Старый киношный приемчик, который меня всегда раздражал, это когда пациент, убежденный, что с ним все в порядке, пытается сбежать из больницы. Сестра на минутку выходит из палаты, и он спрыгивает с постели, выдергивает трубки из носа и лезет в шкаф за плащом, который набрасывает поверх больничной пижамы. Он напяливает ботинки, цепляет на голову шляпу и устремляется к выходу. Ну кто так делает? Персонажи фильмов. Пустоголовые пациенты, которые понапрасну тревожат медицинский персонал. Они утомительные, эгоистичные и с недоверием относятся к любым диагнозам и рекомендациям.
На две недели, которые мне предстоит провести в медицинском центре Джона Хопкинса после операции, я становлюсь этим парнем. Я — Его Величество Младенец. Персонал не знает, как мне угодить. После перевода из интенсивной терапии в отделение реабилитации я немного исправляюсь и начинаю вести себя чуть более адекватно. Правда в том, что я просто не могу сбежать. И не из-за отсутствия желания — я не могу ходить.
Двое сотрудников пересаживают меня в инвалидное кресло, чтобы увезти из палаты интенсивной терапии. Мне странно находиться вне постели — за последние дни она побывала для меня и спасательным плотом, и ковром-самолетом, и клеткой для хомяков. Я прощаюсь с персоналом и приношу свои извинения — все очень милы, и у каждого находится для меня пара приятных слов. Уезжая, я на всякий случай оглядываюсь, чтобы проверить, не катится ли кровать следом за мной.
Путешествие до отделения реабилитации длится, кажется, целую вечность. Мы проезжаем по коридорам длиной с футбольное поле, потом через пожарные двери, по вестибюлям, вверх и вниз на лифтах, но я стараюсь сохранять спокойствие и не слишком тревожиться насчет того, что не чувствую своих ног. Я все равно не знаю, что стал бы с ними делать. А вдруг я так и останусь в этом кресле навсегда?
Мы притормаживаем и делаем резкий поворот налево — в просторную комнату с гораздо более симпатичной больничной кроватью по центру и громадным креслом-реклайнером у окна. Такое впечатление, будто я заселяюсь в весьма приличный трехзвездочный отель при аэропорте. Быстрый тур по номеру: меня подкатывают к дверям ванной, за которыми виден душ с доступом для инвалидов, низкий металлический унитаз и раковина. Мне необходимо выбраться отсюда как можно скорее.
Дело не в том, что мне не нравится больница или персонал, и не в том, что я жалуюсь на что-то конкретно, по крайней мере теперь, когда я снова в здравом рассудке. Просто у меня не хватает терпения лежать и выздоравливать. Я мечтаю накинуть тот самый плащ, нацепить шляпу и сделать ноги. Но с прагматической точки зрения я все-таки понимаю, что мне не обойтись без реабилитации. Даже если за следующую неделю мне не станет лучше, я буду, по крайней мере, выглядеть более здоровым. Мое состояние далеко от нормального, поэтому передо мной стоит задача использовать свои актерские навыки и сыграть выздоровление. Я собираюсь встать на ноги с волшебной скоростью, вихрем пронестись по всем процедурам, легко справиться с проверками, сплясать у доктора Теодора на столе и вернуться, черт побери, обратно в Нью-Йорк. К сожалению, мне только что сделали операцию на позвоночнике, и я ничего этого не могу.
Трейси приносит нам ужин из местного индийского ресторана, и мы наслаждаемся им вместе, усевшись в мега-кресле. Я прощаюсь на ночь с женой и с Ниной, неизменно находящейся поблизости. Приглушаю свет и немного смотрю хоккей, дожидаясь, пока мне принесут вечерние лекарства. По привычке отворачиваю одеяло до щиколоток, чтобы видеть свои ноги. Я не чувствую их, и по ночам они могут проделывать разные странные вещи.
