Корочка висела перед Саниным носом, и голограмма переливалась в тусклом свете кафе.
Саня не дышал. Пельмень, который он так и не донёс до рта, наконец сорвался с вилки и шлёпнулся обратно в тарелку, забрызгав уксусом скатерть.
Я отложил ложку. Аккуратно вытер губы салфеткой, промокнул уголки рта, сложил салфетку пополам и положил рядом с тарелкой.
Не торопился. Потому что спешить было некуда, а вот посмотреть — было на что.
— Удостоверение, — попросил я. — Поближе, если не затруднит.
Первый агент чуть повернул корочку в мою сторону. Небрежно, как показывают проездной контролёру в автобусе — мельком, чтобы блеснуло и убралось.
Не убралось.
Я перехватил его запястье. Мягко, двумя пальцами, не сжимая, но и не отпуская, и поднёс корочку к глазам. Близко, на расстояние, на котором любая подделка начинает нервничать.
В прошлой жизни через мой кабинет на тридцать втором этаже прошли сотни проверок. Инспекции Синдикатов, аудиты Лиги, контрольные рейды Ведомства — я повидал столько настоящих корочек, что мог бы отличить подделку на ощупь, в темноте, с завязанными глазами. И, пожалуй, даже во сне.
Мир аномальных зверей — это большой спорт и большие деньги.
На самом верху сидят Синдикаты — гигантские корпорации, которые производят всё, от кормов до боевой брони, и финансируют тех, кто внизу.
Внизу — Гильдии, что-то вроде спортивных клубов: покупают бойцов, выставляют зверей на Арену, зарабатывают на турнирах.
Турниры проходят по Лигам, от самого дна до космоса: Бронзовая, Серебряная, Золотая, потом Национальная, а на вершине — Абсолютная, мировой чемпионат, куда попадают единицы. Мелкие Гильдии бьются в Бронзе, крупные — штурмуют Национальную и выше.
Так вот, фокус в том, что для обычного человека Синдикат — это большая страшная контора, с которой лучше не связываться. Никто не разбирается, крупный он или мелкий, бронзовый или национальный — сверкнули корочкой, рявкнули уверенным голосом, и большинство людей тут же прижимает уши и начинает сотрудничать.
На это и был расчёт: два амбала в плащах, казённый тон, голограмма — девяносто процентов горожан купились бы не глядя.
Беда этих ребят заключалась в том, что я попал в оставшиеся десять. Не потому что храбрый, а потому что я насмотрелся на настоящие корочки столько, что поддельную видел раньше, чем она успевала раскрыться.
И пугать меня Синдикатами было примерно так же перспективно, как пугать пожарного спичкой.
— Синдикат «Аврора», значит, — сказал я задумчиво, вертя корочку в руках. — А вот логотип почему-то прошлогодний. «Аврора» ребрендинг провела в феврале, теперь у них звезда шестиконечная, а не пятиконечная. Мелочь, конечно, но именно на таких мелочах и сыплются. Это первое.
Первый агент шевельнулся. Чуть-чуть, самую малость, но я заметил.
— Голограмма, — продолжил я. — У настоящих синдикатских корочек защитная полоса идёт под углом, а не горизонтально. И меняет цвет при наклоне. Ваша — не меняет. Потому что это фольга, а не голограмма. Это второе.
Второй агент переступил с ноги на ногу. Тоже мелочь, но мелочь говорящая. Корочка была ненастоящая. И даже не очень старалась ею притвориться.
— И главное, ребята, — я постучал ногтем по углу корочки, где ламинат отходил, обнажая белый картонный срез, и это, признаюсь, доставило мне почти физическое удовольствие, — вы эту штуку дома утюгом клеили? У нас вот меню в этом кафе, — я поднял заляпанную пластиковую карточку со стола и для наглядности постучал ей по корочке, — заламинировано качественнее. А на нём, между прочим, суп дня за пятьсот двадцать рублей. Уважайте профессию, что ли.
Тишина. Из тех, что бывают в кафе, когда все за соседними столиками вроде бы едят и не слушают, но жуют при этом подозрительно тихо.
Саня смотрел на меня так, как, вероятно, смотрели древние греки на Прометея, когда тот притащил им огонь. Рот открыт, глаза как блюдца, а на лице — восторг, который обычно наблюдается у людей в момент религиозного откровения или при виде очень большой скидки.
