Искорка лежала в тазу и приходила в себя. Второй глаз открылся, оба зрачка медленно фокусировались, и по коже уже ползли первые оранжевые всполохи. Она выглядела, мягко говоря, помятой. Примерно как человек после двенадцатичасового перелёта с пересадкой в аэропорту, где не работал кондиционер, но она была жива.
Ещё один мыльный пузырь выплыл из пасти, покачался в воздухе и лопнул на Санином носу. Саня вздрогнул.
Я потёр плечо, в которое Клим вжимал меня в стену. Ключица ныла тупо, муторно, как зуб перед дождём, и усмехнулся.
— Я врач, Саня. Не некромант. Нельзя воскресить то, что не умирало, — объяснил я.
— В смысле⁈
— В прямом, — я подошёл к стеллажу, поднял с пола пузырёк, который использовал ночью, и покрутил в пальцах. — Искорка жива еще со вчера. Она ни на секунду не умирала.
Саня переводил взгляд с саламандры на меня, и на его лице можно было наблюдать редкое зрелище: Санин мозг пытался обработать информацию, которая не укладывалась ни в одну знакомую ему схему. Мозг буксовал, как колесо в грязи.
— Вчера ночью, — начал я, усаживаясь на край стола, потому что ноги всё-таки подрагивали и стоять было глупо, если можно сесть, — когда я понял, что утром Клим приедет и заберёт Искорку силой, мне нужно было придумать, как сделать так, чтобы забирать стало нечего. Отдать — не вариант. Спрятать — негде, да и обыскали бы всё за пять минут. Оставался третий путь: сделать так, чтобы они сами от неё отказались.
— И ты…
— Вколол ей «Глубинный стазис».
Саня моргнул. Термин, видимо, ему ничего не сказал, что было неудивительно. О «Глубинном стазисе» знали единицы даже среди профессиональных фамтехов, потому что применялся он крайне редко и в очень специфических ситуациях, о которых в учебниках писали мелким шрифтом, а в Синдикатах предпочитали не распространяться.
— Алхимический состав, — пояснил я. — Замедляет пульсацию Ядра до одного удара в пять минут. Сердцебиение падает практически до нуля. Дыхание останавливается, температура тела выравнивается с окружающей средой, эфирные каналы схлопываются. Для любого базового сканера — это выглядит как смерть. Ядро не фонит, пульс отсутствует, тепловая сигнатура нулевая, а значит, мертва.
Саня приоткрыл рот, потом закрыл. Потом снова приоткрыл.
— Подожди, — сказал он медленно, и я видел, как шестерёнки в его голове наконец зацепились и провернулись. — А если бы он потащил труп на экспертизу? У него же есть доступ в синдикатский Фам-центр, там оборудование, сканеры на миллион…
— Даже там, — я пожал плечами, — их корпоративные фамтехи диагностировали бы смерть от разрыва термо-узлов. Потому что стазис имитирует именно эту клиническую картину — посмертный коллапс каналов, характерный для термического шока. А сам состав выводится из крови за три часа и следов не оставляет. К моменту, когда труп доехал бы до лаборатории, в крови уже ничего не нашли бы.
Кстати, почему саламандру привели именно ко мне, а не в синдикатский фамцентр? Во-первых, мой пункт банально ближе. Во-вторых, там было бы дороже, и навряд ли бы они тоже согласились на усыпление. Ну и у них горели сроки. В прямом смысле! Искорка взрывалась уже не раз и готова была сделать это еще раз. Что в прочем и сделала. В общем Борька торопился и запихнул саламандру в ближайшую дверь с лапой на стекле.
Саня смотрел на меня. Я видел, как в его глазах восхищение медленно уступает место трезвому, неуютному пониманию, которое приходит, когда осознаёшь, что твой друг детства, оказывается, способен на вещи, о которых ты даже не подозревал.
— Погоди, — он поднял руку. — Ты сказал, базу для состава купил у барыги на рынке?