На следующее утро я спрашиваю, можно ли мне в душ. Медсестра выдает мне полотенца и табурет для ванной, в которую меня и сопровождает. Я снимаю халат, и она включает воду. Это первый мой душ за несколько дней. Рана надежно закрыта повязкой и запечатана пленкой, так что я могу насладиться потоками теплой воды, бегущей у меня по спине. Я тянусь за мылом, и сестра передает его мне; в этот момент я понимаю, что она в душе вместе со мной. Она никуда не денется — и я тоже.
Поскольку бежать нельзя, я начинаю раздвигать границы. Как и в душе, за мной практически постоянно наблюдают — в редкие свободные моменты я сползаю с кровати или кресла, в общем, из того безопасного места, где угнездился, и пытаюсь делать первые неловкие шаги. Словно канатоходец в армейских ботинках, я ступаю вперед и тут же назад. Слабый и шатающийся, я сразу заваливаюсь на край кровати. Эти несанкционированные вылазки — плохая идея. Но я получаю удовольствие от того, что нарушаю правила. Мой первый порыв — отрицать, в то время как лучше было бы подчиняться. Время еще покажет, насколько глупо и недальновидно я себя вел.
Впервые с момента моего перевода в отделение реабилитации доктор Теодор заходит меня проведать — а заодно изложить дальнейший план. Слухи о том, что я, словно Бэмби, пытаюсь ходить на собственных ногах, уже достигли его, и он крайне недоволен. За вежливыми расспросами о том, как я себя чувствую, следует упрек:
— Я слышал, ты уже пытаешься сам ходить.
— Ну так, тестирую ходовую…
Следующее слово, которое срывается у него с уст, звучит на удивление грубо:
— Не смей.
Доктор Теодор никогда не повышает голоса, но сейчас говорит максимально жестко.
— Сложность работы, которую мы проделали на твоем позвоночнике, не описать словами, равно как и его нынешнюю хрупкость. Если ты продолжишь в том же духе, то непременно упадешь, и я ничем не смогу тебе помочь. Починить твой позвоночник больше не получится. Это тебе не разбитое колено — речь о том, что ты полностью уничтожишь эффект от операции. И тебя парализует.
Вот сейчас я понимаю, что по моему позвоночнику вполне еще могут бегать мурашки.
— Давай-ка я объясню, что мы с тобой сделали. Конечно, суть процедуры я тебе излагал, но ты должен понимать, что каждый этап грозил полнейшей катастрофой.
Теперь я весь внимание, хоть мне и не хочется это выслушивать.
— Обычно, когда мы вскрываем оболочку, чтобы увидеть спинной мозг, оттуда вытекает жидкость — в твоем случае ее не было. Позвоночник настолько отек, что жидкость просто не проходила. А еще, с каждым ударом сердца спинной мозг тоже пульсирует, но и этого не наблюдалось. Опухоль сдавливала его.
Мне нужно время, чтобы это осознать.
— Нам пришлось осторожно надрезать заднюю поверхность спинного мозга, и опухоль медленно начала выпячиваться наружу, под давлением, как зубная паста из тюбика. А потом из нее брызнула жидкость — а мы на нее даже не нажимали.
Это куда более натуралистическое описание, чем то, которое мы с Трейси слышали в его кабинете: пульсация, нажатие, брызнула, сдавливала. Интересно, это обычные термины в хирургическом лексиконе или мой случай — особенный?
— Ладно, дальше так, — продолжает доктор Теодор. — Мне пришлось переключиться в режим «дзен». Пять часов я был полностью сосредоточен только на твоем позвоночнике. Видишь ли, спинной мозг по размерам не больше мизинца, и он очень не любит, чтобы его трогали. Для твоей операции я попросил нашего мастера изготовить специальный набор инструментов. С помощью ультразвукового аспиратора я удалил опухоль, все еще остававшуюся в позвоночнике. Как только давление спало, спинной мозг начал пульсировать снова, как ему и положено.
У меня нет слов. Ну и работенка у этого парня!