Первый агент стоял неподвижно ещё пару секунд. Потом его лицо начало меняться. Сначала потекла официальная маска, за ней — уверенность, а под ними обнаружилось то, что и было с самого начала: раздражённая, злая физиономия человека, который привык решать вопросы не документами.
Он убрал корочку. Сунул обратно в карман.
— Умный, да? — голос изменился тоже. Никаких больше ровных казённых интонаций, конченый уличный хрип, от которого в подворотнях становится неуютно даже среди бела дня. — Ладно, лепила. Мы из службы безопасности «Железных Псов». Слыхал? Эта тварь — наша собственность. Спёрли её два дня назад. Отдавайте по-хорошему, пока я вам обоим здоровье не подправил.
«Железные Псы». Название мне ни о чём не говорило, но это ничего не значило — в одном только Питере бронзовых Гильдий штук сорок, и запоминать их все мог только человек с очень специфическим хобби или очень скучной жизнью.
Я достал из кармана простой блокнот за двадцать рублей, на обложке которого была нарисована белочка с жёлудем, потому что других в магазине не было. Открыл на чистой странице, нашарил огрызок карандаша.
— Ваша собственность, говорите? — переспросил я. — Замечательно. В таком случае, довожу до вашего сведения, что ваша собственность полчаса назад страдала острой эфирной непроходимостью кишечного тракта с угрозой разрыва клапанных узлов. Мною была проведена экстренная диагностика, газоотводная терапия и точечный массаж пищеварительных каналов. Вот вам счёт за оказанные услуги: пять тысяч рублей. Можно наличными.
Я вырвал страницу и протянул ему.
Бандит посмотрел на бумажку. На ней, помимо суммы, красовалась часть белочки с жёлудем, но это, полагаю, было наименьшей из его проблем.
Он перевёл взгляд на меня. Потом снова на бумажку.
Его лицо за эти три секунды прошло путь от удивления через непонимание к чему-то такому, что на улицах обычно предшествует вызову скорой, и не для того, кто злится.
— Оплачиваете, забираете животное и уходите, — добавил я и кивнул на свою тарелку. — А то у меня борщ стынет.
— Я тебе сейчас зубы вылечу, клоун, — выдавил он. Желваки на скулах ходили ходуном, и скажу честно — выглядел он в этот момент убедительно. — Бесплатно. Методом удаления.
Он шагнул к стулу, на котором стояла переноска, и рванул застёжку.
— Я слепой курьер! Я не крал! — Саня вжался в стул, подняв руки. — Мне дали адрес, я не знал, что внутри! Клянусь мамой!
Его никто не слушал. Бандит наклонился и откинул клапан переноски, сунул руку внутрь, и в ту же секунду из тёмного нутра мешка, с радостным писком существа, которое час просидело в темноте и наконец-то увидело новое лицо, которое можно облизать. Выстрелил язык.
Длинный, розовый, мокрый и шершавый, как наждачная бумага. Он прошёлся по лицу бандита снизу вверх, от подбородка через нос и до самого лба, одним широким, щедрым влажным мазком, оставляя за собой блестящий след, как улитка на стекле.
Звук при этом раздался такой, для описания которого в русском языке, пожалуй, нет подходящего слова, но если бы пришлось его изобрести, то «СЛЮРП» передавал бы суть довольно точно.
Бандит отшатнулся всем корпусом, как от удара, потому что его тренировали к ножам, кулакам и, возможно, даже к огнестрельному. Но вот к мокрому языку, пропитанному четырёхчасовой ферментацией вокзальной шавермы с двойным чесноком, его жизнь определённо не готовила.
— Твою мать! — он бешено тёр лицо рукавом плаща, и в голосе его было столько искреннего, неподдельного отвращения, что на секунду мне стало его почти жаль. Почти. — Что это за дрянь⁈ Оно воняет чесноком!
— Вокзальная шаверма, — пояснил я. — Двойной чесночный соус, если быть точным. Я предупреждал, что у него проблемы с пищеварением. Ну, не вас конкретно, но в целом информация была озвучена.
Второй бандит рванулся к переноске, но опоздал ровно на полсекунды, и эти полсекунды решили всё, потому что Саня Шустрый не зря носил своё прозвище.
Есть люди, которые сначала думают, потом действуют.
Есть те, кто сначала действует, потом думает.
