Ксюша стояла передо мной, и на её лице происходила борьба такого масштаба, что, будь это лицо побольше, туда поместился бы ещё и зрительный зал.
Вина боролась с желанием объясниться, желание объясниться — с пониманием, что объяснение будет звучать безумно, а понимание — с тем фактом, что объяснение всё равно придётся дать! Потому что я стоял в полутора метрах и смотрел на неё взглядом, от которого, по моему опыту, ординаторы в «Северной звезде» начинали заикаться.
Ксюша не заикалась. Она набрала воздуха, поправила очки, которые немедленно съехали обратно, и выдала:
— Я вчера вечером раскинула карты Таро.
Пауза.
Я ждал продолжения, потому что фраза «я раскинула карты Таро» в качестве объяснения чего-либо, кроме собственной доверчивости, продолжения требовала.
— И ещё проверила натальную карту, — добавила она, и тон её был таким серьёзным, таким прочувствованным, что на секунду мне показалось, будто речь идёт о результатах биопсии, а не о колоде картонок с нарисованными скелетами. — У меня сейчас ретроградный эфир в шестом доме исцеления.
Я моргнул.
— Ретроградный… что?
— Эфир! — она сказала это с нажимом, будто повторяла очевидное для ребёнка, который никак не может запомнить, что дважды два — четыре. — В шестом доме! Шестой дом отвечает за здоровье и служение. Когда эфир в нём ретрограден, всё, к чему я прикасаюсь в медицинских учреждениях, будет ломаться и падать. Это космический закон! Тот мешок с кормом — прямое доказательство.
Она говорила быстро, на одном дыхании, наращивая темп, как поезд, у которого отказали тормоза, и глаза за стёклами очков горели тем лихорадочным огнём, с каким горят глаза людей, абсолютно убеждённых в собственной правоте.
— Я проклята на неуклюжесть, Михаил Алексеевич! — выпалила она, и в голосе её зазвенело подлинное отчаяние. — Я опасна для ваших пациентов! Я несу хаос!
Стало тихо.
В подсобке Пуховик чихнул. Снежинка вылетела из-за дверного проёма, описала дугу и приземлилась на мой рукав. Искорка пустила пузырь.
Я сделал глубокий вдох. Потом ещё один, потому что первого не хватило. Потом прикрыл глаза ладонью, и этот жест — рука на лице, пальцы сжимают переносицу — был жестом шестидесятилетнего профессора, который только что услышал от студента, что гравитация работает по понедельникам, а по четвергам у неё выходной.
Ретроградный эфир. В шестом доме исцеления. Карты Таро. Натальная карта.
Я, человек, который за свою карьеру провёл более четырёх тысяч операций на Ядрах аномальных существ, рассчитывал дозировки препаратов по формулам, которые будут изобретены через тридцать лет. И двенадцать часов назад ввёл зверя в искусственную смерть с точностью до миллиграмма.
Я стоял посреди своей клиники и слушал, как двадцатилетняя девочка объясняет мне, что не может работать ассистентом, потому что у неё ретроградный эфир.
Дед-профессор внутри меня встал из кресла, подошёл к внутреннему окну и тихо, с чувством, ударился об него лбом.
Я убрал руку от лица и посмотрел на Ксюшу. Она стояла, вжав голову в плечи, и ждала. То ли ответа, то ли подтверждения, что она действительно проклята, то ли, может, того, что я скажу «ну и ладно, идите» и отпущу её обратно в мир, где карты Таро определяют карьерные решения, а натальная карта заменяет трудовой договор.
— Ксения, — сказал я. И замолчал, потому что первые семь вариантов ответа, которые пришли в голову, были непечатными.
Восьмой оказался рабочим.
— Ксения, — повторил я. — Хаос несёте не вы. Хаос несут гравитация и кривые руки. И то, и другое лечится практикой.
Она открыла рот. Я поднял палец — жест, означающий «я не закончил», — и она закрыла.
— Мешок с кормом лопнул, потому что вы схватили его за верхний край вместо того, чтобы поддерживать снизу, — продолжил я. — Это ошибка техники, а не проклятие. Где тут ваш шестой дом?
Ксюша моргнула. Рот снова приоткрылся, но слова застряли.
