Скверно, когда потерян интерес к жизни. Этот трюизм не нов, как не новы и мерзки все трюизмы в мире. Но этот — мерзок вдвойне. Особенно он отвратителен тогда, когда затрагивает тебя лично.
Прочитал у Гонкуров: «В кафе “Риш” рядом со мной сидел старик. Официант, перечислив ему все имевшиеся блюда, спросил: что он желает. “Я желал бы, — сказал старик, — я желал бы… иметь какое-нибудь желание”. Этот старик был сама старость», — делают вывод братья.
Нет слов, сценка что надо. Гонкуры уловили все очень тонко, глубоко и точно. Но с выводом не согласен, братья не заметили юмора (пусть грустного) в словах мудрого старца. А юмор — это оружие, которым мы обороняемся, когда обороняться уже нечем.
Хорошо там, где нас нет. Это касается не только места, но и времени. Времени, наверно, даже в большей степени. Мне хорошо было в детстве. Но не открутишь же назад три десятка лет: нет у меня заводного ключа, вращающегося жизнь против часовой стрелки. Мне хорошо было и позже, когда я работал в редакции.
Я лишь слегка, так сказать, вползуба вкусил прелестей жизни богатеев, поскребся в богатые двери, но уже успел понять, что такая жизнь не по мне. Оказалось, что лучшими днями моей жизни были дни, когда я дремал в редакционном кресле, снисходительно наблюдая, как мой индивидуальный мир как вкопанный стоит на одном месте. Трепотня Бутыльской по телефону, сопение забытого на плите чайника и прочие милые сердцу мелочи — это были сподручные покоя. Ты дремлешь в кресле, а Время, неторопливо снявшись с места, обтекает тебя, делая непродолжительные остановки на перекур. Но где-то там за окном, далеко-далеко, я знал, бурлит иная жизнь, которая и манит, и пугает. И Время там не плетется, а скачет галопом, не давая никому передышки. Хорошо дремать, когда знаешь, что стоит тебе пошевелить пальцем, и ты сможешь влиться в эту чужую жизнь, и она станет твоей. Я какого-то черта пошевелил, и что?..
Я опять живу на даче в моей любимой Мушероновке. Я нуждаюсь в одиночестве, как бедняк нуждается в медном гроше. Понятное дело, увлекаться одиночеством опасно — можно сойти с ума, но и пренебрегать им не стоит. Одиночество продуктивно, как сказал некогда один доморощенный мудрец, рекомендовавший мне каждый день, дабы не терять навыка, душить хотя бы по одному бездомному коту.
Мои мысли об одиночестве, а заодно и собственно одиночество неожиданно нарушил автор этой максимы, Павел Петрович Корытников.
Был тихий вечер. Я славно поужинал и немного выпил. И теперь передо мной стоял сложный, но решаемый вопрос, что мне делать дальше: завалиться спать или выпить еще. Я уже все больше и больше склонялся к последнему, как увидел, что кто-то темный, большой, с развевающейся седой бородой шел, раздвигая кусты, по тропинке к дому. Вид его ошеломил меня. Человек, а это был Корытников, был одет в синий шелковый халат с орлами и драконами, на голове его была турецкая феска, а на ногах — ничего, кроме желтых гетр до колен. Туфли он почему-то нес в руке.
Как он узнал, где я обретаюсь? Ведь адрес дачи ему не известен. В который раз я убеждался, что Корытников очень многое от меня скрывает.
Он поскребся в дверь как раз тогда, когда я взволнованно размышлял о том, как изменится мир, и изменится ли он к лучшему, если Павел Петрович исчезнет с лица земли.
Умирает один человек — умирает целая вселенная. Поначалу эта мысль ужасает — ведь целая вселенная! Но если хорошенько вдуматься, то ничего страшного в этом нет. Этих вселенных шатается вокруг нас до черта и больше. Исчезнет одна вселенная, народится миллион новых, не хуже и не лучше прежних. Корытников любил рассуждать на эту тему.
Я не стал рассусоливать и сразу приступил к делу. Корытникову надлежало умереть, у него просто не было иного выхода. Мой бывший наставник и искуситель так часто разглагольствовал о жизни после смерти, что, похоже, свихнулся — подтверждение тому дикая борода, халат с драконами, желтые гетры и феска. Поэтому ему не оставалось ничего, как только примкнуть к тем, кто, выстроившись в ряд, с нетерпением дожидался его на том свете.
