Борис Корнилов

«Большая весна наступает с полей…»

Большая весна наступает с полей,

с лугов, от восточного лога, —

рыдая, летят косяки журавлей,

вонючая стынет берлога.

Мальчишки поют и не верят слезам,

Девчонки не знают покоя,

а ты поднимаешь к раскосым глазам

двустволку центрального боя.

Весна наступает — погибель твоя,

идет за тобой по оврагу, —

ты носишь четырнадцать фунтов ружья,

табак, патронташ и баклагу.

Ты по лесу ходишь, и луны горят,

ты видишь на небе зарницу;

она вылетает — ружейный заряд, —

слепя перелетную птицу.

И белый, как туча, бросается дым

в болото прыжком торопливым,

что залито легким, родным, золотым

травы небывалым отливом.

И все для тебя — и восход голубой,

и мясо прекрасное хлеба, —

ты спишь одинок, и стоит над тобой,

прострелено звездами, небо.

Тоска по безлюдью темна и остра,

она пропадет, увядая,

коль кружатся желтые перья костра,

и песня вдали молодая.

Я песню такую сейчас украду

и гряну пронзительно, люто —

я славлю тебя, задыхаясь в бреду,

весна без любви и уюта!

«Тосковать о прожитом излишне…»

Тосковать о прожитом излишне,

но печально вспоминаю сад, —

там теперь, наверное, на вишне

небольшие ягоды висят.

Медленно жирея и сгорая,

рыхлые качаются плоды,

молодые,

полные до края

сладковатой и сырой воды.

Их по мере надобности снимут

на варенье и на пастилу.

Дальше — больше,

как диктует климат,

осень пронесется по селу.

Мертвенна,

облезла

и тягуча —

что такое осень для меня?

Это преимущественно — туча

без любви,

без грома,

без огня.

Вот она, —

подвешена на звездах,

гнет необходимое свое,

и набитый изморозью воздух

отравляет наше бытие.

Жители!

Спасайте ваши души,

заползайте в комнатный уют, —

скоро монотонно

прямо в уши

голубые стекла запоют.

Но, кичась непревзойденной силой,

я шагаю в тягостную тьму,

попрощаться с яблоней, как с милой

молодому сердцу моему.

Встану рядом,

от тебя ошую[12],

ты, пустыми сучьями стуча,

чувствуя печаль мою большую,

моего касаешься плеча.

Дождевых очищенных миндалин

падает несметное число…

Я пока еще сентиментален,

оптимистам липовым назло.

Песня о встречном

Нас утро встречает прохладой,

Нас ветром встречает река.

Кудрявая, что ж ты не рада

Веселому пенью гудка?

Не спи, вставай, кудрявая!

В цехах звеня,

Страна встает со славою

На встречу дня.

И радость поет, не скончая,

И песня навстречу идет,

И люди смеются встречая,

И встречное солнце встает.

Горячее и бравое,

Бодрит меня.

Страна встает со славою

На встречу дня.

Бригада нас встретит работой,

И ты улыбнешься друзьям,

С которыми труд, и забота,

И встречный, и жизнь — пополам.

За Нарвскою заставою,

В громах, в огнях,

Страна встает со славою

На встречу дня.

И с ней до победного края

Ты, молодость наша, пройдешь,

Покуда не выйдет вторая

Навстречу тебе молодежь.

И в жизнь вбежит оравою,

Отцов сменя.

Страна встает со славою

На встречу дня.

…И радость никак не запрятать,

Когда барабанщики бьют:

За нами идут октябрята,

Картавые песни поют.

Отважные, картавые,

Идут, звеня.

Страна встает со славою

На встречу дня!

Такою прекрасною речью

О правде своей заяви.

Мы жизни выходим навстречу,

Навстречу труду и любви!

Любить грешно ль, кудрявая,

Когда, звеня,

Страна встает со славою

На встречу дня.

«В Нижнем Новгороде с откоса…»

В Нижнем Новгороде с откоса

чайки падают на пески,

все девчонки гуляют без спроса

и совсем пропадают с тоски.

Пахнет липой, сиренью и мятой,

небывалый слепит колорит,

парни ходят —

картуз помятый,

папироска во рту горит.

Вот повеяло песней далекой,

ненадолго почудилось всем,

что увидят глаза с поволокой,

позабытые всеми совсем.

Эти вовсе без края просторы,

где горит палисадник любой,

Нижний Новгород,

Дятловы горы,

ночью сумрак чуть-чуть голубой.

