Черная судьба моих отцов
прямо начинается от бога.
По путям разбуженных ветров
ты ушла, слепа и босонога,
от любви,
от жизни,
от людей
в тяжкие потемки — без возврата —
праведным носителем идей
рыжего Никиты Пустосвята.
Это все — трагедия твоя.
И, живя за склонами Урала,
ты слагала песни про края,
где твоя весна не умирала.
Кто она? Кому она сродни?
…Воды протекли.
Встают в тумане
желтые сивушные огни.
Песни о Степане-атамане.
Заговоры.
Лобные места.
Царские парады.
Эшафоты.
Золото священного креста,
и орлов недвижные полеты.
Так туман сгущается,
и в нем,
растеряв пути свои косые,
подвигами,
войнами,
огнем
бредит деревянная Россия.
Но в ответ из вытравленной мглы
только вой полуночного волка…
— Где твои двуглавые орлы?
— Где твоя тупая треуголка?
…Осень.
(И ленинская рука —
над башней броневика!)
Снова воды утекли в моря;
и передо мною, увядая,
встала родословная моя —
стреляная,
битая,
худая,
бородой поросшая,
в дыму,
вышла на дорогу — на прямую…
Что от родословной я приму?
Что для светлой радости приму я?
Я приму лишь только цвет крови,
только силу,
только звезды мира.
— Ты меня на битву позови, —
это будет именно для мира.
Я возьму товарищей,
свинца,
хлеба фунт
и песенку поэта.
У моих товарищей сердца —
из железа,
радости и света.
Мы возьмем свое наверняка!
Мы пройдем
с большим огнем заряда
по путям последнего парада!
Дайте башню для броневика!
Возникайте, бури,
если надо!
Близок бой.
И вот сквозь дым багровый,
дым долин,
летящий до морей,
я встаю.
Клянусь последним словом
в преданности Родине своей.
Ты поверь,
не ради легкой славы
я давно скрепил с тобой родство.
Эти песни счастья, эти клятвы
в мир идут от сердца моего.
Ты прими их и не дай померкнуть…
Слава, слава, как ты далека!..
Хутор.
Степь.
Бездомный кружит беркут.
Длинные проходят облака.
Никнут у покинутого шляха
желтые худые ковыли,
да летит диковинная птаха
на четыре взмаха
от земли.
Поздней осенью
снова к Стамбулу летят журавли,
листья клена идут
на повторную завязь земли…
Ветер, дымный и горький,
придет от азовских лиманов.
Я забуду про все.
Я вернусь на полгода назад.
Я пойму, для чего у низовий дождей
и туманов
с журавлями к Стамбулу
кленовые листья летят…
Здесь бродили с тобой мы
по аллеям осенним,
песни тихие пели,
болтали, шутя, про любовь.
Только часто моим
не всегда гостевым настроеньям
ты дарила букеты степных
и чуть-чуть горьковатых цветов…
В этот медленный час,
по бокам тишину колыхая,
по полынным степям
боевые скользят поезда.
Чахнут рейнские травы!
Поднимаются кули Шанхая!
И совсем не спокойно течет
на Амуре вода!
Значит, близко стучат
золотые часы расставанья,
и нежданные встречи
караулят меня впереди.
Скоро будет война!
Поцелуй ты меня на прощанье
и в далекий поход
поскорее меня снаряди!
Мною эта минута
вовеки не будет забыта —
опрокинулась в пропасти
комнатной жизни арба…
Завтра будет война!
По заставам грохочут копыта,
и над пашнею мира
ревет боевая труба.
В этом я не виню
ни себя,
ни тебя, дорогая.
Только страшно:
со мною оставшись один на один,
мир кощунства не спит,
одинокое сердце пугая
тишиною грохочущей
старых батальных картин.
Ой, в долине гуси гоготали,
говорят в народе — не к добру.
Ласточки-касаточки летали,
яворы скрипели на ветру.
В курене вразвалку спали дети,
а у коновязи фыркал конь.
Ой, в долине рано, на рассвете,
вспыхивал
и потухал огонь.
В это время ветер бил о стену
и сдувал последнюю звезду…
Сапоги обую,
френч одену
и к долине тихо побреду.
Так и сделал.
Звезды золотые!
Блеск шелома!
Ржание коня!
Предо мною времена Батыя
Встали
и глаза свои косые
прямо обратили на меня.
Грянули мечи —
и… я проснулся.