— Купил основу. Довёл до рабочей концентрации сам, ночью.
Рецептуру опубликуют лет через двадцать пять, профессор Ан Чжи Мин из Сеульского Фам-центра. Блестящая работа, между прочим, жаль, что при жизни его за неё чуть не лишили лицензии, потому что комиссия по этике решила, что состав можно использовать для мошенничества со страховками.
Но Сане об этом знать необязательно.
— Гениально…
— Рискованно, — поправил я. — Стазис мог убить её по-настоящему, если бы я промахнулся с дозировкой хоть на миллиграмм. Полтора килограмма живого веса, огненный тип Ядра, воспалённые каналы после дренажа. Любая из этих переменных могла сдвинуть расчёт. Я пересчитывал четыре раза и всё равно до последнего не был уверен, что она проснётся.
Я сказал это спокойно, как говорят о рисках, которые уже позади, но Саня, видимо, уловил то, что я не сказал. Ночью, когда я сидел над тазом при свете дежурной лампы и считал секунды между ударами замедленного Ядра, по одному удару в пять минут, и каждые пять минут думал: а если следующего не будет?
— Братик, — сказал Саня с чувством, — ты маньяк. Гениальный, но маньяк.
— Принимаю как комплимент.
Искорка тем временем окончательно пришла в себя: оба глаза открылись, всполохи по коже выровнялись и пульсировали мерно.
Температура воды в тазу поднялась до привычных тридцати восьми, и из пасти с регулярностью секундной стрелки выходили мыльные пузыри — признак довольной, расслабленной саламандры, которая понятия не имела, что последние несколько часов числилась мёртвой.
«…тёплая вода… хорошо… тёплый человек рядом… и ещё один, мокрый, смешно пахнет…»
— Ха! Ты мокрый и смешно пахнешь, — сообщил я Сане.
— Чего?
— Ничего. Давай убираться.
Следующие сорок минут мы провели, приводя клинику в состояние, которое можно было бы назвать рабочим, если закрыть глаза на отсутствие одного стула и свежие царапины на линолеуме.
Саня орудовал веником с энергией человека, который только что пережил религиозное обращение и теперь готов был подметать хоть до второго пришествия.
Стекло от разбитых флаконов он сгрёб в совок, бинты собрал и рассортировал — чистые отдельно, затоптанные отдельно, — а перевёрнутый стул, тот, что лишился ножки, прислонил к стене с видом опытного реставратора, оценивающего масштаб бедствия.
— Клей нужен, — сказал он, покачав ножку. — Или шуруп. Или новый стул. Или новая клиника. Или новая жизнь. Ладно, начнём с клея.
Я тем временем пересчитал убытки. Три флакона антисептика — триста рублей. Упаковка шприцов — двести. Бинты — ерунда, переживут. Блокнот с белочкой… ладно, блокнот жаль по причинам скорее сентиментальным, чем финансовым.
Главное уцелело: шкаф с основными медикаментами, стеллаж с реагентами, автоклав. Амбалы громили с размахом, но без системы, — профессиональный погромщик первым делом ударил бы по оборудованию, а эти просто смахивали всё, что попадалось под руку.
Дилетанты. И это утешало.
Саня закончил с уборкой, подхватил пухлежуя, который всё это время мирно спал под стеллажом и проснулся только для того, чтобы облизать пуговицу от Саниной куртки, и направился к двери.
— Мне бежать надо, — сказал он. — Дело одно горит. Но, Миха… — он остановился на пороге и посмотрел на меня серьёзно, без обычного шутовства. — Если что — звони. В любое время приеду.
— Знаю, — ответил я.
Он кивнул и вышел. Дверь закрылась мягко. Впервые в жизни эта дверь закрылась без грохота, и это тронуло меня больше, чем любые слова.
Я остался один. Проверил пациентов.
Пуховик спал в вольере, но спал по-новому. Не клубком, как раньше, а на боку, раскинув все четыре лапы, и задние, которые не так давно безвольно волочились по асфальту, подёргивались в такт чему-то, что ему снилось.