Влажным ветром пахнуло немного,

легким дымом,

травою сырой,

снова Волга идет, как дорога,

вся покачиваясь под[13] горой.

Снова, тронутый радостью долгой,

я пою, что спокойствие — прах,

что высокие звезды над Волгой

тоже гаснут на первых порах.

Что напрасно, забытая рано,

хороша, молода, весела,

как в несбыточной песне, Татьяна

в Нижнем Новгороде жила.

Вот опять на песках, на паромах

ночь огромная залегла,

дует запахом чахлых черемух,

налетающим из-за угла,

тянет дождиком,

рваною тучей

обволакивает зарю, —

я с тобою на всякий случай

ровным голосом говорю.

Наши разные разговоры,

наши песенки вперебой.

Нижний Новгород,

Дятловы горы,

ночью сумрак чуть-чуть голубой.

Спасение

Пусть по земле летит гроза оваций,

Салют орудий тридцатитройной —

нам нашею страною любоваться,

как самой лучшей

нашею страной.

Она повсюду —

и в горах и в селах —

работу повседневную несет,

и лучших в мире —

храбрых и веселых —

она спасла, спасала и спасет.

И дальше в путь, невиданная снова,

а мы стеной, приветствуя, встаем, —

«Челюскина» команду,

Димитрова,

спасителей фамилии поем.

Я песню нашу лирикою трону,

чтоб хороша была со всех сторон,

а поезд приближается к перрону,

и к поезду подвинулся перрон.

Они пойдут из поезда,

и синий

за ними холод —

звездный, ледяной,

тяжелый сумрак

и прозрачный иней

всю землю покрывает сединой.

На них глядит остеклянелым глазом

огромная Медведица с высот,

бедой и льдами окружила разом

И к Северному полюсу несет.

А пароход измят, разбит, расколот,

покоится и стынет подо льдом —

медведи,

звезды острые

и холод

кругом, подогреваемый трудом.

Морями льдина белая омыта,

и никакая сила не спасет

и никогда…

На льдине лагерь Шмидта,

и к Северному полюсу несет.

А в лагере и женщины и дети,

медведи,

звезды острые,

беда,

и обдувает ужасом на свете

спокойные жилые города.

Но есть Союз,

нет выхода иного, —

а ночью льдина катится ядром,

наутро снова,

выходите снова

наутро —

расчищать аэродром.

А ночью стынут ледяные горы,

а звезды омертвели и тихи.

В палатках молодые разговоры,

и Пушкина скандируют стихи.

Века прославят

льдами занесенных

и снова воскрешенных на земле.

Спасителей прославят

и спасенных

пылающие звезды на Кремле.

Мы их встречаем песней и салютом,

пустая льдина к северу плывет,

и только кто-то

в озлобленье лютом

последний свой готовит перелет.

Мы хорошо работаем и дышим,

Как говорится, пяди не хотим,

но если мы увидим и услышим,

то мы тогда навстречу полетим.

Ты, враг, тоску предсмертную изведай,

мы полетим по верному пути,

чтобы опять — товарищи с победой,

чтобы опять товарища спасти.

Соловьиха

У меня к тебе дело такого рода,

что уйдет на разговоры вечер весь, —

затвори свои тесовые ворота

и плотней холстиной окна занавесь.

Чтобы шли подруги мимо, парни мимо

И гадали бы и пели бы скорбя:

Что не вышла под окошко, Серафима?

Серафима, больно скучно без тебя…

Чтобы самый ни на есть раскучерявый,

рвя по вороту рубахи алый шелк,

по селу Ивано-Марьино с оравой

мимо окон под гармонику прошел.

Он все тенором, все тенором, со злобой

запевал — рука протянута к ножу:

— Ты забудь меня, красавица,

попробуй…

Я тебе тогда такое покажу…

Если любишь хоть всего наполовину,

подожду тебя у крайнего окна,

постелю тебе пиджак на луговину

довоенного и тонкого сукна.

А земля дышала, грузная от жиру,

и от омута Соминого левей

соловьи сидели молча по ранжиру,

так что справа самый старый соловей.

Перед ним вода — зеленая, живая,

мимо заводей несется напролом —

он качается на ветке, прикрывая

соловьиху годовалую крылом.

И трава грозой весеннею измята,

дышит грузная и теплая земля,

голубые ходят в омуте сомята,

пол-аршинными усами шевеля.

