги, и Пухлежуй пытался облизать ему подбородок.
А я медленно перевёл взгляд на Саню. Тот сиял, болтал и чесал Пухлежуя за ухом, совершенно не подозревая, что только что сказал мне нечто, от чего у меня по позвоночнику поднималась волна ледяного, глубинного ужаса.
Если будущее изменилось — значит, я что-то сделал. Своим появлением здесь, своими действиями, чем-то, что казалось мелким и незначительным, я столкнул костяшку домино, и она опрокинула следующую, и следующую, и где-то на другом конце цепочки «Северные Клыки» выиграли матч, который в моей памяти проигрывали.
А если изменился один матч, то что ещё изменилось?
Бонус от авторов:
Дорогие читатели, на связи Виктор Молотов. Мы с Александром хотим ввести рубрику с рассказами о Ваших и наших питомцах. Она будет появляться в дополнительных главах, которые выкладываются за каждую 1000 лайков. Это всё очень помогает продвижению книги, чтобы её увидело как можно больше людей.
Сегодня я расскажу про любимого кота моей семьи, а в следующих рубриках выберем кого-то из Ваших питомцев. Оставляйте истории Ваших любимцев (связанные с вет-тематикой) в комментариях с фотографиями (только пугающих не надо, у нас добрая книга). Лучшие истории попадут в эту рубрику!
И обязательно отпишитесь, интересна ли Вам рубрика! Если нет, мы просто свернём её в самом начале. Всё-таки нам главное, чтобы Вам было интересно.
Итак! Знакомьтесь — Капитан Котлетка. Да, именно так его и зовут. Жена выбирала имя, и, честно, оно ему подошло с первой секунды.
Как он у нас появился? Супруга отправилась на выставку кошек — просто посмотреть. А вернулась уже с ним. Маленький, с огромными зелёными глазами. Я взял его на руки, он ткнулся носом мне в ладонь — и всё. Я пропал. Даже если бы захотел сказать «нет», не смог бы. Есть коты, которые выбирают тебя сами.
На фото он с подбитым глазиком — последствия очередной стычки со старшим котом. Пару раз в неделю, при всей своей дружелюбности, они устраивают такие бои, что хоть билеты продавай. Через пару дней глазик прошёл, сейчас с Котлеткой всё хорошо.
Вернее… почти хорошо.
У вислоухих шотландских котов есть генетическая особенность — та самая, из-за которой ушки загибаются, а лапы такие короткие и трогательные. Но очень часто она перерастает в болезнь суставов — ОХД.
Мы узнали об этом, когда Котлетке исполнился год и он начал хромать. Просто в один день заметили, что он ступает осторожнее, чем раньше. Чуть бережнее ставит лапу. Чуть дольше думает, прежде чем спрыгнуть с дивана.
Предрасположенность была и раньше — короткий негнущийся хвост, — но мы тогда не знали, что это значит.
Теперь знаем.
Котлетка не может высоко прыгать. Ходит, чуть приподнимая лапки. Хвост у него никогда не разогнётся. Но знаете что? Его это, кажется, не особо волнует. Он по-прежнему первый лезет в драку со старшим котом. По-прежнему встречает нас у двери.
Мы даём ему хондропротекторы, и хромота проходит. Кстати, мы с ним одни и те же пьём — только ему дозировку поменьше. Так что с ними у самого пальцы от клавиатуры не болят.
На продолжительность жизни заболевание не влияет. Только на качество — но мы за этим следим. Играем каждый день, ухаживаем, и боли он не испытывает. Ну, пока не решит наброситься на старшего кота в очередной раз.
Для чего я всё это рассказываю? Когда мы брали Котлетку, мы не знали, что у красивых шотландцев есть такая особенность. Не знали, на что смотреть. Теперь, если вы захотите завести такого малыша, — будете знать. Пусть хотя бы наша история кому-то поможет.
А Котлетка передаёт всем спасибо за внимание. И тычок носом в ладонь.