Фиксаторы мигали зелёным, каналы работали, Ядро пульсировало ровно. Мне показалось, что лапки двигаются ещё увереннее, чем вчера, и это было тем зрелищем, ради которого вся эта карусель из кредитов, бандитов, бессонных ночей, имела смысл.
Искорка лежала в тазу, полностью придя в себя. Стазис вышел из крови, каналы развернулись, терморегуляция работала штатно. Когда я наклонился проверить температуру воды, она приоткрыла пасть и выпустила мне в лицо струю тёплого воздуха с привкусом карамели, который я уже научился распознавать как саламандрово «привет».
— Доброе утро ещё раз, мордатая, — сказал я.
«…тёплый человек… хорошо… а есть еда?..»
— Позже.
Лори спала в третьем вольере. Шов на боку затянулся, голубоватое свечение ушло, и Ядро, которое я сшивал алхимической нитью и молитвами, пульсировало самостоятельно, ровно, мягко, с спокойным ритмом, от которого у хирурга отпускает что-то глубоко внутри. Тени по шерсти шли плавно, без рывков. Ещё час-два, и можно будет отдать хозяйке.
Клиника работала. Звери живы. Я — более-менее тоже.
А вот желудок мой — нет. Он напомнил о себе утробным воплем, от которого Искорка открыла оба глаза и посмотрела на мой живот с профессиональным интересом, видимо, пытаясь определить, какой вид аномальной фауны издаёт такие звуки.
Кафе «У Марины» встретило меня запахом жареного лука и теплом, которое обнимало с порога, как старый знакомый. Ненавязчиво, но так, что уходить сразу расхотелось.
Зал был пуст. Обеденный час ещё не наступил, стулья стояли ровно, салфетки лежали треугольниками, и в тишине слышно было, как на кухне что-то шкворчало, потрескивало и издавало те звуки, от которых голодный человек теряет остатки силы воли.
Я сел за столик у окна. Тот же, что и в прошлый раз. Потому что это уже рефлекс: всегда садиться лицом к двери, спиной к стене, с обзором на зал. В прошлой жизни это было профессиональной необходимостью, потому что в корпоративных ресторанах никогда не знаешь, кто сядет за соседний столик и зачем. В этой жизни — просто привычка, от которой я не хотел избавляться.
Олеся вышла из-за стойки через минуту. Фартук — тёмно-зелёный, завязанный аккуратным узлом на пояснице. Волосы собраны в хвост, который качался при каждом шаге. Блокнот в руке, ручка за ухом.
Красивая. Это я отметил ещё в прошлый раз, но тогда было не до того — голова была занята солянкой и Саней, а сейчас, на фоне пустого зала и утренней эйфории от того, что блеф прошёл, глаз цеплялся за детали. За линию скул. За то, как она держала блокнот — двумя пальцами, легко, но уверенно, как держат вещи люди, которые ценят свою работу и не стесняются этого.
Шестидесятилетний старик внутри меня посмотрел на эту картину с мягкой, чуть грустной иронией, которая приходит к мужчинам, когда они достаточно прожили, чтобы отличать красоту от желания и ценить первое больше второго.
Двадцатиоднолетнее тело отреагировало проще: сердце стукнуло чуть чаще, и я мысленно приказал ему заткнуться, потому что сейчас было не время и не место.
— Добрый день, — сказала она, остановившись у столика. Голос ровный, нейтральный, без той избыточной приветливости, которую натягивают на себя официантки в дорогих заведениях, как униформу.
— Добрый, — ответил я. И, видимо, эйфория от утренней победы ударила в голову чуть сильнее, чем следовало, потому что рот открылся раньше, чем мозг успел наложить вето: — Вам очень идёт этот фартук.
Пауза.
Олеся подняла глаза от блокнота и посмотрела на меня с… вежливым безразличием. Черт. С таким смотрят на комплименты, которых получают по пять штук за смену и которые давно перестали задевать что-либо внутри.