А пиявки, раки ползают по илу,

много ужаса вода в себе таит —

щука — младшая сестрица крокодилу —

неживая возле берега стоит…

Соловьиха в тишине большой и душной…

Вдруг ударил золотистый вдалеке,

видно, злой, и молодой, и непослушный,

ей запел на соловьином языке:

— По лесам,

на пустырях

и на равнинах

не найти тебе прекраснее дружка —

принесу тебе яичек муравьиных,

нащиплю в постель я пуху из брюшка.

Мы постелем наше ложе над водою,

где шиповники все в розанах стоят,

мы помчимся над грозою, над бедою

и народим два десятка соловьят.

Не тебе прожить, без радости старея,

ты, залетная, ни разу не цвела,

вылетай же, молодая, поскорее

из-под старого и жесткого крыла.

И молчит она,

все в мире забывая, —

я за песней, как за гибелью, слежу…

Шаль накинута на плечи пуховая…

— Ты куда же, Серафима?

— Ухожу, —

Кисти шали, словно перышки, расправя,

влюблена она,

красива,

не хитра —

улетела.

Я держать ее не в праве —

просижу я возле дома до утра.

Подожду, когда заря сверкнет по стеклам,

золотая сгаснет песня соловья —

пусть придет она домой

с красивым,

с теплым —

меркнут глаз его татарских лезвия.

От нее и от него

пахнуло мятой,

он прощается у крайнего окна,

и намок в росе

пиджак его измятый

довоенного и тонкого сукна.

«Знакомят молодых и незнакомых…»

Знакомят молодых и незнакомых

в такую злую полночь соловьи,

и вот опять секретари в райкомах

поют переживания свои.

А под окном щебечут клен и ясень,

не понимающие директив,

и в легкий ветер, что проходит ясен,

с гитарами кидается актив.

И девушку с косой тяжелой, русской

(а я за неразумную боюсь)

прельщают обстоятельной нагрузкой,

любовью, вовлечением в союз.

Она уходит с пионервожатым

на озеро — и песня перед ней…

Над озером склонясь, как над ушатом,

они глядят на пестрых окуней.

Как тесен мир.

Два с половиной метра

прекрасного прибрежного песка,

да птица серая,

да посвист ветра,

да гнусная козявка у виска.

О чем же думать в полночь?

О потомках?

О золоте?

О ломоте спинной?

И песня задыхается о том, как

забавно под серебряной луной…

Под серебряной луной,

в голубом садочке,

над серебряной волной,

на златом песочке

мы радуемся — мальчики — и плачем,

плывет любовь, воды не замутив,

но все-таки мы кое-что да значим,

секретари райкомов и актив.

Я буду жить до старости, до славы

и петь переживания свои,

как соловьи щебечут, многоглавы,

многоязыки, свищут соловьи.

Открытие лета

Часу в седьмом утра, зевая,

спросонья подойду к окну —

сегодня середина мая,

я в лето окна распахну.

Особенно мне ветер дорог,

он раньше встал на полчаса

и с хлопаньем оконных створок

и занавеской занялся.

Он от Елагина, от парка,

где весла гнутся от воды,

где лето надышало жарко

в деревья,

в песню

и пруды,

в песок, раскиданный по пляжу,

в гирлянд затейливую пряжу,

в желающие цвесть сады…

Оно приносит населенью

зеленые свои дары,

насквозь пропахшее сиренью,

сиреневое от жары,

и приглашает птичьим свистом

в огромные свои сады,

все в новом,

ситцевом

и чистом

и голубое от воды,

все золотое,

расписное,

большое,

легкое,

лесное,

на гичке острой,

на траве,

на сквозняке,

на светлом зное

и в поднебесной синеве.

Я ошалел от гама, свиста

и песни, рвущейся к окну, —

рубаху тонкого батиста

сегодня я не застегну.

Весь в легком, словно в паутинах,

туда, где ветер над рекой, —

я парусиновый ботинок

шнурую быстрою рукой,

туда, где зеленеет заросль,

где полводы срезает парус,

где две беды,

как полбеды,

где лето кинулось в сады.

Я позвоню своей дивчине

4—20–22,

по вышесказанной причине

скорей

туда,

на Острова.

Вы понимаете? Природа,

уединенье в глубь аллей —

мои четыре бутерброда

ей слаще всяких шницелей.

Мне по-особенному дорог,

дороже всяческих наград

мой расписной,

зеленый город,

в газонах, в песнях

Ленинград.

Я в нем живу,

пою,

ликую,

люблю

и радуюсь цветам,

и я его ни за какую

не променяю,

не отдам.

