Глава 5


Издательский дом «Олимпиек», в одной из редакций которого я уже почти 20 лет просиживаю штаны, находится в самом центре Москвы.

Редакция обосновалась в нескольких комнатах на последнем этаже старинного здания, обшарпанным фасадом обращенного в Малый Кисельный переулок. Какие-то высоколобые мужи из Общества охраны памятников старины некогда признали здание шедевром русского модерна. Поэтому его не сносят. А стоило бы. Не знаю, какой это модерн и какой это шедевр, но выглядит оно омерзительно, по-моему, эта рухлядь похожа на изъеденный червями гигантский тульский пряник. Внутри все прогнило, последний ремонт делали, наверно, еще при Екатерине Великой. В каждой комнате стоят бездействующие изразцовые печи, в которых навеки погребены рукописи начинающих авторов. Уже при мне подгулявший завхоз попытался использовать рукописи по прямому назначению, то есть для растопки. Но потерпел фиаско — невежда, он не знал, что рукописи не горят!

Кроме печей от прежних времен остались большие черные тараканы — сообразительные, неуловимые, несгибаемые, как легендарный террорист Камо. Их морят, сколько себя помню, не жалея сил и, самое главное, средств. Но таракан, как известно, насекомое бессмертное, и, когда все живое перемрет, а я верю, что это прекрасное будущее не за горами, по земле будут разгуливать только эти мерзкие твари.

Здание это, по слухам, некогда принадлежало Товариществу братьев Баклушиных. Кем были эти братья, и существовало ли вообще когда-либо такое Товарищество, не знает никто.

Набираю номер Леона Дергачевского, знаменитого автора детективов. Знаменитым его сделал я, я его создал, взлелеял, так сказать. Дергачевский мне нужен позарез: без его подписи под уже написанным текстом горит моя полугодовая премия. А это какие-никакие деньги, на которые можно пару-тройку раз с девушкой сходить в приличный кабак.

— Этот сукин сын Дергачевский, видно, запил! — восклицаю я в сердцах. — Опять придется расписываться за него.

На столе у меня всегда порядок. Ничего лишнего. Компьютер, перекидной календарь, записная книжка и остро отточенный карандаш. Вместо фотографии любимой и детей (которых у меня, кажется, нет) — икона, на которой изображен бородач со зверской, прямо-таки разбойничьей харей. Такого повстречаешь в темном переулке, от страха, простите, наложишь в штаны. В стремлении до смерти напугать гипотетического христианина, если тому вдруг вздумалось бы помолиться на это апокрифическое творение, иконописец достиг совершенства. Когда мне неможется после лихо проведенных выходных, я стараюсь на икону не смотреть: боюсь за сердце. Икона — подарок Димы Брагина, нашего редакционного художника-иллюстратора. Дима хороший художник и горчайший пьяница. Сочетание трагическое и, увы, нередкое.

Отчаявшись дозвониться до Дергачевского, я уставился в окно и в который раз задумался о своей странно складывающейся жизни.

«Никогда не ищи оправдания собственным слабостям», — сказал некогда один эгоцентричный сластолюбец. От себя добавлю — и поступкам, сколь греховно они бы не выглядели в глазах обывателя, добывающего себе хлеб насущный честным трудом. Кстати, я почти двадцать лет отдал этому так называемому честному труду. И не скажу, что эти двадцать лет многому меня научили. Все кому не лень без труда обходили меня как по прямой, так и на вираже. Мои потенциальные конкуренты, бездельники и неучи, не вдаваясь в глубокомысленные рассуждения о том, что хорошо, что плохо, без колебаний устраняли со своего пути любого, кто мешал им карабкаться наверх. Главный редактор, мой нынешний начальник, из числа людей такого сорта.

Я подумал, как хорошо, что позапрошлой ночью я наконец-то превратился в негодяя. Теперь попутный ветер будет дуть в мои паруса. Я в который раз с удовлетворением отмечаю, что процесс моего духовного перерождения протекает на удивление плавно и легко.