— Спасибо, — сказала она. — Что будете заказывать?
Произнесено это было с интонацией, которая вежливо, но непреклонно закрывала тему фартуков, комплиментов и вообще всего, что не относилось к меню.
И нахрен я только это сказал? Гормоны, видимо, шалят в молодом теле. А я от них совершенно отвык.
В прошлой жизни вокруг меня было достаточно женщин, которые улыбались в ответ на любую фразу, если фраза исходила от ведущего фамтеха корпорации «Северная звезда». Улыбки эти стоили ровно столько, сколько стоила должность, и гасли в тот момент, когда должность переставала существовать.
А эта девушка просто стояла, ждала заказ и совершенно не собиралась улыбаться мне только потому, что я сказал что-то приятное. И в этом было больше достоинства, чем во всех корпоративных улыбках за тридцать лет.
— Картошку жареную с грибами, — сказал я. — И ягодный компот.
— Минут пятнадцать будет готовиться, — она черкнула в блокноте и ушла, и хвост качнулся при повороте, и я поймал себя на том, что проводил его взглядом, и одёрнулся.
Покровский, блин. Неважно, что снаружи двадцать один. Внутри ты пожилой мужик с гастритом в анамнезе и хронической неспособностью строить отношения с живыми людьми, потому что тридцать лет ты строил отношения только с чужими Ядрами, и они, надо признать, отвечали взаимностью куда надёжнее.
Хотя с другой стороны, ну а почему нет? Я всю прошлую жизнь был лишен этого. Может быть в этой стоит попробовать?
Картошка пришла через двенадцать минут. Я засёк, потому что привычка.
Тарелка большая, глубокая, с широкими краями. Встала передо мной, и от неё поднялся пар, густой и ароматный, от которого желудок издал звук, на этот раз тихий, благодарный, как стон человека, которому наконец-то дали воды после перехода через пустыню.
Картошка была нарезана крупно, неровно, как режут дома, а не в ресторане. Каждый ломтик толщиной в палец, с золотистой, хрустящей корочкой и мягкой, рассыпчатой серединой.
Грибы — лисички, настоящие, лесные, не культивированные, и я понял это по цвету, яркому, рыжеватому, и по запаху, в котором сквозило что-то осеннее, земляное, от чего в памяти мелькнул лес и чей-то давний голос, сказавший «собирай только с рыжей шляпкой». Мамин голос…
Лук порезан кольцами, прозрачный, карамелизированный до такой степени, что каждое кольцо блестело и лопалось на зубах сладким, маслянистым хрустом.
И укроп. Свежий. Мелко рубленный, рассыпанный поверх щедро, так что зелень контрастировала с золотым и рыжим, и пахло от этого всего так, что на секунду я забыл о Золотарёве, об амбалах, о долге и о всём остальном, что ждало меня за дверью этого кафе.
Компот стоял рядом — тёмно-рубиновый, холодный, с капельками конденсата на стакане.
Я ел медленно, как учил себя заново. Каждый кусок — прожевать, каждый глоток — не торопясь. Желудок принимал еду с молчаливой благодарностью, и гастроэнтеролог внутри меня кивал одобрительно: масло сливочное, картошка натуральная, грибы лесные, укроп свежий — ничего, от чего слизистая взвыла бы в панике. Хорошая, честная еда, приготовленная руками, которые знают, что делают.
Между третьим и четвёртым куском мозг, который за время еды успел отдохнуть, переключился из режима выживания в режим планирования. И мысли, которые хлынули, оказались куда менее приятными, чем картошка.
Искорка. Пухлежуй. Два зверя, которых по документам не существовало.
Я подцепил гриб вилкой и задумался.
С Искоркой ситуация была хуже некуда. Золотарёв считал её мёртвой. И это идеальный результат сегодняшнего утра.