— А вот что вы вчера сделали, — продолжил я, и теперь голос стал тише, потому что-то, что я собирался сказать, было важнее всего предыдущего, — когда я крикнул вам через стеклянную дверь и вы влетели в приёмную, где на столе лежал зверь с разорванной оболочкой Ядра, — вы взяли хирургический ретрактор, который видели впервые в жизни, и держали его над открытым Ядром двадцать минут. Двадцать минут, Ксения. Ни один мускул у вас не дрогнул. Я это знаю, потому что работал скальпелем в миллиметре от ваших пальцев, и если бы рука дёрнулась хоть на волос, я бы это почувствовал.
Она молчала. Очки сползли, но она не поправила их. Забыла, видимо, потому что слушала.
— Это не ретроградный эфир, — сказал я. — Это стальные нервы. Их не купишь, не выучишь, не вытащишь из натальной карты. Они либо есть, либо нет. У вас — есть. А неуклюжесть — это отсутствие фокуса, и оно проходит, когда человек занят делом, которое ему по-настоящему важно. Вы держали ретрактор так, потому что в тот момент вам было важно, чтобы зверь выжил. А мешок вы уронили, потому что в тот момент вам было важно произвести впечатление. Видите разницу?
Ксюша смотрела на меня. Очки висели на кончике носа, рот был приоткрыт, а в глазах за стёклами происходило что-то… Восторг. Тот момент, когда человеку говорят о нём правду, хорошую правду, и он не знает, как с ней быть, потому что привык только к плохой.
— Идите мойте руки, — сказал я. — Вы работаете. И точка.
Она моргнула. Поправила очки. Моргнула ещё раз. И улыбнулась — не той широкой, показной улыбкой, которую она натягивала для клиентов, а другой, тихой, от которой вся её мордашка собралась в комок, как у щенка, которому протянули руку.
— Хорошо, — прошептала она.
И пошла мыть руки.
Первый рабочий день Ксюши Мельниковой в должности ассистента Пет-пункта Покровского начался в десять утра, когда я перевернул табличку на «Открыто» и впустил первого пациента, и продолжился с той неумолимой логикой катастрофы, которая, если вдуматься, была вполне предсказуема, а если не вдуматься, то хотелось выть.
Я поручил ей простейшее: заполнять карточки, протирать стол между пациентами, подавать инструменты по команде. Три задачи. Элементарные, доступные любому человеку с двумя руками и минимальной координацией.
Проблема заключалась в том, что Ксюшина координация жила по своим собственным законам, которые с общепринятой физикой пересекались лишь эпизодически.
Первый пациент — чешуйница с расстройством пищеварения, рутина, пять минут работы. Я закончил осмотр, выписал рецепт и повернулся к стеллажу за антисептиком.
— Ксюша, протри стол, — велел я.
— Поняла!
Она схватила пульверизатор с антисептиком, нажала на рычаг — ничего. Нажала ещё раз, сильнее — рычаг заело. Ксюша нахмурилась, повернула пульверизатор к себе, потрясла, повернула обратно. И в этот момент я как раз шагнул к стеллажу за бинтом и оказался прямо перед дулом.
Рычаг отмер. Струя антисептика, копившая давление три нажатия, ударила мне точно в лицо — в упор, с полуметра, как из водяного пистолета.
Глаза обожгло. Я зажмурился, и мир мгновенно превратился в тёмное, жгучее, пахнущее спиртом пространство, в котором единственным ориентиром был голос Ксюши, взлетевший до ультразвука:
— Ой! Ой-ой-ой! Михаил Алексеевич! Простите! Простите-простите-простите!
И прежде чем я успел сказать «не трогай», она начала вытирать мне лицо рукавом своего свитера — шерстяного, колючего, от которого кожа взвыла дополнительно, а к запаху антисептика прибавился запах цветочного стирального порошка и чего-то, видимо, духов, которые она наносила на запястья.
Я стоял с закрытыми глазами, в абсолютной темноте, пока Ксюша елозила рукавом по моему лбу, щекам и подбородку, приговаривая извинения со скоростью пулемёта:
— Зато теперь у вас стерильное лицо. Тоже плюс.
— Достаточно, — сказал я, мягко перехватив её запястье. — Спасибо. Я продезинфицирован. Полностью. Включая брови.
Она отступила. Я промыл глаза водой из-под крана, проморгался, убедился, что зрение в порядке, и посмотрел на неё. Ксюша стояла с пульверизатором наперевес и с выражением человека, который только что случайно выстрелил из пушки и теперь ждёт, когда прибежит полиция.