А есть Саня, который действует, не утруждая себя мыслительным процессом вообще, и каким-то необъяснимым чудом при этом до сих пор жив.
Он схватил переноску, прижал к груди, как регбист мяч на последней минуте финала. И одновременно пнул свой стул под ноги второму бандиту. Стул проехался по плитке с визгом и врезался тому в колени.
— Живыми не дадимся, мусора позорные! — заорал Саня на всё кафе, хотя полминуты назад выяснилось, что это никакие не мусора, а гильдейская служба безопасности, но Саню подобные нюансы не смущали никогда в жизни и, подозреваю, не начнут смущать и сейчас.
Он метнулся к выходу.
Переноска в его руках дёргалась, из неё торчал язык пухлежуя, который на бегу успел лизнуть дверной косяк, край чьей-то тарелки и локоть официантки, застывшей с подносом в руках и выражением человека, который пытается понять, за что ему это всё.
Бандиты рванулись следом, и тут моё тело, не посоветовавшись с головой, сделало то, что в учебниках по самосохранению обычно описывается коротким и ёмким словом «не надо».
Я упёрся бедром в наш тяжёлый деревянный стол и толкнул его наперерез. Стол проехался по плитке со скрежетом.
Тарелки подпрыгнули и зазвенели, Санины недоеденные пельмени наконец-то съехали с края и шлёпнулись на пол. А мой борщ… мой прекрасный, заслуженный борщ! Плеснул через край и растёкся по столу рубиновой лужей, от вида которой мне стало больно.
Первый бандит, тот, с мокрым лицом, споткнулся о ножку стола, покачнулся, но удержался, ухватившись за спинку чужого стула. Второй, прихрамывая после удара в колени, даже не стал утруждать себя обходным манёвром — перемахнул через угол и на ходу сгрёб меня за куртку.
Швырнул.
Скажу честно, это было обидно. Не столько больно, хотя и больно тоже, а именно обидно, потому что он был крупнее, тяжелее и проделал это с такой будничной лёгкостью, с какой выбрасывают мусор.
Я пролетел метра полтора и впечатался спиной в соседний столик. Пустой, к моему огромному счастью.
Столик устоял. Я — нет.
Сполз на пол, опрокинув солонку, и первое, о чём подумал — не о спине, которая вспыхнула болью от поясницы до лопаток, а о том, что в двадцать один год падать всё-таки значительно приятнее, чем в шестьдесят. В шестьдесят после такого кульбита я бы, пожалуй, и не встал.
Бандиты вылетели на улицу. Дверь хлопнула. Колокольчик над ней даже не звякнул — видимо, решил, что на сегодня с него хватит.
Адреналин — удивительная штука. Секунду назад спина горела так, что хотелось лечь и не двигаться до пенсии, а в следующую секунду тело рвалось вперёд, как будто никакого удара не было. Потом, конечно, аукнется, это я знал наверняка из своего богатого опыта последствий. Но «потом» — это потом, а сейчас друг на улице один с двумя гильдейскими мордоворотами.
Я рванул к выходу и упёрся в стену.
Живую такую. Широкую. В фартуке с нарисованными котами в поварских колпаках.
Официантка стояла в дверном проёме в позе, которая сделала бы честь вратарю сборной в финале чемпионата, когда счёт равный и до конца тридцать секунд. Ноги на ширине плеч, руки в боки, подбородок выдвинут так, что за ним можно было бы укрыться от дождя.
— Куда⁈ — голос её мог бы останавливать, подозреваю, не только посетителей, но и небольшие танковые колонны. — А платить Пушкин будет⁈ Две тысячи двести!
— Женщина, пустите, там человека убивают!
— Убивают на улице, — отрезала она, не шелохнувшись. — А кушают у нас. Две тысячи двести. Или полицию вызываю.
Я попытался обойти её слева.
Она сделала шаг влево. Я метнулся вправо — шагнула вправо.
Из-за её плеча был виден дверной проём, мокрое крыльцо и пустая улица, на которой где-то в дожде пропадал мой друг с пухлежуем и двумя бандитами. А между мной и этой улицей стояла женщина, чья профессиональная честь была задета неоплаченным счётом. И сдвинуть её с места было примерно так же реально, как сдвинуть Исаакиевский собор.
Есть силы природы, с которыми спорить бесполезно. Землетрясения. Цунами. И женщины общепита, которым задолжали за борщ.