В редакционной комнате, рассчитанной на восьмерых сотрудников — по числу столов, помимо меня находятся еще четверо: Эра Викторовна Бутыльская, крепкая старуха за восемьдесят, а может, и за все девяносто, неразлучная парочка — Ефим Бйрлин и Ефим Лондон, редакторы старой закваски, а также Петька Меланхолин, мой бывший сокурсник, приятель и собутыльник. Остальные рыщут по Москве в поисках вышеупомянутого хлеба насущного, то есть калымят, где только можно: в других издательствах, на телевидении, в рекламных агентствах.

Эстетка Бутыльская, гадливо слюнявя пальцы, листает рукопись Егора Нестерова, писателя, строчащего псевдоисторические романы из жизни искателей приключений и властителей дум далекого и не очень далекого прошлого. «Нет, это невыносимо! Этот гусь пишет еще хуже Пикуля! — стонет она. — Теперь добрался до мушкетеров. Пишет, что королевские мушкетеры мылись каждый день, и что пахло от них незабудками и розовым маслом. Как бы не так! Мылись они в лучшем случае раз в полгода. Пусть попробует этот Егор Нестеров не мыться хотя бы месяц, посмотрим, каким мушкетером от него завоняет!»

Петька погружен в изучение иллюстрированного журнала. Он прочно застрял на странице с фотографией обнаженной супермодели. Вид у Петьки сосредоточенный, даже одухотворенный, кажется, он не на шлюху засмотрелся, а на образ Девы Марии.

Сорокалетний Петька вот уже десять лет сидит на должности младшего редактора. И, если не произойдет ничего сверхъестественного, будет сидеть так до скончания века. За последние годы он как-то сник, увял, потускнел, поистрепался, полностью сконцентрировавшись на дегустации спиртосодержащих напитков. Словом, он медленно и верно катится под уклон. Красивые женщины интересоваться им перестали. Всякие там Дома моды на Кузнецком и кордебалетные красотки из театра оперетты — все это в далеком-далеком прошлом. Ныне он довольствуется работницами социальной сферы, причем возраст, вес и габариты значения не имеют. Его последняя симпатия — полногрудая молдаванка Христина, насквозь пропахшая маринованными гогошарами. Христина прибирает в редакции дважды в неделю. Петьке нравится, что от нее пахнет едой, он говорит, когда Христина рядом, не надо заботиться о закуске — достаточно запаха.

Петька, безусловно, талантлив. Но, к сожалению, постоянные выпивки мешают ему посвятить всего себя систематической творческой деятельности. Тем не менее несколько лет назад он исхитрился издать серьезный литературоведческий труд — монографию о творчестве Мориса Метерлинка, которую довольно благосклонно приняли в интеллектуальных московских кругах.

Этим Петька несказанно удивил как почти всех своих сторонников, так и абсолютно всех своих врагов, поскольку незадолго перед этим он выпустил сборник скандальных стихов, в которых во всех подробностях описывал свои интимные отношения с собакой. На мой взгляд, стихи были омерзительны.

— Ты ничего не понимаешь! — высокомерно заявил он. — Члены Нобелевского комитета рано или поздно за эти стихи присудят мне премию по литературе. А если они этого не сделает, я, клянусь честью, куплю водяной пистолет и перестреляю их всех до единого!


…Петьку выгнали из университета накануне преддипломной практики. А не выгнать его было нельзя. Этот идиот ввязался в заранее обреченный на провал спор с Сашкой Цюрупой. В соответствии с условиями пари он обязывался в недельный срок совратить упоминавшуюся выше десятипудовую Олимпиаду Прокопьевну Широкову-Грант, доцента кафедры структурной и прикладной лингвистики. Победитель получал ящик коньяка. Приз по тем временам феноменальный. Спор он проиграл по всем статьям. Говорили, что Олимпиада Прокопьевна так разбушевалась, что ее с трудом оттащили, вернее, отодрали от Петьки. Петька, основательно помятый и украшенный синяками, разумеется, моментально вылетел из университета. Сашка повел себя в высшей степени благородно: урезал Петькин проигрыш до двух бутылок. Диплом Петька в конце концов получил, но лишь после того, как Широкова-Грант ушла на пенсию.