— Стол, — напомнил я. — Только аккуратно. Под углом. Сверху вниз.
— Поняла!
Второй раз она попала в стол. Стол выжил. Прогресс.
Дальше пошло пестрее.
К полудню через мои руки прошли шестеро пациентов: чешуйница, летучая мышь-ехидна с воспалённым крылом, чей-то домашний жук-носорог с треснувшим рогом, младенец-хамелеонид, который менял цвет от каждого прикосновения и к концу осмотра был фиолетовым. Брюхорог с глистами и маленький водяной угорь, который выскользнул из рук хозяйки прямо на пол, и мы ловили его втроём — я, хозяйка и Ксюша. Причём Ксюша, надо отдать ей должное, поймала первой, правда, угорь тут же выскользнул из её рук тоже, но это были уже детали.
Между пациентами Ксюша заполняла карточки. Я объяснил ей формат: вид, класс, уровень Ядра, показатели, диагноз, назначения. Коротко, сухо, по делу.
К часу дня, воспользовавшись паузой, я потянулся к стопке карточек и начал проверять.
Первые три были заполнены приемлемо. Почерк оставлял желать лучшего — тройки по-прежнему маскировались под пятёрки, а буква «д» подозрительно смахивала на «б», — но информация была верной, формат соблюдён, и я уже начал думать, что, может быть, мои опасения были преувеличены.
Потом я открыл четвёртую карточку.
На первой строке значилось: «Пациент № 4: Мистер Облачко».
Мистер. Облачко?
Пудель-левитатор четвёртого уровня, стандартный декоративный вид, которого привели с лёгким расстройством эфирных каналов, — в медицинской карточке моего Пет-пункта был записан как «Мистер Облачко».
Я продолжил читать, и с каждой строчкой профессор внутри меня хватался за сердце всё крепче.
«Температура в норме (тёплый такой, приятный). Ядро 1-го уровня (маленькое, но миленькое!). Очень грустил, но после укольчика сказал „Мяу“ с интонацией благодарности. Любит, когда чешут за правым ушком (за левым не любит, дёргается). Диагноз: нехватка обнимашек (и, наверное, чего-то медицинского тоже, но Михаил Алексеевич пока не сказал, или я не расслышала)».
Я закрыл карточку. Положил на стол. Потёр виски обеими руками, медленно, по кругу. Таким движением, которое делают люди, когда пытаются массажем вернуть мозгу способность функционировать после тяжёлого удара.
Потом открыл пятую карточку. Там было лучше — лаконичнее, суше, даже с попыткой использовать медицинскую терминологию. Вид, класс, Ядро, всё на месте. В графе «Диагноз» значилось: «Глисты (бедняжка!)». В графе «Назначения»: «То, что доктор сказал (не запомнила, уточню)». И в самом низу, мелким почерком, приписка: «P. S. Хозяйка очень нервничала, я дала ей воды и она успокоилась. Это ведь тоже считается?»
Я потёр виски ещё раз. Потом ещё.
Ксюша сидела на табуретке в углу и перебирала бинты, укладывая их в коробку. Делала она это аккуратно, старательно, с высунутым кончиком языка — верный признак максимальной концентрации.
При этом умудрялась тихонько напевать что-то себе под нос, от чего Пуховик в подсобке видимо, навострил уши и пытался подпевать, издавая тоненький серебристый скулёж, а Искорка в тазу пускала пузыри в ритм.
Я смотрел на эту картину, и внутри меня происходил конфликт, который, будь он вынесен на заседание медицинского совета, затянулся бы на неделю.
С одной стороны — «Мистер Облачко» и «нехватка обнимашек». Карточки, написанные так, что любой инспектор, увидев их, немедленно лишил бы меня лицензии, причём не за медицинское нарушение, а за оскорбление профессии.
Антисептик в лицо. Почерк, от которого криптографы впали бы в депрессию. И день ещё не закончился, а я уже десять раз мысленно пожалел, что взял эту ходячую катастрофу на работу.
С другой стороны — хозяйка брюхорога, которая действительно нервничала, и Ксюша, которая это заметила и дала ей воды, пока я был занят пациентом.
И пудель-левитатор, которого Ксюша чесала за правым ухом, пока я вводил иглу, и зверь лежал спокойно, потому что рядом были тёплые руки, которые пахли цветочными духами и стиральным порошком, а не латексом и антисептиком. И угорь, которого она всё-таки поймала первой.