Охладивши сонное лицо,
френч надевши,
в сапоги обулся,
молчаливо вышел на крыльцо.
Ночью шла гроза,
корежа клены,
сны ломая,
руша погреба.
… Мимо пролетают эскадроны,
и ревет военная труба.
Истребителю Петру Геращенко
Не так легко нам на сердце носить
разлуку лет с тоской неистребимой:
мы отвыкали вслух произносить
родное имя девушки любимой.
Мы бредили экзотикой морей
и тем святым, что в жизни не видали…
Незримый дух, как призрак, у дверей
стучал и звал в неведомые дали:
В Маньчжурию, в барханную дыру,
где степь венчала славою иною…
Мы там, дружа с орлами на ветру,
почувствовали крылья за спиною.
И лезли в небо, словно бы шутя,
нас в бой влекла не оторопь людская…
И мы дрались, стервятников когтя,
неистощимым солнцем истекая.
И мне ль забыть рассказы о войне,
тоску ночевок, зыбкий сон бархана,
и цирика на диком скакуне,
и бомбовоз над прахом Тамерлана!
Голуби мира летят, летят
с веточкою тоски.
Где-то в долине упал солдат
замертво на пески.
Ночь африканская. Путь прямой.
Дым с четырех сторон.
Сумерки тропиков. Но домой,
нет, не вернется он.
Голуби мира летят, летят
с холодом и теплом.
Пушки германские заговорят
на языке своем.
Руша преграды, мои враги
в лютых ночах идут,
снова солдатские сапоги
рейнские травы мнут.
Голуби мира летят, летят,
веточку в клюв зажав,
кружатся,
кружатся,
кружатся над
крышами всех держав.
Снова теплятся для разрух
два очага войны.
Но Москва произносит вслух
слово моей страны.
Слыша его, у больных болот,
возмужавший в борьбе,
негр поднимается и поет
песенку о себе:
«Пусть в селении Суалы
в яростную грозу
враги заключат меня в кандалы —
я их перегрызу,
Примет кости мои земля —
брат мой возьмет ружье:
за океаном, у стен Кремля,
сердце стучит мое».
Снова теплятся для разрух
два очага войны.
Но Москва произносит вслух
слово моей страны.
Оно адресовано миру всему,
и твердость в нем наша вся.
И московский юноша вторит ему,
тихо произнося:
— Милая родина! Ты в бою
только мне протруби;
если надо тебе,
мою
голову — отруби!
Факелом над землей подними,
долго свети, свети,
чтобы открылись перед людьми
светлые все пути.
Разве не знают мои враги
вечность таких минут,
враги, чьи солдатские сапоги
рейнские травы мнут?
В конце весны черемуха умрет,
осыплет снег на травы
лепестковый,
кавалерист, стреляющий вперед,
ее затопчет конскою подковой.
Пройдут года —
настанет смерти срок,
товарищам печаль сердца изгложет.
Из веточек черемухи венок
кавалеристу в голову положат.
И я б хотел — совсем не для прикрас, —
чтоб с ним несли шинель,
клинок
и каску, —
и я б хотел, чтоб воин в этот раз
почувствовал
цветов тоску
и ласку.
Опять сижу с тобой наедине,
опять мне хорошо, как и вчера,
Мне кажется, я не был на войне,
не шел в атаку, не кричал «ура».
Мне кажется, все это было сном,
хотя в легенду переходит бой.
Я вижу вновь в чужом краю лесном
окоп в снегу, где мало жил тобой.
Возьми тепло у этого огня,
согрейся им и друга позови.
Помучь тоской, любимая, меня,
мне хочется молчанья и любви.
Ты видишь — я пришел к тебе живой,
вот только рана — больше ничего…
Я шел сквозь ад, рискуя головой,
чтоб руки греть у сердца твоего.
И если ты способна хоть на миг
увлечь меня, как память, в забытье, —
услышу не молчание твое,
а ветра стон и гаубицы крик!
Я позабыл шипение огня,
гуденье ветра, ниточки свинца.
Ты ни о чем не спрашивай меня.
Покинем дом и в сад сойдем с крыльца,
Ты расскажи мне лучше, как могло
случиться так, что вдруг среди зимы
тюльпанов нераздельное тепло
в твоих конвертах находили мы.
Чего ж молчишь? Иль нет такой земли?
…И я без слез, пожалуй, не смогу
припомнить, как под Выборгом цвели
кровавые тюльпаны на снегу.