Я вежливо пропустил дорогого гостя на веранду, и, когда Корытников повернулся ко мне спиной, проткнул его своей самой любимой, самой прочной и самой надежной спицей, той, которой прикончил Геворкяна. Почему со спины? Мне не хотелось любоваться вытаращенными глазами Корытникова. Спица вошла в жирное тело моего наставника, как нож входит в сливочное масло. Он умер сразу, без мучений. Хотя кого-кого, а его помучить стоило. Ведь это он превратил меня в преступного неврастеника, одержимого манией убийства.
Перед глазами возникли строки из Екклесиаста: «Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению». Я готов был поспорить с покойным царем Соломоном, хотя не просто спорить с общепризнанным мудрецом, но у меня перед глазами было убедительное свидетельство моей правоты: Корытников, пока был жив, не подозревал, что ждет его через мгновение, иначе черта лысого он мне бы так просто дался. Пусть его смерть станет для меня точкой отсчета на пути к нравственному возрождению. А для царя Соломона, если он на том свете еще на что-то способен, это повод задуматься над собственной мудростью.
Корытников упал плашмя, ничком. Показалось, рухнула деревянная колода: столь шумно расставался Корытников с жизнью. Застонали старые половые доски, и сами собой с грохотом захлопнулись двери в комнаты.
Теперь мне предстояла процедура захоронения. Местом временного упокоения Павла Петровича Корытникова, бывшего офицера, уголовника и свихнувшегося философа, стал тайник, который достался мне в наследство от предков и в котором я некоторое время прятал свои сокровища и картину Сурбарана. Тайник оказался Корытникову, что называется, впору.
Тайник, он и есть тайник. Чтобы никто не нашел. Вряд ли останки моего наставника кто-то обнаружит. Пусть полежат здесь до поры до времени, может, они еще и пригодятся. Мир праху твоему, о, беспутный сын своего времени, ты неплохо пожил на этом свете, надеюсь, тебе будет неплохо и на том.
Я посмотрел на то, что еще несколько минут назад было Корытниковым. За свою довольно долгую и пеструю жизнь ему приходилось играть разные роли. Кем он только не был! И офицером, и дровосеком, и преступником, и даже библиофилом, вспомним его Гоголей.
Последняя роль — это роль покойника. По-моему, он сыграл ее превосходно, и она очень ему подошла. Говорю это как многоопытный ценитель чужих смертей.
Может, он попал в мусульманский рай, о котором тайно грезил? И на практике убедился, что муллы не врут, и там, в их гостеприимном раю, благоухающем фиалковыми дезодорантами, действительно текут реки, полностью состоящие из в меру охлажденного шампанского, где вздымаются горы огнедышащего плова, а сонмы дев с задницами-мандолинами развлекают новоиспеченных покойников прельстительными песнями и зажигательными танцами, а потом дарят им ночи, полные неги и страсти? Надеюсь, там все так и есть. Не то что у христиан, которым надо сначала пройти многовековую проверку в Чистилище, где с помощью сильнодействующих стиральных порошков их будут отмывать от греховной скверны. И только потом либо в ад, к чертям на сковородку, либо в рай к ангелам, с их надтреснутыми лютнями, душу изматывающими псалмами и пресной амброзией.
Корытников был сумасшедшим, чрезмерно увлекшимся философией жизни и смерти. Если о жизни и смерти думать лишь изредка, можно допустить, что это принесет некоторую пользу мыслителю. Но если думать об этом постоянно, это приведет к повреждению рассудка. Вот Корытников и свихнулся. А теперь одним сумасшедшим на свете стало меньше. И так их развелось до черта и больше. Корытников, конечно, был опасен. Он был опасен уже тем, что был непредсказуем, как все сумасшедшие. Как я не понял этого раньше?
Мертвый Корытников оказался почти нетранспортабельным. Весил он никак не меньше центнера. «Где этот негодяй так отъелся, не понимаю!» — с ненавистью бормотал я, волоча его за ноги по тропинке к запрятанному в можжевеловом кустарнике тайнику.
«Наверно, я сделал все правильно», — рассуждал я, сидя на веранде и устремив взгляд за окно, где полыхал розовыми, белыми и иными весенними цветами разросшийся фруктовый сад. А может, и не полыхал, может, мне все это казалось, потому что я не знал, какое сейчас время года. Я был как бы вне времени.
Я налил себе полный стакан первача. Выпил. С удовлетворением констатировал, что первач ничем не хуже «Мартеля», которым я накачивался в Стокгольме. На душе у меня впервые за последние месяцы было покойно. Сердце билось ровно, словно я только что вернулся из кардиологического санатория.
Мне опять припомнился Екклесиаст: «И кто скажет человеку, что будет после него под солнцем». Ну, так далеко я не заглядываю. Попробуем немного подправить высказывание, подкрепив его знаком вопроса: «И кто скажет, что будет со мной хотя бы завтра?»