И самое главное — ретрактор. Двадцать минут над открытым Ядром, ни единого дрожания.
Я закрыл карточки, убрал их в ящик стола и тяжело вздохнул.
— Ксюша.
Она подняла голову. Бинт в руках замер.
— Да?
— Карточки мы перепишем. Все. Сегодня вечером. Я покажу, как правильно.
— Хорошо! А что не так?
— «Мистер Облачко», — сказал я. — «Нехватка обнимашек».
Она задумалась. Совершенно искренне задумалась, и по её лицу я видел, что она не понимает, в чём проблема.
— Но его правда так зовут…
— В карточке — вид, класс, номер Ядра. Не кличка. Не «интонация благодарности». И не «миленькое».
— А куда записывать кличку? — спросила она с неподдельным интересом. — Вдруг понадобится?
Я потёр виски. В третий раз за час. Если так пойдёт дальше, к вечеру я протру в них дырку.
— Там есть отдельное поле, — сказал я. — Мелко. Карандашом. И без котиков.
Она кивнула, сияя, как человек, которому только что открыли великую истину, и вернулась к бинтам.
Последний пациент дня пришёл в половине шестого, когда за окном уже темнело и дождь перешёл из стадии «водяная пыль» в стадию «серьёзные намерения».
Мужик, который протиснулся в дверь, был из тех, при виде которых стулья мысленно проверяют свой запас прочности.
Широкий, сутулый, с руками, которые свисали ниже колен и заканчивались кулаками размером с мою голову, а лицо у него было такое, какое бывает у людей, проведших жизнь на улице и переставших удивляться чему-либо лет двадцать назад.
В правой руке он нёс транспортировочную клетку, и клетка ходила ходуном.
Изнутри доносились звуки, которые я бы классифицировал как помесь скрежета металла по стеклу и шипения раскалённого масла на сковороде. Звуки, от которых у нормального человека срабатывает тот древний, рептильный отдел мозга, который отвечает за реакцию «беги или будешь съеден».
— Вечер, — буркнул мужик и опустил клетку на пол с такой осторожностью, которая у человека его комплекции выглядела трогательно. — Вот. Он. Жена заставила привести.
— Что случилось? — спросил я, подходя.
— А хрен знает. Кусается. Всегда кусался, но сейчас вообще озверел. Жрать перестал, на всех кидается, мне вчера палец прокусил, — он продемонстрировал левую руку, на указательном пальце которой белел свежий бинт, пропитанный чем-то жёлтым. — Я говорю: давай усыпим, а жена — в слёзы. Говорит, вези к доктору. Вот, привёз.
Я присел перед клеткой и заглянул через решётку.
Ядозубый енот.
Здоровый, килограммов на семь, с жёсткой щетинистой шерстью серо-бурого окраса и характерными жёлтыми полосами вдоль хребта, которые у здоровых особей слегка мерцают.
А у этого горели ядовито, как предупреждающая разметка на ограждении ядерного реактора.
Морда — вытянутая, с хищными чёрными глазами, в которых плескалась концентрированная ненависть ко всему живому. Зубы — два ряда, верхние длиннее нижних, загнуты внутрь. Покрыты тонким слоем желтоватой слизи, которая у этого вида была токсичной и вызывала отёк, воспаление и, судя по пальцу хозяина, вполне ощутимую боль.
Енот увидел моё лицо за решёткой и бросился на прутья с рыком, от которого Ксюша за моей спиной пискнула. Клетка подпрыгнула, зубы лязгнули о металл, и между прутьев потекла жёлтая слюна, от которой на полу осталось пятно, мгновенно потемневшее.
Я выпрямился. Навёл браслет.
[Вид: Енот ядозубый |
Класс: Пет |
Ядро: Уровень 2
Сила: 8 — Ловкость: 6 — Живучесть: 5 — Энергия: 4
Состояние: Воспаление дёсен, гиперсекреция ядовитых желёз, агрессивный болевой синдром]
Понятно. Зубы болят. Ядовитые железы воспалились, слизь вырабатывается в три раза больше нормы, давит на дёсны, и каждое движение челюсти, как иглой в нерв.
Зверь не злой. Ему просто больно, и единственный доступный ему способ об этом сообщить — кусать всё, что шевелится.