Я выхватил из кармана пятитысячную. Ту что снимал на корм для петов. Мысленно попрощался, как прощаются со старым другом, и швырнул на ближайший стол.
— Сдачи не надо! Борщ был божественный! — выпалил я.
Она поймала купюру с ловкостью, которая выдавала годы практики, проверила на свет, убедилась в подлинности и только тогда отступила в сторону, пропуская меня с таким видом, будто делала одолжение мирового масштаба.
Я вылетел на крыльцо.
Дождь хлестал по ступенькам и мокрому асфальту, в котором отражались неоновые вывески и размытые фонари. Улица была пуста.
Вдали, за перекрёстком, визгнули шины и мелькнули красные огни машины, которая рванула с места, не заботясь ни о правилах, ни о лужах. Огни растворились в дожде, и всё. Тишина. Только вода по водостокам и далёкий гул мобилей на магистрали.
Саня исчез. Вместе с пухлежуем, переноской и двумя бандитами из «Железных Псов».
Обратно в клинику я шёл медленно, и не потому что наслаждался вечерней прогулкой под дождём, хотя, будь у меня зонт и отсутствие проблем, прогулка вышла бы вполне ничего.
Просто торопиться было некуда. Саню я не найду: если его взяли, то увезли, а если сбежал, то рано или поздно объявится сам.
Он всегда объявлялся, пропадал на трое суток, потом возникал на пороге, потрёпанный и голодный, с новой невероятной историей и новой проблемой. Такой у него был жизненный цикл, и за годы дружбы я к нему, в общем-то, привык. Хотя привычка эта нервы не берегла.
Пет-пункт встретил меня тишиной и остаточным запахом гари, к которому я, кажется, начинал привыкать. Или нос просто капитулировал и решил, что бороться с этой новой обонятельной реальностью бессмысленно.
Я запер дверь на оба замка, повесил мокрую куртку на крючок, с которого она немедленно принялась капать на пол, формируя лужицу, на которую у меня уже не было ни сил, ни эмоций, и прошёл в подсобку.
Пуховик спал на кушетке, свернувшись клубком в пелёнке, и по его белой шерсти пробегали серебристые искры — слабые, но ровные, как пульс, который наконец-то нашёл свой ритм.
Ядро работало, восстанавливалось, гоняло энергию по каналам, которые ещё утром были забиты наглухо. А задние лапки подёргивались, и уже не так слабо, как днём — с усилием, рефлекторно, как у щенка, которому снится, что он бежит по огромному полю и вот-вот догонит. Нервные пучки оживали, и это было зрелище, от которого у любого фамтеха защемило бы где-то в районе профессиональной гордости.
Единственный хороший знак за весь день. Но, пожалуй, достаточный.
Саламандра лежала в тазу, и вода в нём давно остыла — пора менять. Когда я наклонился, она приоткрыла один глаз и посмотрела на меня с выражением, которое у людей означало бы «ну и где тебя носило, я тут жду, между прочим», после чего пустила пузырь и глаз закрыла, явно сочтя мой ответ необязательным.
— Взаимно, — сказал я ей.
Поменял воду — тридцать восемь градусов, не больше и не меньше, потому что с огненными видами температурный режим это не рекомендация, а закон. Саламандра погрузилась, одобрительно шевельнула хвостом и замерла с видом существа, которое наконец-то получило то, что ему причитается.
Потом я достал из шкафчика остатки корма. Их было, прямо скажем, негусто — универсальная питательная смесь, серая и безвкусная, как картон, но зато сбалансированная для аномальных видов любого типа, что хоть немного утешало.
Разложил по мискам, а точнее, по крышкам от пластиковых контейнеров, которые выполняли роль мисок с тем же успехом, с каким мой Пет-пункт выполнял роль клиники — формально, но с душой.
Пуховику поменьше, он ещё слаб, саламандре побольше — она крупнее и расходует энергию на терморегуляцию, а значит, и аппетит у неё соответствующий.
Себе я не нашёл ничего.
Дошираки кончились вчера, хлеб — позавчера, а ближайший магазин закрылся час назад. Впрочем, после того борща — вернее, после той его половины, которую мне удалось съесть до того, как вечер покатился под откос, — можно было протянуть до утра.
Если не думать о сале. О тончайших полупрозрачных ломтиках с розовыми прожилками, которые таяли на языке, и… Нет. Не думать о сале. Категорически!