Мечта

Набитый тьмою, притаился омут,

разлегся ямой на моем пути.

Деревья наряжаются и стонут,

и силятся куда-нибудь уйти.

Не вижу дня,

не слышу песен прежних.

Огромна полночь, как вода, густа.

Поблизости ударит о валежник,

как по льду проскользнувшая звезда.

Мне страшно в этом логове природы —

висит сосны тяжелая клешня.

Меня, как зверя, окружают воды —

там щуки ударяются плашмя,

подскакивая к небу.

Воздух черен,

а по небу, где бурю пронесло,

рассеяно горячих, легких зерен

уму непостижимое число.

Но мне покой в любую полночь дорог, —

он снизойдет, огромный и густой,

и, золотой облюбовав пригорок,

я топором ломаю сухостой.

Я подомну сыреющие травы,

я разведу сияние костра —

едучий дым махорочной отравы,

сырая дрожь — предчувствие утра —

и не заснуть.

Кукушка куковала

позавчера мне семьдесят годов,

чтобы мое веселье побывало

и погуляло в сотне городов,

чтобы прошел я, все запоминая,

чтоб чистил в кавалерии коня,

чтоб девушка, какая-то иная,

не русская,

любила бы меня.

Она, быть может, будет косоглаза,

и некрасива, может быть она.

Пролезет в сердце гулкое, пролаза,

и там начнет хозяйничать одна.

Деревья ходят парами со стуком,

летит вода, рождаются года, —

мы сына назовем гортанным звуком,

высоким именем: Карабада.

«Ты покачай Карабаду,

баюкай,

чтоб не озяб, подвинь его к огню».

С какой тоской

и с радостью,

и мукой

Карабаде я песню сочиню!

Пройдут его мальчишеские годы,

а он ее запомнит, как одну,

про разные явления природы,

про лошадей,

про саблю,

про войну,

про заячью охоту,

про осину,

про девушку не русскую лицом,

и никогда не стыдно будет сыну

за песню, сочиненную отцом…

Но мне — пора.

В болоте кряковая

свой выводок пушистый повела.

До вечера мечтанья забывая,

патроны в оба двигаю ствола.

Еще темно,

но лес уже звучащим

тяжелым телом движется вдали,

и птицы просыпаются по чащам,

и девушки по ягоды пошли.

Со съезда писателей

Это рушится песен лава,

как вода, горяча, жива:

наша молодость,

наша слава,

все наречия и слова.

И бараньи плывут папахи,

прихотливы и велики,

шелком вышитые рубахи

и английские пиджаки.

Самой красочной песни — длинной

путь-дорогой, строфа, беги.

Так же мягко идут козлиной

тонкой кожицы сапоги.

Горным ветром на нас подуло,

в облаках моя голова —

заунывные из аула

закружили меня слова.

Здесь, товарищи, без обмана,

песня славная глубока —

я приветствую Сулеймана,

дагестанского старика.

Мы гордимся такой нагрузкой —

замечателен песен груз —

и таджик, и грузин, и русский,

и татарин, и белорус.

Мы не сложим такого груза

на прекрасном пути своем —

мы, поэты всего Союза,

собираемся и поем.

О горах, уходящих в небо,

о морях молодого хлеба,

об Украине и Сибири,

о шиповнике над водой,

о стране — самой лучшей в мире,

самой вечной и молодой.

Эту песню залетную птичью

мы на сотни поем голосов,

похваляясь пушниной и дичью

всех опушек, болот и лесов,

лососиной,

охотой лосиной,

поговоркою областной,

похваляясь

березой,

осиной,

краснораменскою сосной.

Мы любуемся всем —

пилотом,

побежденным смертельным льдом,

стратостатами,

Красным Флотом,

обороною

и трудом.

Нашей Родины степи, склоны

мы, как песню, берем на щит.

Пушкин смотрит на нас с колонны,

улыбается и молчит.

Все прекраснее и чудесней

этот славный для нас старик,

и его поминает песней

всякий сущий у нас язык.

Вечер

Гуси-лебеди пролетели,

чуть касаясь крылом воды,

плакать девушки захотели

от неясной еще беды.

Прочитай мне стихотворенье

как у нас вечера свежи,

к чаю яблочного варенья

мне на блюдечко положи.

Отчаевничали, отгуляли,

не пора ли, родная, спать, —

спят ромашки на одеяле,

просыпаются ровно в пять.

Вечер тонкий и комариный,

погляди, какой расписной,

завтра надо бы за малиной,

за пахучею,

за лесной.