Петька являет собой ярчайший пример разгильдяя, который сознательно и с удовольствием сам себе роет могилу. При всем при том Петька не бедствует, деньги у него водятся: тотализатор, карты, бега, бильярд, шашки, домино и шахматы на деньги — это его «продовольствие». Еще в студенческие годы Петька женился, и женился не на ком-нибудь, а на внучке какого-то давно почившего сталинского министра и живет в просторной квартире на Тверской. Правда, отношения с женой у него не простые, изобилующие столкновениями, которые временами переходят в рукопашные схватки.

Я был на их свадьбе. Было это почти двадцать лет назад. Хорошо, что свадьба отмечалась не в привилегированной министерской квартире. Не то ее разнесли бы на куски. Торжество состоялось в коммуналке на Мясницкой, где у Петькиной матери была комната рядом с общей уборной. Издревле русская свадьба заканчивалась дракой. Эта свадьба ею началась. В побоище приняли самое деятельное участие не только родственники и друзья со стороны жениха и невесты, не только соседи всех семи этажей дома, но и некие посторонние неофициальные лица, прельщенные возможностью бесплатно подраться. Они были засосаны в свалку некой центробежной силой, в основе которой не ненависть к случайно подвернувшемуся противнику, а тоска по развлечениям, которых не так уж много было в те годы на Руси, и поэтому расквашенных носов и выбитых зубов было предостаточно. Участники драки бились, что называется, не на жизнь, а на смерть, видимо, держа на прицеле известную пословицу, что кулаками надо махать не после, а во время драки. Многие, чтобы не терять драгоценное время на переодевание, дрались в халатах и пижамах.

Жениха чуть не зарезали. За ним по всем этажам дома с кухонным ножом гонялся разъяренный брат девушки, проживавшей в соседнем подъезде и незадолго до свадьбы соблазненной коварным Петькой и, естественно, не приглашенной на торжество.

Не пощадили даже мать невесты, ей сломали ребро и вывихнули лодыжку. Среди этой сосредоточенно и со знанием дела дерущейся оравы бродил фотограф с зажатой в зубах папиросой, который деловито щелкал «лейкой». Как ни странно, его никто не тронул. Драка была грандиозной даже по меркам того сурового времени. Одного наряда милиции оказалось недостаточно. Пришлось вызывать на подмогу еще два десятка милиционеров, сняв их с облавы на колхозном рынке. Короче, можно было с полным основанием сказать, что свадьба удалась на славу. «Чтобы знали, суки, с кем имеют дело!» — грозно высказался после драки Петька в адрес рафинированных родственников невесты.

У Петьки есть отдушина. Раз в год он сбегает от жены и отправляется в горы. Он бредит альпинизмом и скалолазанием с детства. За его плечами громкие победы, в числе коих восхождение на Эверест и Монблан, покорение вершины Летавета на Тянь-Шане по восточному склону, а также беспримерный по героизму спуск с крыши в собственную квартиру по водосточной трубе.