Лечится дренажом желёз и противовоспалительным. Процедура минут на десять, если зверь лежит спокойно. Часа на полтора, если зверь рвётся и кусается, потому что тогда сначала его нужно зафиксировать, потом обездвижить, потом дождаться, пока транквилизатор подействует, и только потом работать.
Я открыл шкаф и достал кевларовые перчатки. Толстые, тяжёлые, до локтя, рассчитанные на укусы тварей покрупнее енота. Надел, застегнул.
— Ксюша, подай фиксирующий зажим. Верхняя полка, справа. И шприц с транквилизатором, жёлтая ампула, третий ящик, — указал я.
— Поняла!
Я услышал за спиной топот, шорох, звяканье. Ксюша искала зажим, и, судя по звукам, поиск включал несколько промежуточных столкновений с предметами.
Так, ладно. Сосредоточился на клетке. Енот скалился, жёлтые полосы на хребте пульсировали, слюна капала, и от неё шёл слабый кислотный запах.
«…БОЛЬНО!!! ЗУБЫ!!! ВСЁ ГОРИТ!!! НЕ ПОДХОДИ!!! УКУШУ!!!»
Эмпатия орала в голове так, что я рефлекторно поморщился. Болевой сигнал у ядозубых был мощный, густой, давящий, и транслировался он не словами, а волной — горячей, злой, от которой сводило скулы.
Я потянулся к замку клетки, прикидывая, как лучше зафиксировать зверя: левой за загривок, правой за нижнюю челюсть. Одновременно, быстро, пока он не успеет развернуться и достать запястье. Потому что кевлар кевларом, а ядозубый прокусывает двенадцать миллиметров кожи с лёгкостью канцелярского дырокола.
И тут Ксюша прошла мимо меня к столу.
Зажим, она видимо не нашла там, где я сказал, потому что в руках у неё был не нужное, а длинный пинцет. Но это было уже неважно, потому что по дороге к столу она остановилась у клетки, наклонилась и заглянула внутрь.
— Ксюша, не… — начал я.
Поздно.
— О-о-ой, — протянула она, и голос её мгновенно переключился в тот регистр, который я уже слышал в подсобке, когда она разговаривала с Пуховиком и Искоркой. Мягкий, округлый, тёплый, как молоко с мёдом. — Какой хмурый пирожочек! Кто у нас тут такой сердитый? Кто у нас тут злится на весь белый свет, а?
Енот замер.
Замер и я.
Ксюша, не обращая внимания на жёлтую слюну, на ядовитые зубы, на шипение и на тот факт, что зверь секунду назад пытался прогрызть стальные прутья, просунула пальцы через решётку.
Без перчатки.
Голые пальцы, с коротко стрижеными ногтями и следами зелёнки на указательном (видимо, порезалась утром), просунула в клетку к существу, укус которого вызывает токсический отёк и адскую боль, и почесала его под подбородком.
У меня остановилось сердце. Буквально — один удар пропустил, я это почувствовал, провал в ритме, холодок в груди, как при шоке.
— Ути-бозетьки, — мурлыкала Ксюша, почёсывая ядозубого енота под подбородком с той блаженной расслабленностью, с какой чешут домашних котят, и пальцы её двигались мягко, ритмично, по той точке, где у ядозубых проходит нервный узел, связанный с железами. — Какой ты пушистик. Какой грозный, страшный пушистик. Что-то болит, да? Бедненький…
Енот закрыл пасть.
Я стоял в кевларовых перчатках до локтей, с пинцетом наготове, и смотрел, как ядозубый енот, который минуту назад пытался сожрать мой палец вместе с перчаткой, медленно, неохотно, с выражением существа, застигнутого за чем-то постыдным, опускает голову и подставляет шею.
Те самые глаза, в которых секунду назад горела ненависть, полуприкрылись. Жёлтые полосы на хребте перестали пульсировать и перешли на мягкое, ровное свечение. Ядовитая слюна перестала капать.
Енот заурчал.
С вибрацией, которая передавалась через прутья клетки и ощущалась кончиками пальцев. Я знал этот звук, слышал его у десятков видов: так урчат звери, которым перестало быть больно. Или которым стало так хорошо, что боль отступила на второй план.
«…руки… мягкие руки… не больно когда трогает… ещё… под подбородком ещё… о-о-о…»
Он растёкся.
Буквально!
Короткие лапы разъехались, тело обмякло и распласталось по дну клетки, хвост расслабленно свесился через решётку, а морда, секунду назад перекошенная от боли и злости, приобрела выражение такого глупого, безоговорочного блаженства. Хозяин за моей спиной издал звук, который я бы описал как смесь удивления и религиозного потрясения.