Но саламандра оставалась зарегистрированной на балансе Гильдии «Стальные Когти». Чип, вживлённый при рождении в питомнике, содержал серийный номер, данные владельца и код Синдиката. Если кто угодно — инспектор, патруль, случайный чиновник с браслетом — просканирует её, на экране высветится: «Собственность Гильдии „Стальные Когти“. Статус: списана (смерть)».
И в ту же секунду возникнут вопросы, ответы на которые приведут прямиком ко мне. Кража корпоративного имущества, подлог медицинской документации, мошенничество в особо крупном размере. Статья, суд, тюрьма, и никакие шестьдесят лет опыта не помогут, потому что опыт не заменяет адвоката.
С пухлежуем ситуация немногим лучше. Саня притащил его без документов, происхождение неизвестно, чипа, скорее всего, тоже нет, потому что дикие и контрабандные звери чипируются только при официальной регистрации. А зарегистрировать его легально невозможно, потому что закон в этом мире был написан Синдикатами и для Синдикатов.
Я жевал картошку и перебирал в памяти нормативную базу, которую изучал ещё в той жизни, когда работал в корпоративной системе и знал её изнутри.
Законных способов получить аномальное животное было ровно два. Первый — через официальную Службу Егерей, которая монополизировала отлов диких фералов и выдавала лицензии на содержание.
Служба негласно подчинялась Синдикатам, работала по их правилам и, разумеется, не выдавала лицензий частникам, у которых нет покровителя в системе.
Второй — купить пета с документами в сертифицированном питомнике. Цены начинались от пятидесяти тысяч за самого паршивого слизня и уходили в стратосферу.
Прийти в регистрационную палату с Искоркой на руках означало подписать себе приговор. Чип мгновенно пробьют по базе, увидят «Стальные Когти», увидят статус «списана», и цепочка вопросов закончится наручниками.
Прийти с пухлежуем — зверя изымут и сдадут в муниципальный питомник. А муниципальный питомник, по моему опыту из обеих жизней, был местом, куда звери попадали в одну сторону.
Неперспективных усыпляли в течение тридцати суток, и пухлежуй с первым уровнем Ядра и документально подтверждённым отсутствием боевых навыков попадал в категорию «неперспективных» автоматически.
Я отпил компот. Ягоды на дне мягко стукнулись о стенку стакана.
Выхода не было. То есть выход был, но он мне не нравился, потому что лежал по ту сторону закона, а я, при всей моей готовности нарушать корпоративные протоколы и имитировать смерть чужих саламандр, всё-таки предпочитал жить в мире с системой, а не прятаться от неё.
Но выбирать не приходилось.
Оба зверя останутся у меня. Официально их не существует — Искорка мертва, пухлежуй никогда не был зарегистрирован. И пока я не найду способ легализовать их, они будут жить в моей клинике тихо, незаметно, вне поля зрения инспекторов, патрулей и всех остальных, кому по долгу службы положено совать нос в чужие вольеры.
Так что надо избавлять Саню от его побегов с Пухлежуем. Нужно платить добром на добро. Он сегодня мне помог с Золоторевым, а я решу его проблему, хоть он меня об этом и не просил.
Прятать нелегальных зверей от проверок. Вот до чего я докатился. Пет-пункт Покровского, официально — базовая ветеринарная помощь, а неофициально — убежище для контрабанды и мнимых покойников.
Блестящая карьера, Михаил Алексеевич. Просто образцовая.
Я доел картошку, подцепил последний ломтик лисички, обмакнул в масло с укропом и отправил в рот. Потянулся к компоту. На дне стакана оставался глоток, тёмный, рубиновый, с ягодой, которая перекатывалась по стеклу, и поднёс ко рту.
И посмотрел в окно.
Стакан замер у губ.
Через дорогу, возле закрытой двери моего Пет-пункта, топталась девушка. Тёмное пальто, короткое каре, и на носу — очки. Те самые очки-блюдца, которые можно было опознать с расстояния в два квартала, потому что линзы ловили свет фонаря и отражали его, как два маленьких прожектора.
Ксюша Мельникова.
