Пятикомнатная квартира маршала похожа на благоустроенный курятник. Иван Трофимович держит певчих птиц. Впрочем, и не певчих — тоже. Птицы его страсть.
У него что-то около полутораста клеток с представителями класса пернатых. Часть клеток с морозостойкими птицами находится на трех балконах, но большая — развешана внутри квартиры: по стенам коридоров и комнат. Долго находиться в обществе непрестанно щелкающих, щебечущих, трещащих, чирикающих, разговаривающих, посвистывающих, кричащих птиц невозможно. Если закрыть глаза, то можно подумать, что ты попал в джунгли. По квартире с отрешенным видом бродит огромный рыжий кот с черной отметиной на макушке. Иногда он застывает, открывает клыкастую пасть, и тогда квартира оглашается хриплым воем, от которого стынет кровь в жилах. Понять страдания кота не трудно.
— Мерзкая животина, — морщится маршал. — Воет, подлец, как подземный дух, по ночам спать не дает. Похоже, спятил котяра.
«Курятник» под завязку набит тяжеловесной мебелью, выдержанной в мрачноватом военно-патриотическом стиле.
— По особому заказу, из индийского палисандра, — вяло поясняет Иван Трофимович, — сработано в деревообделочных мастерских Совмина.
Картину с Бонифацием я обнаружил сразу. Размером примерно метр на метр, в простенькой рамочке, она помещалась между батальными полотнами верных учеников Герасимова и Кривоногова. Я скользнул взглядом по полям сражений в клубах красивого сизого дыма, с подбитыми немецкими танками и трупами в серо-зеленых мундирах и остановился у творения Сурбарана.
«Бонифаций» среди пышного великолепия соцреализма выглядел замарашкой.
— Так, безделка, — обронил Иван Трофимович. — Держу потому, что она напоминает мне о моем славном боевом прошлом. Мы там, в Германии, не только воевали, но и себя не забывали. А как иначе? Победителю достаются трофеи, и не только военные. Это надо принимать как должное, и нечего тут стыдиться. Солдат, он и есть солдат. Это незыблемый закон войны. Так всегда было, так всегда и будет. Мародерствовать только не надо. А картинка грошовая. Но выбрасывать жалко: как-никак, тоже трофей, за него кровь проливали…
Слава богу, что жалко, подумал я. Интересно, насколько быстро Брагин способен намалевать копию?
На изящном тонконогом столике стоял фотографический портрет полной женщины с носом картошкой и маленькими глазками. Женщина была очень похожа на свинью.
— Жена. Умерла двадцать лет назад, — сказал он без сожаления. — С тех пор я женился дважды. Но… не женами они были, а так… — маршал сделал неопределенный жест рукой.
Я ничего не понял. Куда в таком случае они подевались, и вообще — почему он только одну из трех называет женой?..
— Я их женами не считаю, — угадал мой вопрос маршал, — не заслужили. Хотели обобрать заслуженного воина. Но я им не дался! — засмеялся он. — Их дело достойно продолжает Машка.
Поймав мой недоуменный взгляд, он с усмешкой сказал:
— Она мой ординарец. Девица первый сорт. Сочная, как спелая груша. Кажется, ущипни, из нее сок брызнет. Клянется, что меня любит. Это меня-то, старого перечника? Хе-хе! Я ее терплю, потому что мне нравятся пышечки. И потом, она помогает мне, ведь накормить такое количество бездельников, в число коих она включает не только птичек, но и меня с котом, дело непростое. Машка все ждет, когда я окочурюсь. Надеется, что квартира отойдет ей. Дура! — тихо засмеялся он.
Кабинет маршала представлял собой большую квадратную комнату, обшитую темно-вишневыми панелями из мореного дуба. Может, он и панели вывез из Германии?
Птиц маршал здесь не держал, и в кабинете, слава богу, царила тишина. Пахло полированным деревом, трубочным табаком и старыми книгами. Одну стену занимал книжный шкаф, уходящий под потолок. За стеклом я увидел то, что ожидал увидеть: полное собрание сочинений Сталина, бронзовый бюстик Ленина, Большую советскую энциклопедию, книги русских и советских классиков. На стенах оружие: сабли, почему-то два старинных дуэльных пистолета, ятаган, кинжалы и даже меч. Интересно, украсили бы эту устрашающую подборку суровых орудий убийства мои изысканные спицы?
Против окна, прибитый к потолочной балке, висел туркменский ковер. В перекрестье между двумя шашками к ковру гвоздями были приколочены необъятные красные штаны с дыркой от пули на уровне заднего кармана. Маршал ухмыльнулся.
— Нравится экспозиция? Взгляните, в центре находятся парадные галифе моего отца, комдива и героя Гражданской. Он получил их авансом накануне Польской кампании. Хороший обычай, не правда ли, удостаивать воинов пузырчатыми портками, отдаленно напоминающими средневековые набивные штаны с буфами? Именно в этих галифе был мой отец, когда по приказу иуды Тухачевского улепетывал из Польши после «чуда над Вислой».
Я положил перед собой блокнот, карандаш и цифровой диктофон.