— Мать честная, — прошептал он. — Он ни разу… за три года… никому…
Ксюша продолжала чесать. Она даже не заметила, что произошло что-то необычное. Для неё это было нормально, просто зверь сердился, а теперь не сердится, потому что его почесали, а кто не подобреет, когда его чешут?
Я стоял с шприцем в одной руке и пинцетом в другой, и оба предмета были мне больше не нужны, потому что зверь лежал в клетке, урчал и подставлял горло, и я мог спокойно, без фиксации и транквилизатора, открыть клетку, достать его, положить на стол и сделать дренаж желёз, пока Ксюша чешет ему подбородок.
Что я и сделал. Молча. Потому что слов у меня не было.
Процедура заняла семь минут. Енот лежал на столе, Ксюша чесала, я дренировал, и за все семь минут зверь не дёрнулся, не зашипел и не попытался укусить. Лежал, как плюшевый, и мурлыкал так, что на столе подрагивал стакан с инструментами.
Хозяин расплатился в тишине. Забрал клетку с енотом, который, проснувшись от блаженства, посмотрел на Ксюшу таким взглядом, каким смотрят на людей, к которым хотят вернуться. И ушёл, бормоча что-то про жену, которая не поверит.
Дверь закрылась.
Я снял кевларовые перчатки. Положил на стол. Посмотрел на Ксюшу, которая вытирала руки о фартук и напевала.
Кажется, я случайно нанял в клинику диснеевскую принцессу.
Нет, серьёзно.
За свою практику я видел сотни методов подавления агрессии: транквилизаторы, фиксаторы, ультразвуковые подавители, эмпатические блоки, электрошоковые ошейники — каждый с побочными эффектами, каждый с рисками.
И ни один из них не работал так, как худенькая девочка в очках-блюдцах, которая просто подошла и почесала под подбородком, потому что ей показалось, что пирожочек хмурый.
У неё не было магии. Не было эмпатии в моём понимании.
У неё было другое, проще и одновременно сложнее: она не боялась. Совсем.
Страх — это то, что звери чуют раньше запаха и раньше звука, и именно на страх реагируют агрессией, потому что боящийся — значит опасный, значит может напасть.
А Ксюша не боялась, и зверь это считывал мгновенно, и агрессия рассыпалась, потому что не к чему было её прикладывать.
Запредельная, кристально чистая открытость, перед которой оборона зверя оказывалась бессмысленной. Вот что это было. Дар, который нельзя выучить и невозможно подделать.
Ради этого можно простить «Мистера Облачко». И антисептик в лицо. И карточки с обнимашками. И даже котиков.
— Ксюша, — сказал я.
— Да?
— На сегодня всё. Ты молодец. Завтра приходи в девять.
Она просияла, схватила пальто, сумку, чуть не снесла вешалку у двери. Вешалка покачнулась, но устояла, что по меркам сегодняшнего дня было победой, и вышла, помахав мне на прощание так энергично, что сумка описала дугу и задела косяк.
Мензурка, стоявшая на краю стола, дрогнула от хлопка двери, постояла секунду в раздумьях и тихо, с печальным звоном, упала на пол и раскололась надвое.
Единственная потеря за день. Приемлемо.
Тишина опустилась на клинику, как одеяло.
Я заварил чай. Чабрец, мята, шиповник, четыре минуты. Сел за стол с кружкой и блокнотом — новым. Достал из ящика, взамен затоптанного. Без белочки, зато с утёнком. Потому что с белочкой в магазине кончились, а утёнок стоил на двадцать рублей дешевле.
Пересчитал кассу.
Четырнадцать пациентов за день. Средний чек — две тысячи двести. Итого тридцать тысяч восемьсот рублей, из которых примерно восемь уйдёт на расходники, тысяча — на корм для зверей.
Чистыми — двадцать одна тысяча триста. За один день.
Не богатство. Но тенденция.
Я допил чай, вымыл кружку, проверил зверей. Пуховик спал, фиксаторы мигали зелёным. Искорка дремала в тазу, вода тридцать восемь градусов, мыльные пузыри — два в минуту, штатный режим.
Я лёг на кушетку.
Она была узкая, жёсткая, продавленная посередине и пахла медицинским спиртом.