Я переложил Пуховика с кушетки на плед, расстеленный в углу подсобки, — старый, колючий, пахнущий пылью и чуть-чуть чабрецом, потому что жестяная банка с чаем стояла на полке прямо над ним и щедро делилась ароматом.
Обложил его свёрнутыми тряпками по бокам, чтобы не расползался и не тревожил спину, — получился импровизированный вольер, убогий, но рабочий. Барсёнок покрутил мордочкой, ткнулся носом в ткань, учуял чабрец и затих, видимо, решив, что жить можно.
Сам лёг на кушетку. Она была узкая, короткая, продавленная ровно посередине и пахла медицинским спиртом, но после целого дня на ногах это было примерно как люкс в пятизвёздочном отеле — то есть абсолютно прекрасно.
На потолке была трещина — длинная, ветвистая, похожая на реку с притоками. Если долго на неё смотреть, можно было представить, что это карта какой-нибудь далёкой страны, где нет ни кредитов, ни бандитов из «Железных Псов», ни друзей, которые кормят травоядных зверей вокзальной шавермой.
Рядом — голая лампочка на проводе, выключенная.
За окном шёл дождь. Как всегда. Как вечно. Как будто больше ничего в этом городе не умело.
Спина болела, глаза закрывались, а в голове, затихая, как радио на последних процентах батарейки, бродили мысли — про Саню, про бандитов, про пятитысячную, которая ушла на борщ и больше не вернётся, и про завтрашний день, в котором проблем точно будет больше, чем решений.
Но это завтра. А сейчас рядом спят два существа, которые ещё сегодня утром умирали, а теперь — живы. И мне, в общем-то, этого вполне достаточно, чтобы закрыть глаза и отпустить этот безумный, невозможный, первый рабочий день.
Я заснул.
Утро пришло серое и мутное, без намёка на солнце, зато, что удивительно, без дождя. Для Питера это было событие, сопоставимое примерно с появлением кометы Галлея — случается редко, и когда случается, все выходят на улицу и не верят своим глазам.
Проснулся я от того, что что-то мокрое и холодное ткнулось мне в ладонь, свисавшую с кушетки. Открыл глаза и увидел Пуховика.
Сейчас он стоял внизу и тыкался мне носом в пальцы, настойчиво и сосредоточенно, и в его мордочке читался примерно один вопрос: жив доктор или нет, и если жив, то не пора ли заняться делом, а именно — почесать за ухом.
Но меня заинтересовало другое. Задние лапки. Вчера они волочились безвольно, как два мешочка с ватой. А сейчас он пытался ими двигать — коротко, неуклюже, как новорождённый щенок, который ещё не понял, что лапы ему принадлежат и что с ними, собственно, делать. Но пытался, и это стоило дороже любой пятитысячной купюры, включая ту, что ушла на борщ.
— Доброе утро, мелкий, — сказал я хрипло и почесал его за ухом. Он прикрыл глаза и ткнулся носом сильнее.
Я встал, и спина немедленно отблагодарила меня за ночь на твёрдой поверхности тройным хрустом — в пояснице, между лопаток и где-то в районе шеи, — причём каждый был настолько выразительным, что саламандра в тазу приоткрыла глаз, видимо, чтобы проверить, не разваливается ли её личный доктор на запчасти. Убедившись, что пока нет, закрыла обратно.
Умылся над раковиной. Вода оказалась настолько ледяной, что на секунду мне показалось, будто мозг примёрз к черепу, зато в голове прояснилось, а это было крайне кстати, потому что думать предстояло много, а ресурсов на это, прямо скажем, оставалось маловато.
Покормил зверей остатками корма, растянув на двоих то, чего едва хватило бы одному. Саламандра слопала свою порцию за десять секунд и посмотрела на меня с немым вопросом, на который я развёл руками — мол, рад бы, но самому нечего.
Пуховик ел медленно, аккуратно, поглядывая на меня после каждого кусочка, как будто спрашивал разрешения на следующий. Корм нужно было закупать, и закупать как можно дешевле, но качественнее. А финансовое состояние моей клиники на данный момент можно было описать одним ёмким медицинским термином: клиническая смерть.
Я воткнул штекер чайника. Тот застонал, как человек, которого разбудили в четыре утра и попросили поработать, но всё-таки принялся за дело с привычным надрывным воем.