Булькающий голос Эры Викторовны прерывает мои размышления:

— Ну и писатель нынче пошел! Даже я со всеми своими выдающимися редакторскими талантами не в силах превратить сборщика собачьего дерьма в Хемингуэя. Илюша, ты только послушай, что пишет этот мудозвон! «Декабрь 1907 года Ленин провел в Лозанне в обществе Дзержинского и Инессы Арманд…» На самом деле Ильича там и на дух не было, он изнывал от тоски в люксе стокгольмского «Мальмстене», где поджидал свою лупоглазую грымзу. А будущий карающий меч революции в это время находился в Варшаве, но, в отличие от своего гениального патрона, жил куда менее комфортно: он дрожал от холода в одиночке для уголовников. А об Инессе Ильич тогда еще и слыхом не слыхивал. Кстати, Инесса Федоровна в 1907 году не раскатывала по Европам в платьях от Поля Пуаре, а полоскала белье в проруби на реке Мезень. Это в Архангельской губернии. Она там ссылку отбывала. Летом и зимой ходила на рыбалку. Там хорошо щука шла на живца. Она и Ильича на живца подманила, но случилось это значительно позже, уже в Париже. Ну и вкус же был у основателя первого в мире государства рабочих и крестьян! Илюша, скажи честно, мог бы ты увлечься Инессой Арманд, этой рыхлой, уже немолодой женщиной, дважды побывавшей замужем и имевшей от всех этих мужей круглым счетом пятерых спиногрызов?

Милое дело, подумал я! Все интересуются моими возможностями. Корытников спрашивает, могу ли я, со всех сторон продуваемый колючими ветрами, две недели просидеть на дереве. Теперь вот и Бутыльская…

— Нет, не мог бы! — отвечаю я категорично.

— Вот и я так думаю.

Она делает паузу и спустя минуту опять принимается за свое.

— Как же сложно пишет этот бумагомарака! Ну, вот, упомянул ни к селу ни к городу «каденцию»… идиот! — Она с ненавистью слюнявит пальцы и листает страницы рукописи. — Вряд ли Виктор Астафьев знал, что это такое — «каденция». Что никак не мешало ему быть прекрасным писателем. Ну как тут не вспомнить Чехова. «Зачем писать, что кто-то сел на подводную лодку и поехал к Северному полюсу искать какого-то примирения с людьми, — недоумевал Антон Павлович, — а в это время его возлюбленная с драматическим воплем бросается с колокольни? Все это неправда, и в действительности этого не бывает. Надо писать просто: о том, как Петр Семенович женился на Марье Ивановне. Вот и все. И потом, зачем эти подзаголовки: психический этюд, жанр, новелла? Все это одни претензии. Поставьте заглавие попроще, — все равно, какое придет в голову, — и больше ничего. Также поменьше употребляйте кавычек, курсивов и тире — это манерно». А этот болван, как неразумная скотина, пишет, что «…небо заволокло черными тучами, вдали загрохотали страшные грозы, и я понял, что на Москву с боями пробивается весна». Он наверняка уверен, что создал стилистический шедевр. Тоже мне, Набоков какой выискался! Кретин!


Бутыльская, несмотря на свой очень и очень почтенный возраст, сохранила прекрасную память. Она обладает уникальными познаниями в самых разнообразных областях науки, техники, музыки, спорта, философии, истории, литературы и искусства. Она может наизусть продекламировать любое место из «Улисса». Она помнит, в каком году родился каждый лауреат Нобелевской премии. Знает, чем кормили лошадей во время Второго Азовского похода Петра. Помнит, как размножается колорадский жук в засушливые годы и как — в дождливые. Знает, как часто в поэме Гоголя «Мертвые души» встречается слово «подлец». Она может без ошибок написать все математические формулы сокращённого умножения многочленов. Ее память безбрежна, как Мировой океан. Вся Ленинская библиотека, не поцарапав внутренних стенок черепной коробки, со свистом, как сабля в ножны, вошла в ее память еще в те времена, когда ее голову украшали девичьи косы.