Я поперхнулся компотом. Это была клюква, судя по кислоте. Она влетела не в то горло, и следующие пять секунд я кашлял, стуча кулаком по столу, а Олеся из-за стойки покосилась на меня с профессиональным вниманием, которое означало «если клиент умрёт, придётся вызывать скорую, а это отвлекает».
Не умер. Вроде бы.
Прокашлялся, вытер глаза, ещё раз глянул в окно — стоит! Дёргает ручку двери, обнаруживает, что закрыто, и оглядывается с растерянным видом.
Сейчас уйдёт. Развернётся и уйдёт, и я снова буду расшифровывать её клинопись и начну обзванивать в телефонный справочник района.
Я залпом опрокинул остатки компота, бросил на стол купюру. Хватит и на счёт, и на чай, считать было некогда. Вскочил, схватил куртку со спинки стула и рванул к двери.
Олеся проводила меня взглядом. Я уверен, что на её лице не отразилось ровным счётом ничего, потому что на нём никогда ничего не отражалось, но где-то в глубине мне показалось… а впрочем, показалось.
Дверь кафе хлопнула за спиной. Дождь ударил в лицо мелкой водяной пылью, и я перебежал дорогу, лавируя между лужами, в которых отражались неоновые вывески.
Ксюша уже отошла от двери. Сделала три шага к тротуару, поправила сумку на плече, вздохнула. Я увидел, как поднялись и опустились её плечи под тёмным пальто, и собралась идти.
Я догнал её и перехватил за рукав.
— Стойте!
Она развернулась. Глаза за блюдцами очков огромные, испуганные, как у совы, которую разбудили в полдень.
— Ой! — выдохнула она. — Доктор Покровский! А я… я думала, вы закрыты… я хотела…
— Ксения, — перебил я, тяжело дыша, потому что спринт через дорогу после картошки с грибами — это не то, чем стоит заниматься, даже в двадцать один, — я вчера пытался вам дозвониться. Вы какой номер оставили?
Она моргнула за стёклами.
— Мой номер? Обычный. А что? Не дозвонились?
— Дозвонился. Один раз — до мужика, который послал меня в непечатном направлении. Второй — до пиццерии «Мамма Роза». Третий — до автоответчика. Ваш номер, Ксения, — я полез в карман халата, выудил измятый листок и развернул его перед ней, — написан на языке, которого не существует ни в одном известном мне алфавите. А я, между прочим, знаю четыре.
Она взяла листок, поднесла к очкам и уставилась на собственные цифры с таким искренним удивлением, будто видела их впервые в жизни.
— Всё же понятно, — сказала она, и в голосе её звучала та абсолютная убеждённость, которая бывает только у людей, живущих в своей собственной, альтернативной реальности. — Вот, смотрите: восемь, девять, шесть…
— Это шесть⁈ — я ткнул пальцем в закорючку, которую трактовал как тройку. — Я был уверен, что тройка.
— Ну нет, это же очевидно пятёрка! Видите, тут хвостик загибается вниз?
Я посмотрел на хвостик. Хвостик загибался вниз, вверх, вбок и, кажется, в четвёртое измерение. Очевидной в нём была только полная неочевидность.
— Ладно, — сказал я через зубы. — Допустим, пятёрка. А вот это что?
Я указал на последний символ, тот самый, который при лучшем освещении и большой фантазии можно было принять за шестёрку, а при худшем — за кошку.
Ксюша посмотрела. Наклонила голову. Посмотрела ещё раз.
— А, — сказала она и слегка порозовела. — Это котик. Я его пририсовала для красоты. У меня привычка — в конце каждой записи рисовать котика. Для настроения.
Я стоял под дождём с листком бумаги в руке и смотрел на Ксюшу Мельникову. На её котика. На пятёрку, замаскированную под тройку. На очки, за которыми прятались глаза, в которых не было ни грамма раскаяния — только чистосердечное непонимание, какие вообще могут быть претензии к котику, нарисованному для красоты.