Погуляем еще немного,

как у нас вечера свежи!

Покажи мне за ради бога,

где же Керженская дорога,

обязательно покажи.

Постоим под синей звездою.

День ушел со своей маетой.

Я скажу, что тебя не стою,

что тебя называл не той.

Я свою называю куклой —

брови выщипаны у ней,

губы крашены спелой клюквой,

а глаза синевы синей.

А душа — я души не знаю.

Плечи теплые хороши.

Земляника моя лесная,

я не знаю ее души.

Вот уеду. Святое слово,

не волнуясь и не любя,

от Ростова до Бологого

буду я вспоминать тебя.

Золотое твое варенье,

кошку рыжую на печи,

птицу синего оперенья,

запевающую в ночи.

Прощание

На краю села большого —

пятистенная изба…

Выйди, Катя Ромашова, —

золотистая судьба.

Косы русы,

кольца,

бусы,

сарафан и рукава,

и пройдет, как солнце в осень,

мимо песен, мимо сосен, —

поглядите — какова.

У зеленого причала

всех красивее была, —

сто гармоник закричало,

сто девчонок закричало,

сто девчонок замолчало —

это Катя подошла.

Пальцы в кольцах, тело бело,

кровь горячая весной,

подошла она, пропела:

— Мир компании честной.

Холостых трясет

и вдовых,

соловьи молчат в лесу,

полкило конфет медовых

я Катюше поднесу.

— До свидания, — скажу, —

я далеко ухожу…

Я скажу, тая тревогу:

— Отгуляли у реки,

мне на дальнюю дорогу

ты оладий напеки.

Провожаешь холостого,

горя не было и нет,

я из города Ростова

напишу тебе привет.

Опишу красивым словом,

что разлуке нашей год,

что над городом Ростовом

пролетает самолет.

Я пою разлуке песни,

я лечу, лечу, лечу,

я летаю в поднебесье —

петли мертвые кручу.

И увижу, пролетая,

в светло-розовом луче:

птица — лента золотая —

на твоем сидит плече.

По одной тебе тоскую,

не забудь меня — молю,

молодую,

городскую,

никогда не полюблю…

И у вечера большого,

как черемуха встает,

плачет Катя Ромашова,

Катя песен не поет.

Провожу ее до дому,

сдам другому, молодому.

— До свидания, — скажу, —

я далеко ухожу…

Передай поклоны маме,

попрощайся из окна…

Вся изба в зеленой раме,

вся сосновая она,

петухами и цветами

разукрашена изба,

колосками,

васильками, —

сколь искусная резьба!

Молодая яблонь тает,

у реки поет народ,

над избой луна летает,

Катя плачет у ворот.

Командарм

Вот глаза закроешь —

и полвека

на рысях пройдет передо мной,

половина жизни человека,

дымной опаленная войной.

Вот глаза закроешь только —

снова

синих сабель полыхает лед,

и через Галицию до Львова

конница республики идет.

Кони в яблоках и вороные,

дробь копыт размашистых глуха,

запевают песню головные,

все с кубанским выдохом на hа:

— hады отовсюду, но недаром

длинных сабель развернулся ряд,

бурка крыльями над командармом,

и знамена грозные горят.

Под Воронежем

и под Касторной

все в пороховом дыму серо,

и разбиты Мамонтов

и черный

наголову

генерал Шкуро.

Это над лошажьей мордой дикой

на врага,

привстав на стремена,

саблею ударила

и пикой полстраны,

коли не вся страна.

Сколько их сияло,

сабель острых,

сколько пик поломано —

о том

может помнить Крымский полуостров,

Украина, и Кубань, и Дон.

Не забудем, как в бою угарно,

как ходили красные полки,

как гуляла сабля командарма —

продолжение его руки.

Командарм —

теперь такое дело —

свищет ветер саблею кривой,

пятьдесят сражений пролетело

над твоею славной головой.

И опять — под голубою высью

через горы, степи и леса,

молодость раскачивая рысью,

конные уходят корпуса.

Песня под копытами пылится,

про тебя дивизия поет —

хлеборобу ромбы на петлицы

только революция дает.

Наша революция,

что с бою все взяла,

чей разговор не стих,

что повсюду и всегда с тобою

силою луганских мастерских.

И когда ее опять затронут

яростным дыханием огня —

хватит песен, сабель и патронов,

за тобой мы сядем на коня

и ударим:

— С неба полуденного…

Свистнут пальцы с левого крыла —

это значит — песня про Буденного

впереди конармии пошла.