Эра Викторовна по ватерлинию напичкана всяческими занимательными фактами, недостоверными и достоверными данными, датами, малоизученными сведениями и прочими премудростями. И все это у нее не тупо, не мертво приросло к мозговым извилинам, а активно работает. Она редко пользуется компьютером: у нее все в голове. Мой мозг, вернее моя память, в сравнении с ее безразмерным хранилищем, все равно что изба-читальня против Библиотеки Лондонского Королевского Общества или крохотный мозг дятла рядом с могучим мозгом примата. Когда я не могу вспомнить подробности некоего подзабытого исторического события, я обращаюсь к ней. И не было случая, чтобы она чего-то не знала. Ко мне она относится почти с материнской нежностью, говорит, что я очень похож на ее племянника. «Просто одно лицо! — говорит она. — Жаль только, что мой племянник, — добавляет она печально, — редкостная свинья».

Кто он, этот племянник, как его зовут, чем он занимается и где обитает, — об этом ни слова. Свинья — это все, что она может о нем сказать. Когда ей выгодно, она не очень-то и разговорчива.

Бутыльская когда-то была страстной болельщицей московского «Спартака». Ходила на все матчи. В далекие пятидесятые ее познакомили с Анатолием Ильиным, знаменитым в ту пору футболистом. Синеглазый, златокудрый, он был невероятно похож на Сергея Есенина. Бутыльская против любимца миллионов не устояла. В награду Ильин научил ее виртуозно материться. Но Бутыльская знает меру, то есть знает, когда и где можно щегольнуть соленым словцом. Получается это у нее очень мило и почти невинно. Кстати, Бутыльская в молодости была неотразимой красавицей. Сейчас в это трудно поверить, но когда-то волоокая одесситка сводила с ума всю Москву. Я видел ее фото той поры. Вскоре после романа с футболистом она познакомилась с боевым генералом, который был старше ее лет на двадцать, и вышла за него замуж. Когда он умер, она унаследовала его огромную квартиру, в которой устроила нечто вроде литературно-художественного салона. Среди ее друзей, как я уже оговорил, немало знаменитостей.

Я вспоминаю, ведь и с Корытниковым я познакомился в ее доме. Странно, но каким-то образом Павел Петрович оказался в числе ее гостей: он ведь не писатель, не ученый, не художник, а человек неопределенных занятий с более чем сомнительным прошлым.

Я продолжаю бездельничать. Мой взгляд от трехстворчатого зеркального окна, выходящего в мрачный колодец внутреннего двора, перебирается на стену, покрытую краской унылого больничного цвета. К стене прислонена черная школьная доска. Много лет назад ее откуда-то приволок Дима Брагин.

Когда-то Дима, приехавший в Москву из Владивостока, играючи поступил в Суриковку. Видно, экзаменаторы сразу распознали в нем талант. Еще учась на первом курсе, он стал подрабатывать. Тогда же устроился на полставки к нам в редакцию. Суриковку окончил с отличием. А дальше, как говорится, дело не заладилось. Видно, засбоило пресловутое «величие замысла». Господь часто ставит ограничитель на свои благодеяния уже на стадии рождения отдельно взятого индивидуума: явил тебе чудо рождения, и — будет с тебя. Скажи спасибо, что вообще родился. Мне кажется, Брагин это понял и стал жить по формуле: «Хочешь жить, умей вертеться». Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий, в годину испытаний и бедствий, то есть во все дни, свободные от пьянства, Брагин копирует мастеров старой школы. Работает он с невероятной быстротой. И что интересно, профессионально и высокохудожественно. С трудно предсказуемыми интервалами, зависящими от его изменчивых настроений, он появляется на субботних и воскресных вернисажах в Измайлове. Там он сбывает свои подделки ценителям средней руки.

Дима строен и высок. Если быть точным, его рост от макушки до пяток составляет 1 метр 95 сантиметров. Хороший баскетбольный рост. Но Дима считает, что обделен судьбой, и страшно завидует тем, кого природа одарила двухметровым ростом.

— Черт возьми, ну почему я такой невезучий?! — жалуется он.

Его коллегам, по большей части приземистым и тучным, понять его трудно.

— Всего-то пяти сантиметров не хватает, — хнычет Брагин.