Как раз потянулся за смарт-браслетом, чтобы проверить статы Пуховика после ночи — хотелось увидеть в цифрах то, что глаза и так видели: что лапки двигаются лучше, что Ядро стабилизировалось, что каналы пропускают, — и вот тут входная дверь распахнулась.
С таким ударом, что стена вздрогнула, штукатурка над косяком просыпалась белой крошкой, а мой многострадальный колокольчик, который за вчерашний день пережил больше потрясений, чем иные переживают за всю свою колокольчиковую жизнь, — жалобно пискнул и отвалился. Окончательно. Сорвался с гвоздика, стукнулся об пол и укатился под стеллаж, откуда возвращаться, судя по траектории, не планировал. Что ж, я его понимал.
Надо будет что-то сделать с этой дверью, чтоб больше ни одна па… живая душа не смогла ей так шваркнуть.
В проёме стоял человек, при виде которого слово «стоял» казалось неточным. Он не стоял — он занимал пространство. Квадратный, широкий, в чёрном костюме, который сидел на нём примерно как обивка на диване. Стриженый затылок, квадратная челюсть, наушник в правом ухе, а взгляд скользнул по помещению мимо меня, сквозь меня, как будто я был частью мебели, причём не самой ценной.
Он молча осмотрел приёмную. Профессионально за три секунды. Так осматривают помещение люди, которых этому учили, и учили хорошо.
— Извините, приём с девяти, бахилы в углу, — начал я.
Он меня, разумеется, не услышал. Или услышал, но классифицировал информацию как нерелевантную, что, учитывая обстоятельства, было, наверное, справедливо. Поднёс руку к воротнику пиджака, и коротко, как выстрел:
— Чисто.
За ним вошёл второй. Такой же. Чёрный костюм, наушник, челюсть. Развернулся спиной к первому, контролируя коридор. Потом третий — этот задел плечом косяк и даже не заметил, хотя косяк, кажется, заметил и обиженно хрустнул.
Моя приёмная, рассчитанная на одного врача, один стол и максимум двух посетителей средней комплекции, стремительно заполнялась людьми, рядом с которыми мой арендодатель Панкратыч, при всей его впечатляющей комплекции, показался бы изящным юношей.
Четвёртый вошёл, зацепив стул. Тот упал с грохотом. Никто не обернулся. Пятый встал у окна, перекрыв свет.
В подсобке саламандра пустила пузырь. Пуховик, которого я только что кормил, вжался в кушетку и затих.
Я стоял посреди собственной клиники, в мятой одежде и с пустым чайником в руке, и чувствовал себя примерно так, как, наверное, чувствует себя хомяк, в клетку которого по какому-то чудовищному недоразумению запустили пятерых ротвейлеров.
А потом в дверях появился он. Из тех невысоких и сухощавых мужчин, рядом с которыми крупные люди выглядят не крупными, а просто громоздкими.
Белый костюм-тройка безупречный, как свежий снег, на котором ещё никто не успел пос… потоптаться. Шляпа тоже белая, с узкой чёрной лентой, надвинутая чуть набок. Трость с серебряным набалдашником в виде волчьей головы — и он на неё не опирался. Скорее нёс, как аксессуар. Или как оружие.
Он переступил порог и остановился. По лицу прошла короткая гримаса — нос дёрнулся, ноздри сжались. В клинике, надо признать, пахло. Гарью от вчерашней саламандры, кормом, влажной шерстью и остаточными нотами эфирного газа пухлежуя, которые, подозреваю, впитались в стены навечно и переживут меня, и это здание.
Амбал, который первым проверял периметр, подхватил упавший стул и суетливо, двумя руками, поставил перед гостем. Стул, рассчитанный на людей обычных размеров, под этим человеком не скрипнул и не покачнулся. Он сел в него так, как садятся в кресло, — легко, привычно, закинув ногу на ногу. Положил трость поперёк колена. Шляпу не снял.
И медленно обвёл взглядом мою приёмную.
Потом он посмотрел на меня. И улыбнулся. Широко, хищно, обнажив пару золотых зубов, которые блеснули в утреннем свете.
— Ну, здравствуй! — сказал он хищно. — Я пришёл вот за ней, — он кивнул на саламандру.
«Не пойду… плохой человек… пожалуйста!» — раздалось в моей голове.