— Резекция была тщательнейшая — я должен был детально осмотреть каждый миллиметр опухолевой полости, чтобы убедиться, что мы все удалили.
Судя по всему, он испытал немалое облегчение, когда все-таки вытащил из меня опухоль.
— Но радоваться было рано. Любой нейрохирург тебе скажет, что операция может пройти хорошо, но вот когда пациент просыпается…
— Не в лучшей форме?
Он обдумывает мои слова, а потом перефразирует:
— С неврологической недостаточностью.
— А когда вы поняли, что со мной все в порядке? Со мной же все в порядке, верно?
Он кивает и присаживается на край кровати, пока я развалился на своем ложементе из «Звездных войн».
— Я видел тебя сразу после наркоза, прежде чем переговорить с Трейси. Я попросил тебя пошевелить пальцами ног и поднять стопы. Сила твоих ног меня удивила, особенно с учетом того, через что тебе пришлось пройти. Ты сразу оторвал обе ноги от кровати.
Он произносит это с такой радостной улыбкой, что у меня немедленно возникает желание повторить свой трюк снова. В целом, это легко.
— Так что все прошло прекрасно. После операции твой спинной мозг мог пострадать, но сила в ногах была потрясающая.
— Что ж, — говорю я, — начнем с потрясающего и будем двигаться дальше.
Доктор встает, собираясь уходить.
— Но помни, хоть это и прекрасно, что твои ноги двигаются, это не означает, что тебе надо сразу на них вставать. Если честно, тебе придется заново учиться ходить, но сейчас я уверен, что сил у тебя на это хватит. Поэтому с завтрашнего дня начинаем терапию. Десятидневный курс. Я зайду к тебе завтра утром.
Я понимаю, как много это для него значит — как много Я значу для него как пациент, — и воздаю ему должное. Я также понимаю, что с моей стороны просто недопустимо сделать какую-то глупость и уничтожить его работу.
Последнее, что он говорит, прежде чем уйти:
— Только не упади. Пожалуйста. Не упади.
На случай, если разговор с доктором Теодором у моей кровати не достиг своей цели, больничный персонал начинает принимать в моем отношении еще более суровые меры. Минимизировать риск. Позволить мне идти на риск для них — слишком большой риск. Их главным прио-ритетом становится наблюдение за мной: они защищают меня от меня самого. Проснувшись ночью, я понимаю, что к моей постели подключен тревожный сигнал. До того мне выдали браслет ярко-оранжевого цвета с надписью «Риск падения». Эти два слова должны звучать как предупреждение и инструкция, но я при виде них чувствую стыд и унижение. Что дальше — колокольчик на шее?
Есть одна вещь, которой они не понимают, а я им не говорю, — дело не в том, что я такой неугомонный и рвусь бродить по ночам. Дело в Паркинсоне. Иногда мне просто необходимо подвигать ногами — это все равно, что синдром беспокойных ног при приеме стероидов. А может, персонал больницы это и понимает, но ничего не может поделать. Мне нельзя вставать и пытаться ходить без наблюдения, потому что я могу упасть.
Я размышляю о том, как и почему оказался в таком положении. У меня был выбор: либо сделать операцию, либо отказаться и надеяться на лучшее. Оба варианта подразумевали определенные последствия. Все свелось к моей способности идти на риск: я лучше рискну и предприму что-то, чтобы рассчитывать на нужный результат. Кто-то предпочитает пассивность, кто-то — действия. Я решил попытать удачу.
Риск — часть меня, он закодирован в моей ДНК. У подрост-ков не до конца сформирована префронтальная кора: они не могут правильно оценивать риск. Я — наглядный пример такой задержки в развитии. Стремясь доказать, что мой физический облик не отражает внутренней силы, я вечно лез на рожон. Подростком совершал настоящие безумства (просто потому, что не считал их рискованными) и искал приключений — пусть они даже могли закончиться неудачей, серьезными травмами и даже смертью. Этого я не брал в расчет.