«Под утро подморозило немного…»

Под утро подморозило немного,

еще не все проснулись —

тишина,

по городу трамвайная дорога

веселым снегом запорошена.

Голы сады —

и вот зимы начало,

с Балтийского корыта холода,

и невская

темнела,

заскучала,

забегала

(не вырваться)

вода.

Иду, свищу…

Мне весело, не тесно.

Я сызнова люблю тебя, зима,

и красными на белом повсеместно

меня в пути приветствуют дома

плакатами

и флагами,

и светом

меня зима приветствует в пути,

и над районным Выборгским Советом

и над заводом имени Марти.

Зима пришла,

зима прогнала осень,

ее приход отпраздновал завод,

и по Литейному, дом 48,

где девушка любимая живет.

Она еще вчера мне показала

на пламенный и светлый Ленинград,

на шелковые флаги у вокзала,

на эти крылья, машущие в лад.

И глядя на огней огромных пятна,

на яркое полотнище крыла,

ее любовь

и радость

мне понятна,

хорошая,

веселая

была.

А снег летел,

подули ветры хором,

сдувая копоть дымную и вонь, —

как не гордиться городом,

в котором

всех революций клокотал огонь,

в котором пели: на себя надейся, —

в котором на расстрел

и на штыки

и шли

и падали красноармейцы,

и шли

и падали большевики.

В котором мы

работали и пели

в метелицу,

в распутицу,

в дыму

и делали по стольку — за недели,

за месяцы не сделать никому.

Зима пришла.

Но что нам страшно, людям,

в твоих снегах

и в холоде твоем —

и мы живем,

работаем

и любим,

горюем,

радуемся

и поем.

Чиж

За садовой глухой оградой

ты запрятался

серый чиж…

Ты хоть песней меня порадуй.

Почему, дорогой молчишь?

Вот пришел я с тобой проститься,

и приветливый

и земной,

в легком платье своем из ситца

как живая передо мной.

Неужели же все насмарку?..

Даже в памяти не сбережем…

Эту девушку

и товарку

называли всегда чижом.

За веселье, что удалось ей…

Ради молодости земли

кос ее золотые колосья

мы от старости берегли.

Чтобы вроде льняной кудели

раньше времени не седели,

вместе с лентою заплелись,

небывалые, не секлись.

Помню волос этот покорный,

мановенье твоей руки,

как смородины дикой, черной

наедались мы у реки.

Только радостная, тускнея,

в замиранье,

в морозы,

в снег

наша осень ушла, а с нею

ты куда-то ушла навек.

Где ты —

в Киеве?

Иль в Ростове?

Ходишь плача или любя?

Платье ситцевое, простое

износилось ли у тебя?

Слезы темные

в горле комом,

вижу горести злой оскал…

Я по нашим местам знакомым,

как иголку, тебя искал.

От усталости вяли ноги,

безразличны кусты, цветы…

Может быть,

по другой дороге

проходила случайно ты?

Сколько песен от сердца отнял,

как тебя на свиданье звал!

Только всю про тебя сегодня

подноготную разузнал.

Мне тяжелые, злые были

рассказали в этом саду,

как учительницу убили

в девятьсот тридцатом году.

Мы нашли их,

убийц знаменитых,

то — смутители бедных умов

и владельцы железом крытых,

пятистенных

и в землю врытых,

и обшитых тесом домов.

Кто до хрипи кричал на сходах:

— Это только наше, ничье…

Их теперь называют вот как,

злобно,

с яростью…

— Кулачье…

И теперь я наверно знаю —

Ты лежала в гробу, бела, —

комсомольская,

волостная

вся ячейка за гробом шла.

Путь до кладбища был недолог,

но зато до безумья лют —

из берданок

и из двустволок

отдавали тебе салют.

Я стою на твоей могиле,

Вспоминаю, во тьме дрожа,

как чижей мы с тобой любили,

как любили тебя, чижа.

Беспримерного счастья ради

всех девчат твоего села,

наших девушек в Ленинграде,

гибель тяжкую приняла.

Молодая,

простая,

знаешь?

Я скажу тебе, не тая,

что улыбка у них такая ж,

как когда-то была твоя.

«Как же так?..»

Как же так?

Не любя, не страдая,

даже слово привета тая,

ты уходишь, моя молодая,

золотая когда-то моя…

Ну, качну головою устало,

о лице позабуду твоем —

только песни веселой не стало,

что запели, пропели вдвоем.


Загрузка...