Когда Дима понял, что за фокусы с Сурбараном его вознаградят ящиком коньяка, он, ни о чем меня не спрашивая, незамедлительно приступил к работе. Дима заперся у себя дома и не выходил наружу трое суток.
Дима жил один. Прежде я у него не бывал. Я ожидал увидеть берлогу одинокого опустившегося человека. С тараканами, батареями пустых бутылок, горами грязной посуды, газетой вместо скатерти, лохмотьями изодранных обоев и заплеванным полом. Я ошибся. Мой наметанный глаз, глаз холостяка-аккуратиста и педанта, как верно подметила одна моя приятельница, с приятным удивлением отметил подчеркнутую чистоту и тот уют, который создает только воспитанный мужчина или заботливая женская рука. Ваза с засохшей розой не портила общего впечатления, намекая на утонченную натуру хозяина дома. Рядом с вазой, опираясь на несоразмерно большой фаллос, стоял медный языческий божок. Видимо, эта тонко продуманная эклектическая композиция была призвана споспешествовать размышлениям о смысле жизни, окрашенным декадентской грустью и мощными эротическими фантазиями.
Мольберт с полотном, прикрытым полотняной тряпицей, стоял в середине комнаты, напротив окна с видом на пустырь, за которым серел бетонный забор кладбища. Что и говорить, мистическое соседство. Соседство с глубоким роковым смыслом. Специально для творческой личности — чтобы почаще задумывался о скоротечности жизни.
Дима изящным движением сдернул тряпку.
— Ну, что скажешь?
Невольно я сделал шаг назад. Что-что, а эффекты Диме удавались. Этого у него не отнять. Копия была великолепна. Я не большой знаток в области изящных искусств, но и не профан.
— По-моему, прекрасная работа.
— Скажи лучше — шедевр! — он снял картину с мольберта и протянул мне. — Трудился не покладая рук. Мне даже удалось состарить полотно. Выглядит лучше, чем настоящая. Не подкопаешься. Ей место в Прадо или в Лувре. Оцени мои таланты.
Я откупорил бутылку, налил себе на палец, ему — на три.
— Как видишь, оценил.
— Хочешь меня убить? — весело спросил Дима.
Хочу! — едва не вырвалось у меня. Хотя ты и не терзаешь меня ненужными вопросами, но, сварганив копию, ты, мой милый, в мгновение ока превратился в нежелательного свидетеля.
Я уже знал, чем все закончится: он не успокоится, пока не вылакает все до дна. Не надо быть пророком, чтобы понять: сердце не выдержит. Думаю, понял это и Брагин.
— У меня это будет третья попытка подохнуть. Две предыдущие, к сожалению, провалились. Зачем мне жить — с вынутой душой, с отлетевшим настроением, с выкраденной волей, с утраченной верой в идеалы, с загноившимся детородным органом? — сказал он. Ирония, замешанная на высокопарности, в этом весь Брагин. Судя по всему, Дима был не прочь помереть. Что ж, в этом стремлении я всецело на его стороне.
После очередной стопки его потянуло на разговор. Только этого недоставало!