Но глаза закрывались сами, и мысли, которые весь день стояли в очереди и ждали, когда я наконец ляжу, хлынули потоком.
Тридцать тысяч в день. Если так пойдёт — а оно должно пойти, потому что сарафанное радио работало лучше любой рекламы, — через неделю у меня будет достаточно, чтобы снять квартиру. А то и раньше!
Маленькую, однокомнатную, в этом же районе, чтобы до клиники пять минут пешком. С душем. С нормальной кроватью. С матрасом, который не прогибается посередине, как гамак, и не скрипит при каждом вздохе, как стая голодных мышей.
Человеческий душ. Горячая вода. Мягкий матрас.
Скоро. Ещё немного и будет нормальная жизнь. Клиника, которая растёт. Ассистентка, которая ломает всё, кроме зверей. Деньги, которых хватает. Кровать, на которой можно лежать, не рискуя получить сколиоз.
С этой мыслью я провалился в сон.
Проснулся я от стука.
Настойчивого, как будто кто-то колотил кулаком в стеклянную дверь, и стекло дрожало и жалобно дребезжало, и звук этот ворвался в сон, как камень в витрину, и выдернул меня на поверхность.
Темно. Утро, но раннее — за окном серый сумрак, ни фонарей, ни неона, только силуэт дома напротив и мелкий дождь, повисший в воздухе неподвижно, как занавеска.
Стук повторился.
Я сел на кушетке, потёр лицо, нашарил футболку на спинке стула и натянул через голову. Ноги нашли тапки, тело нашло вертикальное положение. С третьей попытки, потому что кушетка за ночь окончательно продавилась и выбираться из неё было как выбираться из ямы.
Спина хрустнула привычным трио: поясница, лопатки, шея.
Вышел в приёмную. Через стеклянную дверь увидел силуэт — маленький, суетливый, в тёмном пальто, с чем-то большим и громоздким в руках.
Открыл.
На пороге стояла Ксюша. Щёки красные, очки запотели, волосы мокрые, и в руках она держала клетку.
Большую, тяжёлую, накрытую плотным тёмным пледом, из-под которого доносился шорох, тихое пощёлкивание и звук, похожий на ворчание очень недовольного механизма.
— Какого чёрта ты это притащила? — спросил я хрипло, потому что голосовые связки ещё не проснулись и выдавали из себя примерно те же звуки, что и мой чайник при включении.
— Я не тащила! — Ксюша хлопнула глазами за запотевшими стёклами. — Я пришла на работу, а она тут стояла! Прямо под дверью! Нам подкинули!
Подкинули. Кто-то ночью принёс клетку к двери моего Пет-пункта, поставил, накрыл пледом и ушёл.
Я посмотрел на клетку. Клетка пошевелилась. Из-под пледа донеслось раздражённое клацанье, как будто внутри кто-то щёлкал кастаньетами.
— Ставь на пол, — сказал я. — Осторожно.
Ксюша поставила.
Я присел на корточки, ухватил край пледа и сдёрнул одним движением.
В клетке сидела сова.
Крупная, раза в полтора больше обычного филина, с оперением ослепительно белым, как свежий снег, — только кончики маховых перьев отливали серебром, и по грудке шли тонкие пепельные штрихи, будто кто-то провёл карандашом.
Перья лежали неровно, взъерошенные, как после долгого перелёта или долгой драки. На левом крыле не хватало трёх маховых, и место, где они росли, было покрыто коркой запёкшейся крови.
Но перья были не самым странным.
Глаза. У обычных сов глаза жёлтые или оранжевые, круглые, неподвижные. У этой — глубокого янтарного цвета, с вертикальным зрачком, который сужался и расширялся так, как не сужается и не расширяется зрачок у птиц.
Так двигаются зрачки у рептилий. Или у аномальных существ с активным Ядром.
И эти глаза смотрели на меня. Прямо, не мигая, с выражением, которое я мог бы описать только одним словом: презрение.
Я потянулся к браслету, чтобы просканировать, и тут сова открыла клюв.
— Что пялишься, человечишка⁈ — раздался голос, скрипучий, хриплый, раздражённый, с интонацией старого профессора, которого разбудили к экзамену, а он ещё не пил кофе. — Ослеп⁈
Я отшатнулся. Рука с браслетом замерла в воздухе.
За спиной Ксюша уронила сумку.
Во дела. Я даже не знаю, что это за тварь такая.