Шестьдесят лет. Тысячи пациентов. Десятки операций, в которых одно неверное движение стоило жизни. А расшифровать телефонный номер этой девушки я не смог.
— Идёмте, — выдохнул я. — Вы промокли. Я промок. Котик, надеюсь, не промок.
Я достал ключи и отпер дверь клиники. Ксюша шагнула через порог — и словно кто-то нажал кнопку «пуск» на механизме, который до этого стоял в режиме ожидания.
Пальто полетело на крючок, сумка — на стул, а сама Ксюша, не задержавшись в приёмной ни на секунду, пронеслась мимо меня в подсобку с такой скоростью, что я почувствовал движение воздуха у щеки.
Из подсобки немедленно раздался восторженный писк, от которого у Искорки наверняка приподнялась бровь — если бы у саламандр были брови.
— Барсик! Ты меня помнишь? Конечно, помнишь! Какие у тебя лапки, они двигаются! Ой, двигаются же! Доктор, его лапки двигаются! — и, не дождавшись ответа: — Саламндрочка! Привет, глазстенькая! Ты такая красивая! Пузыри пускаешь? Пускаешь!
— Это Пуховик и Искорка, — сказал я с порога.
— Пуховчиек и Искорочка, ути-пути, какие вы миленькие. Ой не могу!
«…громкая девочка… опять пришла… чешет за ухом… ладно, пусть чешет…»
Громкая девочка… Так Искорка называла другую девочку. А где кстати, Маша? Что-то она давно не появлялась. Неужели случилось чего?
Я стоял в дверном проёме подсобки и смотрел, как Ксюша Мельникова, ходячая катастрофа в очках-блюдцах, сидит на корточках между вольерами, одной рукой почёсывая Пуховика за ухом, а другой осторожно поглаживая Искорку по подбородку, и оба зверя — оба! — принимали это с выражением блаженства, которого я от них не видел ни разу.
Пуховик тёрся мордой о её ладонь и мерцал серебристыми искрами, а Искорка, которая обычно на прикосновения чужих реагировала шипением и температурой, лениво прикрыла глаза и пустила мыльный пузырь, который сел Ксюше на кончик носа.
Тишина в моей клинике закончилась. Я это понимал. Этот диагноз поставлен окончательно и обжалованию не подлежит.
Я тяжело вздохнул и вернулся в приёмную.
Дверь скрипнула.
На пороге стояла девушка в бежевом свитере — тонкая, с тёмными кругами под глазами и взглядом человека, который последние три дня не спал и держался на надежде. Я узнал её мгновенно: хозяйка Лори, та, что принесла мне теневого лори с надрывом оболочки Ядра и не смогла рассказать до конца, что случилось, потому что случилось всё из-за бывшего, который пнул клетку.
— Здравствуйте, — сказала она тихо. — Я за Муркой. Вы говорили, сегодня можно…
— Можно, — кивнул я и повернулся к подсобке: — Ксюша!
Из подсобки высунулась голова в очках.
— Да?
— Иди сюда. Встань рядом, смотри и учись, как нужно общаться с клиентами и выдавать пациентов. Ни слова, ни жеста, пока я не скажу. Понятно?
Она кивнула с такой серьёзностью, будто получила приказ на передовой, прошла в приёмную и встала рядом со мной, сложив руки по швам.
На лице её расцвела улыбка — широкая, лучезарная, профессиональная до такой степени, что я на секунду заподозрил, что она где-то тренировалась перед зеркалом. Впрочем, улыбка была искренняя, просто калибр зашкаливал.
— Присаживайтесь, — сказал я хозяйке, указав на оставшийся стул. — Сейчас принесу вашу Мурку.
Я прошёл в подсобку, открыл третий вольер. Лори лежала клубком, тени по шерсти скользили плавно и мерно, и когда я осторожно поднял её, она приоткрыла один глаз — тёмный, бездонный, с вертикальным зрачком и ткнулась мордочкой мне в запястье.