Кстати о травмах: в 70-х я играл в асфальтовый лакросс — разновидность жесткого вида спорта, изобретенного коренными американцами на Северо-Восточных территориях. Любопытно, что национальный спорт в Канаде на самом деле как раз лакросс, а не хоккей, как многие полагают. В отличие от традиционного лакросса — в него играют на травяном поле пластиковыми клюшками, и правила строго ограничивают физический контакт игроков, — асфальтовый лакросс весьма кровавый, особенно для тринадцатилетнего парнишки. «Коробка», где проходит игра, — это хоккейная площадка (крытая или уличная) с асфальтовой поверхностью вместо льда, огражденная фанерными бортами, о которые противники тебя толкают изо всех сил, обычно довершая дело ударом по почкам. Для него делают клюшки из орешника, с сетками из кетгута и кожи.
Я играл в него несколько сезонов. В первый год меня поставили в лигу «С» — для новичков. У меня неплохо получалось, я забил несколько голов — больше, чем от меня ожидали. На следующий год меня перевели в лигу «А», минуя «В», то есть сразу на высший уровень. Это была ошибка. Я прекрасно помню, как на первой тренировке вошел в раздевалку: напяливая форму, я огляделся и сразу заметил две вещи относительно своей новой команды. Первая: они не хотели иметь со мной ничего общего. Второе: это были тринадцатилетние мужчины, ростом под 190 см, и они брились. У них росли волосы на груди, и они носили обувь гигантских размеров. Мой рост на тот момент составлял 150 см, а вес — 50 кг во всей амуниции и со шлемом. На лицах тренеров, хоть они меня и взяли, читались сомнение и сожаление.
Сначала я играл отлично: быстрый и верткий, я несколько раз послал твердый, как камень, индейский мяч за спину вратаря в сетку. Но потом меня ударили. И я едва поднялся. Мои родители заметили это и забеспокоились.
Через несколько матчей моя мама спросила:
— Тебе еще нравится играть в лакросс?
— Да, мама, очень.
— Мне кажется, он немного жестче, чем надо бы. Тебе часто достается.
— Ничего, мне не больно.
— Но мне трудно отстирывать кровь с твоих свитеров.
Родители предложили мне перейти в лигу «В», где для меня будет безопасней. Я отказался, остался в «А», научился терпеть боль и справляться с ней. Но когда на следующий год мне предложили играть в лиге «В», я предпочел гордо уйти из спорта.
Из-за тяги к риску я бросил школу, не закончив одиннадцатый класс, с туманным намерением — это даже нель-зя было назвать планом — поехать в Лос-Анджелес и начать актерскую карьеру. До того я сыграл в паре местных телефильмов и театральных постановок и искренне считал, что ничем не рискую. На мой взгляд, большим риском было бы остаться в Канаде. Дело не в том, что я стремился оторваться от семьи или бросить родную страну, просто мне казалось, что где-то меня ждет блестящее будущее. А сидя в классе, я рисковал разминуться с ним.
Не то чтобы я не хотел учиться, просто мне не нравились традиционные принципы школьного обучения. Если мне не хотелось писать контрольную по истории, это могло грозить некоторыми неприятностями, но и следующую контрольную я не писал тоже. Я объяснял учителю: «По-слушайте, я все знаю про план Маршалла и переустройство Европы, я просто не хочу про это писать. Вы можете задержаться в классе на полчаса, и я все вам расскажу». Школа не представляла для меня интереса, потому что там не было ни риска, ни награды.
Естественно, разные люди в моей жизни — родители прежде всего — сомневались в правильности решения бросить школу, дом и страну ради актерской карьеры. Это казалось им чистым безумием. Меня считали наивным, самоуверенным, недальновидным и непутевым, предрекая скорый провал. Возможно, я действительно таким был. Но в риске я видел не путь к своей цели, а просто путь. Мне очень хотелось оказаться в таком месте, где я хотел бы провести всю жизнь. Я решил стать актером и заниматься тем, что мне так нравится, работать с интересными историями и интересными людьми и, возможно, в этом преуспеть.