— Ты знаешь, — сказал он печально, — а ведь я мог родиться в одной из столиц. Мои предки по всем линиям — дворяне, офицеры, профессора, тайные советники, сенаторы. Мой прапрадед, прихватив жену и детей, сразу после революции дернул на Дальний Восток. Да там и осел. Немного недотянул до Америки. Мне об этом покойный отец рассказывал. Он изрек интересную мысль: многие «из бывших», которым не удалось после революции свалить на Запад, вынуждены были упрятать свою, как сказали бы сейчас, идентичность в дальний ящик. Ты спросишь — зачем? А затем, чтобы она, эта их идентичность, сохранялась, как иголка Кощея, и тайно передавалась из поколения в поколение на генетическом и метафизическом уровне. В надежде, что она, когда придет час великих перемен, всплыла бы на поверхность в первозданном виде, какой она была, ну, скажем, при Александре Втором. И вот пришло это время! Должен был всплыть и расправить крылья идеальный Гражданин, патриот и верный сын отечества. А всплыл гадкий утенок, алкоголик и неудавшийся творец. Оказалось, что невозможно сохранить в неприкосновенности генетическую душу. Она уже никогда не будет прежней, какой была при царе-батюшке, когда в ходу были благородство в речах и поступках, когда в ответ на бранное слово обидчика вызывали на дуэль, а не били кулаком по мордасам. Я как кувшин с каверной: родился с изъяном и живу с изъяном. В любой момент могу треснуть и развалиться на мелкие кусочки. Во мне нет цельности уверенного в себе человека. Я стал алкоголиком. Кстати, пьянство, как это ни парадоксально, может закалить человека морально, достаточно вспомнить, какие муки обрушиваются на пьяниц по утрам. И какие нравственные и физические усилия нужны несчастным, чтобы привести себя в порядок, чтобы выглядеть так, будто они всю ночь провели в обществе рафинированных меломанов, наслаждаясь Морисом Равелем, хотя на самом деле спали в сортире в обнимку с заблеванным унитазом. Таким героям я давал бы ордена самых высоких степеней. Пропьянствовать три дня кряду, это все равно что краткосрочно побывать на фронте. Повторяю, пьянство закаляет. Но пьянство может и разрушить внутренний мир человека, как это произошло со мной. Один мой давно почивший приятель, бард Давид Шафро, пел когда-то: «Когда художник постарел и умер с детской верой…»
Вот она, тайна художника Брагина, подумал я.
Дима наполнил стакан, разом его осушил и сказал:
— Еще на первом курсе я женился сдуру. Ты ее помнишь, Любку, красивая была, стерва, глаз не оторвать. Пожили год. Родила и тут же изменила. А может, и раньше. Разошлись. Не прошло и года, как она вышла замуж по новой. Дочка Анюта теперь совсем большая. Тот, новый… ее удочерил. И всю жизнь она считала родным отцом другого человека. Пока не появился я. Мне, видите ли, спьяну захотелось с ней повидаться. Простить себе не могу. Она была у меня вчера, смотрела, как я работаю. Я похвалился, что у меня еще бывают солидные заказчики. Она не поверила. Пришлось назвать твое имя.
— Разве я солидный заказчик?
— Кто расплачивается ящиком коньяка, тот самый солидный и есть. Я что, сделал что-то не так?
Я смотрел на Брагина и задыхался от злости. Если ты решил помереть, хотел сказать я ему, то не стоит с этим тянуть и не стоит втравливать в это дело других.
Господь создал бессмысленного и бесполезного Брагина, чтобы уравновесить меня — такого же бессмысленного и бесполезного. Он уравновесит меня, я уравновешу его. Бессмысленная, бездарная и бесполезная жизнь. Жизнь пустоцвета. Что изменится в мире, если завтра мы оба подохнем? Да ничего. Это тот случай, когда минус на минус дает твердый высококачественный минус. Прекрасный итог. Математикам на зависть. Величие замысла вдребезги разбилось о серость.
И тут Брагин меня удивил еще раз.
— Брось на прощанье свой червивый взгляд вот на это… — голос его звучал нарочито равнодушно. Он выдвинул ящик стола и достал оттуда рисунок карандашом. Это был портрет юной девушки. Димка смотрел на меня и, похоже, чего-то ждал. — Кажется, я никогда не рисовал так хорошо. И никогда уже лучше не нарисую. Это было какое-то волшебство, я даже не знаю, что водило моей рукой. Накарябал быстро, по памяти, Аня не захотела позировать. Хоть ты и сукин сын, но я верю в твое… в твою способность понять, что хорошо, а что плохо.
Рисунок приковывал к себе. Я испытывал к нему нежность. Хотелось, не медля ни секунды, отобрать ее у автора и под полой тайно унести домой.
— Ну, что ж ты молчишь?
— Это прекрасно, Дима.
Через полчаса я засобирался.
Я шел по улице и про себя рассуждал. Нет, Брагин, в отличие от меня, вовсе не бессмысленный и бесполезный. И мне не уравновесить его: бездарь и талант живут в разных мирах, и их взвешивают на разных весах.
Мне становилось скучно жить на этом свете. Пора было распаковывать миллион и пускать его в дело. Деньги должны были избавить меня от сомнений и грусти.
Я помнил слова, которые сказал мне Димка на прощание:
— А ведь ты сволочь, Сапега.
Карандашный рисунок я унес с собой. Не мог удержаться. Тем более что Брагину он теперь вряд ли понадобится.