«…знакомые руки… не больно… домой?..»
— Домой, — шепнул я.
Навёл браслет — последний контрольный скан.
[Ядро: стабильно. Оболочка: целостность 97 %. Шов: зажил. Энергопотери: отсутствуют. Статус: выписка]
Девяносто семь процентов. Совсем недавно было семьдесят четыре, и оболочка расползалась под скальпелем, и Ядро вытекало тёмно-фиолетовыми клубами на стол. А теперь — девяносто семь. Ещё пара дней покоя, и будет сто.
Я вынес Лори в приёмную и аккуратно передал хозяйке. Та приняла зверя обеими руками, прижала к груди, и Лори мгновенно уткнулась мордой ей в шею и замерла, и тени по шерсти, которые в клинике шли ровно и спокойно, вдруг побежали быстрее, ярче, гуще. Зверь узнал хозяйку и растворился в ней, как ребёнок, которого забрали из больницы и наконец-то принесли домой.
Девушка всхлипнула. Тихо, коротко, уткнувшись носом в пушистый бок, и по щеке скатилась одна-единственная слеза, которую она тут же вытерла рукавом свитера, но я успел увидеть, и Ксюша тоже увидела, и у неё за стёклами очков предательски заблестело.
— Покой, — сказал я, заполняя карточку и проговаривая вслух, чтобы Ксюша слышала. — Никаких резких звуков. Кормление по часам — три раза в день, порция по весу, я сейчас напишу. Свет мягкий, рассеянный, прямых ламп избегать. Через неделю контрольный осмотр, запишу вас.
— Спасибо, — прошептала девушка. — Спасибо вам, доктор. Я думала… я боялась, что…
— Всё позади, — мягко перебил я, потому что видел, как дрожит у неё подбородок, и знал, что если не перебить, она расплачется, а если так, то расплачется и Ксюша, а тогда скорее всего она что-нибудь уронит, и момент будет испорчен. — Мурка здорова. Шов зажил. Ядро стабильно. Через месяц она будет бегать по потолку и прятаться в тенях, как прежде. Только бывшего с его ногами к ней больше не подпускайте. А если он будет также их распускать — скажите мне. Я разберусь с этим.
Девушка кивнула. Прижала Лори крепче, поблагодарила ещё раз — и ещё, и ещё, пока я жестом не показал, что благодарности принял, хватит… И ушла, бережно, как носят что-то хрупкое, ступая осторожно, чтобы не потревожить зверя, который спал у неё на груди, подёргивая хвостом.
Дверь закрылась.
Стало тихо.
Ксюша стояла рядом, и улыбка на её лице перешла из режима «профессиональная» в режим «я сейчас расплачусь от счастья», и нижняя губа подозрительно дрожала.
Я повернулся к ней.
— Ну что ж, — сказал я, и голос мой звучал ровно и тепло, потому что момент был правильный, и слова ложились в него точно, как скальпель ложится в руку перед первым надрезом. — Ты видела процесс. Приём пациента, осмотр, выписка, работа с хозяином. Поздравляю, Ксюша. Ты принята на работу. Сегодня выходишь в первую смену.
Ксюша перестала улыбаться.
Она поправила очки, которые, как обычно, сползли на кончик носа. Тяжело вздохнула — так вздыхают перед тем, как сказать что-то, от чего собеседнику станет плохо, и знают это, и всё равно говорят, потому что не сказать — ещё хуже.
— Ой, — произнесла она тихим, виноватым голосом. — А я как раз пришла вам сказать, что не смогу у вас работать.
Мир остановился. Дождь за окном замер. Флаконы на стеллаже перестали позвякивать. Даже Искорка в подсобке, кажется, задержала дыхание.
Я стоял, смотрел на Ксюшу Мельникову и чувствовал, как у меня дёргается левый глаз, и остановить это подёргивание усилием воли не получалось.
— В смысле? — произнёс я. — А зачем ты тогда сейчас стояла рядом, училась выдавать пета и улыбалась?