Если не идти на риск, то нечего и рассчитывать на удачу. Я использовал свой шанс. И мне повезло.
Я представляю себе монтаж фильма. Фоном звучит музыка какой-то «длинноволосой» группы из 80-х. Сначала крупный план: я на операционном столе. Далее серия коротких кадров: доктор Теодор и его «команда мечты» копаются в моем позвоночнике, ассистентка вкладывает в руку врача инструмент, а медсестра вытирает пот у него со лба; взмах скальпеля; кровь и спинномозговая жидкость брызгают ему на маску и защитные очки. Потом наезд камерой: я после операции слышу новость — успех! Дальше в ускоренной съемке: я занимаюсь физиотерапией, одерживая победу за победой — хожу на тренажере с поручнями, потом без поручней, быстро набираюсь сил и вот уже бегу себе по пляжу. Под музыку в духе Рокки я, полностью здоровый, захожу к себе домой через парадную дверь, где меня приветствует любящая семья и Гас, чудо-пес, виляющий хвостом.
Но нет. Ничего подобного не случилось.
Мой первый сеанс физиотерапии: я учусь кое-чему новенькому — пользоваться ходунками. Это настоящее сражение, и ходунки побеждают. Верхняя часть моего тела толкает их вперед с большей скоростью, чем могут поддер-живать мои лишенные чувствительности ноги. Все закан-чивается тем, что я зависаю в позе планки и не могу подняться; такое ощущение, что мои ноги остались по одну сторону разводного моста, а руки — по другую.
В клинике Джона Хопкинса уникальные условия для реабилитации, в частности там имеется огромный спортивный зал со всевозможными снарядами и тренажерами: от мячей до устройств имитации ходьбы. Тут и брусья, и перекладины, и параллельные опоры. Держась одной рукой за ходунки, пока мои ноги безвольно болтаются сзади, я играю в подобие волейбола с моим физиотерапевтом Эриком. Хотя сам он очень спортивный и крепкий, мы сейчас совсем не напрягаемся. Мне удается возвращать ему мячи, отскакивающие от пола; ходунки нравятся мне гораздо больше, когда с ними не надо ходить. Пока мы перебрасываемся мячом, они просто служат мне опорой.
В разгар игры в зал входит доктор Теодор. Понаблюдав за моими пасами, он восклицает: «Карч Кирай!» — так зовут знаменитого волейболиста. Обрадованный, я тянусь за следующим мячом и едва не переваливаюсь через ходунки.
Столько усилий ради самого простого действия! Доктор Теодор хочет посмотреть, как я упражняюсь; к нему присоединяется еще один коллега, и вдвоем они наблюдают, как под руководством Эрика я проделываю серию упражнений на мышцы корпуса, тесты на равновесие и подъемы по ступенькам с поручнями, требующие обычной координации. Детские шажки. В конце занятия мы выходим в коридор длиной с половину футбольного поля. Под присмотромЭрика я, шатаясь, кое-как добредаю до конца коридора и возвращаюсь назад, все с помощью ходунков. Проблема в том, что ноги за мной не успевают.
«Держись внутри ходунков», — постоянно напоминают мне все вокруг, но болезнь Паркинсона прогрессирует, и мой мозг постоянно спорит с телом. Вряд ли тут можно что-то исправить. И это самое обидное. Каждое движение, каждый импульс, все, для чего требуются обычные рефлексы, превращаются в переговоры между Дональдом Трампом и Нэнси Пелоси (нет смысла вам говорить, кто тут мозг).
Утро выдалось нелегким, настоящее испытание моих сил и выносливости. Я ощущаю напряжение в каждой мышце тела. Судя по реакции врача, Эрика и прочих, я превзошел все их ожидания. Реабилитация в центре Джона Хопкинса проходит успешно, и мне предстоит продолжить ее в следующем месяце уже с другими специа-листами дома, в Нью-Йорке.