— Нет, каков негодяй! Мало ему 195 сантиметров, сажень ему подавай! — завистливо возмущается полутораметровый Ефим Берлин.

— Пять сантиметров… — недоуменно повторяет широкозадый и коротконогий Ефим Лондон и цокает языком: — Ай-яй-яй, как же, оказывается, мало надо человеку для счастья!

К своему пагубному пристрастию, то есть к своему моральному падению Брагин относится с уважением, рассматривая его с научной точки зрения. Он как академик Павлов, который, угасая, рассказывал ассистентам о своих предсмертных ощущениях. «Ага, холодеет правая голень, — с удовлетворением констатировал великий физиолог, — все идет по плану! Превосходно! Я это предвидел! Вот начала холодеть левая! Записывайте же, идиоты, записывайте! Теперь пронизывающе холодеют бедра, холод поднимается выше, выше, еще выше! Вот он подбирается к детородному органу! О, Господи!..»

Дима проштудировал уйму книг и брошюр, посвященных проблеме алкоголизма. Удивительно, но у алкаша Брагина великолепная память. Конечно, ему далеко до Бутыльской. Но этому самородку достаточно раз пробежать глазами страницу, чтобы запомнить ее на месяц-другой. Дальше память начинает дурить и подбрасывает ему совсем не то, что он от нее ожидает.

Димину фигуру отличает некая хрупкость, чуть ли не женственность — черта в общем-то не присущая людям высокого роста. Кажется, он вот-вот переломится пополам. Хотя ему за сорок, выглядит он юношей, у него изящные руки музыканта и голубая полупрозрачная кожа. Он похож на молодого Чехова и одновременно на хулигана с Разгуляя. Он любит прикидываться простачком. Иногда мне кажется, что он что-то скрывает, вынашивая некую тайну, которой не поделится ни с кем.

— На первой стадии алкоголизма больной часто испытывает непреодолимое желание выпить, — слышу я его мягкий баритон. Занятый своими мыслями, я не заметил, как Дима вошел в комнату.

— На этой стадии заболевания, — продолжает он, — состояние опьянения нередко сопровождается чрезмерной раздражительностью и агрессивностью: больной может кого-нибудь зарезать или удавить. Учтите это, коллеги! — с угрозой выкрикивает он. — У алкоголика пропадает критическое отношение к пьянству и появляется тенденция оправдать каждый случай потребления алкоголя. В конце первой стадии начинается заметный прирост толерантности, то есть переносимости алкоголя. Первая стадия алкоголизма постепенно переходит во вторую. Судя по симптомам, — задумчиво заметил он, — я как раз нахожусь на пути ко второй.

— Не тяни! Врубай третью! — криком подбадривает его Фима Бйрлин.

— Вторая стадия алкоголизма, — Брагин грозит Фиме кулаком, — характеризуется значительным ростом толерантности к алкоголю. Постепенно человек теряет контроль над употребляемой выпивкой. На этой стадии появляется физическая зависимость от алкоголя. Именно на второй стадии возникает абстинентный алкогольный синдром, сопровождающийся головной болью, жаждой, раздражительностью, проблемами со сном, болями в области сердца, дрожанием рук. Вот, посмотрите! — трагическим тоном восклицает он и выбрасывает перед собой руки с напряженно растопыренными пальцами.

Мы присмотрелись: руки не дрожали.

— Друзья! Войдите в положение! У меня нестерпимая жажда, боли в сердце, плохо залеченный триппер и проблемы со сном! Дайте пару тысяч! С получки отдам.

— Месяц назад ты взял у меня пятьсот, — со значением напомнил Меланхолин.

— Отдам, не переживай!

— Я и не переживаю, потому что знаю — не отдашь.

— Ребята, дайте хотя бы тыщу! Сапега, друг! — он повернулся ко мне. — Подкинь тысчонку!

— Откуда ты всё это вычитал?

— Что — все это?..