Работали мы без перерыва почти семь часов. Маршал оказался чрезвычайно выносливым человеком. Я вымотался до предела, у маршала же был такой вид, словно он только что вынырнул из чана с живой водой.
Если бы не усталость, можно было сказать, что работать с ним было легко. Старик был зол, остроумен, и у него была превосходная память. Если он что и привирал, то делал это убедительно, костеря всяких ниспровергателей основ и призывая в свидетели военных историков, среди которых, я хорошо знал это, было немало авторитетных врунов.
Ссылаясь на слабый мочевой пузырь, я часто отлучался в туалет, оставляя маршала покойно сидеть в кресле и, прикрыв глаза, накапливать воспоминания. За это время я успел сфотографировать Сурбарана и сделать точные замеры полотна и рамки.
Я наведывался к маршалу несколько раз. Работали мы «слаженно и оперативно». Так по-военному выразился Богданов. Он много и интересно рассказывал о подготовке к боям, о самих боях, о мужестве солдат и офицеров. Видно, он не раз и не два обкатывал прошлое в своей древней голове. Разумеется, досталось некоторым военачальникам, которые обскакали его в карьерном росте: он обвинял их в тупости и непрофессионализме. Его утешало то, что все они «сыграли в ящик», а он все еще жив.
Как-то, провожая меня, маршал неожиданно взял меня за руку. Рука у него была сухая и холодная.
— Мы во что-то верили… — сказал он тихо.
— Я знаю, вы верили в светлую идею коммунизма.
— Не только…
— В Сталина?
— Допустим, — с вызовом ответил он, — не в бога же верить!
Почему бы и нет, мог сказать я. Тем более что старики, с ужасом думающие о неумолимо приближающемся смертном часе, неизбежно приходят к мыслям о боге и загробной жизни. А как иначе?
— Да, мы верили в Сталина, — твердо сказал он. — Верили в победу над врагом, верили в светлое коммунистическое завтра. Но коммунистов сейчас нет — я имею в виду настоящих коммунистов. Как нет и тех, кто с ними боролся, потому что бороться стало не с кем. Влезли в капитализм, а что делать с ним, не знаем. Что за время! Не с кем бороться! Как жить? Как вы можете жить без борьбы? Тогда вообще зачем вы живете?! У вашего поколения нет цели! С кем вы боретесь?
— Мы боремся сами с собой, — бодро ответил я. — Со своими недостатками, слабостями и страстями.
Он махнул рукой.
— Страстями и слабостями? Разве ж это борьба… А во что верите вы?
— Боюсь, ни во что.
— Горемычное поколение! — воскликнул он, с состраданием глядя на меня. — Вы даже не осознаете, насколько вы несчастны!
— Возможно… Но не вы ли во всем этом виноваты?
Иван Трофимович как-то жалко пожал плечами. Сейчас было особенно заметно, что он стар, немощен и одинок.
Мне припомнились слова из «Плача Иеремии».
«Отцы наши грешили, их уже нет, а мы несем наказание за беззакония их», — прочитал я по памяти.
Маршал долго смотрел на меня, потом сказал:
— Не без того…
В другой раз он завел разговор о смерти, что было, вероятно, ему ближе.
— Страшно умирать, но не менее страшно стареть, — Иван Трофимович неожиданно всхлипнул. — Простите… Старики, даже если они маршалы, плаксивы. Одиночество, чтоб ему пусто было. И некого винить, кроме себя. Приснился мне тут сон. Будто мне двадцать семь лет. И все это так убедительно, будто бы и взаправду мне двадцать семь. И мне так радостно и тепло от этого на сердце. Как было когда-то в молодости. Девушка все время вертелась вокруг меня, но не подпускала, синеглазая, неуступчивая, капризная, грудастая, задастая, губки бантиком, таких сейчас нет. А рядом еще какие-то девчонки, такие же грудастые и губки бантиком. И вдруг я понимаю, что мне уже пятьдесят! Ужас! И тут я проснулся. И ничего понять не могу. Я так… я так органично въехал в эти свои двадцать семь и потом в пятьдесят, что перепутал реальность с действительностью. Смотрю на свою руку, а она в склеротических узлах и старческих пятнах, да и какой ей быть, если тебе почти сто! Этот стремительный переход от молодости к старости произошел мгновенно. Умирать неохота, но куда денешься, время-то подходит. Но знали бы вы, как это страшно — помирать! Даже в сто! Говорят, что жизнь продолжается, если она переходит в детей. Но детей мне бог не дал, я одинок, так и помрешь как собака. Я умру, и закончится такое увлекательное путешествие по жизни. Кто это сказал? Я и сам не помню. Сказано красиво, кудряво, а слушать противно…
Да, старик не прост. Вообще в нас укоренилось ошибочное представление об этом почти сошедшем с арены поколении. Мы, порабощенные бытовой электроникой, смотрим на стариков со снисходительным сочувствием. Как на неполноценных детей. А они смотрят на нас как на идиотов.
Старик мне нравился. За короткое время я успел к нему привязаться.
Повторяю, старик мне нравился. Но жалеть его я не собирался.