— Давайте поучимся тому, как безопасно выдвигать ящик, — предлагает мой трудотерапевт.
У нас сегодня первое занятие, и я здесь, чтобы поработать над другой стороной моей реабилитации. Стоя внутри рамы ходунков, я, не сдержавшись, интересуюсь:
— Для этого действительно нужна отдельная тренировка?
Закончив реабилитацию в госпитале Джона Хопкинса, я теперь должен учиться куче банальных повседневных вещей, в частности из сферы домашнего хозяйства: как загружать посудомоечную машину, как вынимать постиранное белье или правильно выставлять температуру на духовке. Трейси это кажется смехотворным.
— Он все равно никогда этим не занимается, — хохочет она. — Проще сфотографировать Снежного человека, чем Майка, загружающего посудомойку.
На первые несколько занятий Трейси ходит вместе со мной, и Сэм присоединяется тоже. Скайлер вернулась в Нью-Йорк на работу, и мой сын прилетел в Мэриленд ей на смену. Сначала планировалось, что он проведает меня в конце недели, но Сэм передвинул дату прилета, когда Трейси и Скай рассказали ему про мои приключения после операции. К моменту, когда он приехал, я вернулся в здравый рассудок и теперь собираюсь привести в порядок и тело.
Я не мог себе представить масштабов умственного утомления и раздражения от занятий трудотерапией. Правда в том, что обращение с обычными предметами — исполнение ритуалов одевания и раздевания, натягивание носков, доставание банок с полки с помощью специальной «хваталки», — затрудняется скорее симптомами болезни Паркинсона, чем последствиями операции.
Хотя Сэм присутствовал на утренней тренировке, где я впервые пытался ходить — а он тем временем смешил меня, мешая тем самым прорываться раздражению, — на трудотерапии вечером он становится активным участникомзанятий. После носков и ящиков мы переходим к упражнениям на координацию и рефлексы. Мы используем «Крота в норе», разные карточки и настольные игры. Сандра, мой трудотерапевт, спрашивает, играл ли я в боулинг на приставке. Я отвечаю, что уже не помню. Сэм меня поправляет:
— Да, мы подарили ее пару лет назад бабушке на Рождество. И пару раз играли вместе.
— И как, у меня получалось?
— Нет, — отвечает Сэм. — Играл ты отвратно.
И вот мы сражаемся с Сэмом. Уговор таков: побеждает тот, кто выиграет две партии из трех. Но третьей и не понадобилось: он наголову меня разгромил.
— Вообще-то, с учетом ситуации, это совершенно нечестно, потому что борьба неравная, — жалуюсь я, возвращая свой виртуальный шар для боулинга на виртуальную стойку.
Сэм кивает:
— Ты совершенно прав, Папс. Я выше тебя.
Таким образом мой сын легко обходит суровую правду: играл я как слепая утка. Мало того, я никак не могу взять в толк, каким образом это готовит меня к жизни с Паркинсоном и больной спиной.
Я ожидал, что терапия будет суровой, утомительной и болезненной, и так оно и оказалось. Но у меня есть поддержка. Я люблю мою семью: люблю их обеспокоенность, их заботу, их присутствие. Я благодарен и впечатлен работой докторов, медсестер и другого персонала. Я чувствую, что все они очень хотят, чтобы я скорей поправился. Но только сейчас до меня начинает доходить, что это еще и внутренняя работа. Терапия поможет, только если Я буду верить. Я всегда был уверенным в себе, оптимистичным и целеустремленным, но сейчас сомнения начинают подтачивать меня изнутри. Кто я такой, чтобы думать, что это мне по плечу, когда столько людей не справились — кто-то с болезнью Паркинсона, кто-то с послед-ствиями операции. Возможно, я один-единственный, кому пришлось столкнуться сразу и с тем и с другим. С драконом о двух головах.