— Ну, это твое наукообразие про вторую стадию.

— Из медицинской энциклопедии, год издания 1976-й, том первый, страница шестая, пятнадцатая строка снизу, — выстрелила всезнайка Бутыльская. Она поправила седой пучок на затылке и добавила: — Это единственная книга, которую Дима еще не пропил. А все потому, что ее не принимают букинисты…

— Братцы! Ну, хотя бы триста! Я вчера сильно перебрал, — понизив голос, признался Брагин.

— Кого ты здесь хочешь этим удивить… — пробормотал Меланхолин и отошел в сторону.

Кроме Бутыльской и главного редактора, в редакции пили все. Даже шагнувшие за пенсионный барьер Лондон и Бйрлин. И понедельник, как правило, был не самым легким днем недели.

Вернусь на минутку к школьной доске. Разноцветными кнопками к ней пришпилены листочки с ляпами и выдержками из писем в редакцию.

Все эти «шедевры» я помню наизусть: «главный почтамп», «фолиан», «велоромный», «перетурбация», «переспектива», «огненное пламя», «пьестедал», «модержом», «рыба-капитан — жареный», «константировать», «инциндент», «на баскетбольной площадке в тот день играли одни Гулливеры», «Севильские колокола», «Корневильский цирюльник», «акын Джамбул Джабаев прожил 99 лет, не дожив 2 месяцев до конца своей жизни», «непокобелино», «неукродержимо», «орловских скакунов взращивают в Орловской области», «Эпицентр землетрясения находился в самом центре города», «жупело» и так далее. Был даже шедевр, извлеченный из рукописи одного из постоянных авторов: «последнее упражнение тяжелоатлет закончил в толчке». В числе прочего было потрясающее по своей трагической мощи письменное признание юной жалобщицы, только что вернувшейся из сочинского пансионата, — кстати, тоже в некотором роде на тяжелоатлетическую тему: «Знала бы ты, дорогая редакция, — писала страдалица, — что это такое, часами лежать под штангистом!» Письмо было написано на листочке, вырванном из ученической тетрадки, и заляпано слезами.

Рядом с доской висит плакат. На нем аршинными буквами выведено: «Параграф номер один — Шеф всегда прав. Параграф номер два — если Шеф не прав, в силу вступает параграф номер один». В любой редакции таких пошлостей хоть отбавляй.

В комнату влетает курьер, смышленый малый лет восемнадцати, имени которого я никак не могу запомнить. На лице его играет самодовольная улыбка.

— Если умного обозвать дураком, он не обидится: он знает, что он не дурак. А вот если дураку сказать, что он дурак, то… — изрекает курьер и мотает головой. — Самая опасная разновидность дурака — это дурак с высоким коэффициентом интеллекта.

— И ты все это выложил главному?! — охнула Бутыльская. — Несчастный! Он же тебя уволит!

Курьер без имени навел на нее нагловатый взгляд. К слову, я тогда не знал, что этому негодяю куда больше лет и он в шаге от получения университетского диплома.

— Да клал я на него! Ишачить за такие гроши… А вы, Эра Викторовна, словно вчера родились, будто не знаете, что устроиться на такую работу — раз плюнуть, тоже мне проблема. Кстати, Пищик идет сюда, — сказал он и мерзко хихикнул.

— Полундра! Спасайся, кто может… — вполголоса проговорил Брагин и тенью скользнул за дверь.

— Что мне нравится в Пищике, так это его прическа, — глубокомысленно заявила Бутыльская.

— Замечательная куафюра, — подхватил Лондон. — Огненно-рыжая черепушка завидной кудрявости.

— Если его голова попадет под яркий свет, — добавил Берлин, — она начнет светиться, как издыхающий газовый фонарь в безлунную ночь.

— Очень образно, — с усмешкой оценила Бутыльская. — У кого украл?

— Вах-вах, зачем украл?! Подарили!

Загрузка...