— Ты обещал мне бушующий океан. А привез в рай для пенсионеров, — капризничает Рита.
Поселиться в малолюдном месте — моя идея. Когда голова идет кругом от идей, надо, слепо доверившись случаю, выбрать одну, самую дурацкую, и следовать ей до конца. Так вот, отель «Бауэрнхоф» — это мой конец. Ну, если и не конец, то окончание некоего временного отрезка, знаменующего еще и перемены во мне самом.
Я не знаю, нравится мне здесь или нет. Но уезжать отсюда я пока не собираюсь.
Если я потом и отправлюсь куда-нибудь, то, скорее всего, это будет не очень далекий край света вроде паперти перед церковью Святой Женевьевы в Париже или Люнебургской пустоши, куда меня загонит моя неугомонная судьба и где меня заставят возделывать картофель и пасти овец.
Я готов принять все, что угодно. Тем более что вышеупомянутая паперть совсем не плохое место: это ведь не что иное, как вход в Пантеон, где всегда многолюдно и подают там, наверно, не скупясь. А окапывать картофельные грядки и пасти овец я мечтал с детства. Кстати, эта чертова Люнебургская пустошь находится не так уж и далеко: наземным видом транспорта, поездом или машиной туда можно добраться за пару-тройку часов. Да и до Парижа рукой подать. Такой карманный и не слишком далекий край света мне по душе. Европа, в сущности, не так уж и велика, особенно для тех, кто не понаслышке знает, что такое бескрайние российские просторы. Россия, сказал мой любимый писатель, это безбрежная равнина, по которой носится лихой человек. Вот он и носится, как ненормальный, все никак успокоиться не может. Если ему мало своих просторов, как мне теперь, он вырывается на соседние.
Отель «Бауэрнхоф» — это малюсенькая гостиница со всеми атрибутами современных сельских отелей: теннисным кортом, бассейном, сауной, бильярдной и национальной кухней, включающей в себя традиционные цвибельростбратен, венский шницель и линцские пирожные. Отель стоит на берегу озера без названия. То есть название у него, наверно, какое-то есть, но мне на это наплевать.
Озеро довольно большое. Других отелей здесь нет. Зато гор — хоть отбавляй. И они громоздятся вдали, чем-то напоминая людскую очередь за дарами Господа, который вместо ячменных лепешек и бурдюка с вином предлагает вечность, уныние и беспамятство.
Чем дальше, тем горы выше и грозней, с меловыми, а может, и снежными вершинами, черт их там разберет. Когда нет ветра и поверхность озера успокаивается, горы имеют обыкновение отражаться в зеркальной воде, и тогда весь пейзаж кажется списанным со старинной раскрашенной открытки, которую хочется изорвать на мелкие клочки и развеять по ветру.
Метрах в ста от отеля стоит старый-престарый дуб. Он настолько велик, что полностью охватить его взглядом можно, лишь отойдя на порядочное расстояние.
Хотя время летних отпусков еще не миновало, постояльцев можно перечесть по пальцам.
…Рита закидывает руки за голову и подмигивает мне. Я с удовольствием рассматриваю ее. Рита неотразима. Ах, эта с ума сводящая обольстительная улыбка, которая открывает ровный ряд жемчужных зубов! Не улыбка, а сексуальный призыв. В Риту можно влюбиться, если закрыть глаза на ее слишком уж извилистое и пестрое прошлое.
Свежий альпийский ветер овевает наши тела, разомлевшие от любви и лени. Мы сидим в шезлонгах на балконе второго этажа отеля «Бауэрнхоф» и обозреваем окрестности. Всюду, куда ни кинь взгляд, лужайки с коротко стриженной травой. По этой траве можно без опаски ходить босиком, она не колется. Я не раз ступал на этот ласковый травяной ковер, когда по утрам направлялся к озеру. Лужайки окружают теннисный корт, они обрываются только у песчаного пляжа. Золотой песок и синь альпийского озера. И небо над головой, словно опрокинутый вверх ногами океан. Сочетание что надо. Золото и индиго. Как в сказке. Не хуже, чем в Мушероновке.
Во мне вдруг начинает расти обманчивое ощущение, что время можно развернуть вспять. В памяти всплывает картина — летний дождь, излучина Москвы-реки, невидимый самолет, гудящий где-то в облаках, хрупкая девушка, бархатные ресницы, страстный поцелуй, горячее податливое тело, дрожащее в ожидании любви…
— Тебе жаль Томку? — вдруг спрашивает Рита.
Я не сразу понял, о чем это она. Понадобилось время, чтобы я нашел ответ.
— Жаль, — сказал я, вложив в свои слова как можно больше искренности.
— А почему ты не был на ее похоронах?
Действительно, почему? Я пожал плечами.
— Мертвецов боюсь.
Рита — не Тамара Владимировна, она другая. Тамара Владимировна, несмотря на все ее победительные достоинства, скорее была достойна сочувствия, нежели любви. Если честно, я ее жалел. Жалел с самого начала. Правда, это сострадание гестаповца, ласково гладящего щенка, которому он сам поранил лапку. Это слезливая сентиментальность обожравшегося крокодила.
Повторяю, Рита другая. Она и внешне другая. Тамара Владимировна была, конечно, очень хороша собой. Но в ней всего было в преизбытке, на пределе. Еще немного, и она стала бы похожа на парковую гипсовую атлетку с хрестоматийным веслом, она неудержимо набирала вес, она полнела, что для женщины ее темперамента — непозволительная роскошь. Прошло бы еще полгода, и она сравнялась бы по весу и габаритам со своей приятельницей Авдеевой. Словом, смерть припожаловала к Тамаре Владимировне как нельзя кстати.
Да, Рита была женщиной иного рода. Точней, другой породы. Только здесь я хорошенько ее рассмотрел. Точеная, почти худощавая фигурка, идеальные ноги, роскошные русые волосы, всегдашняя готовность лечь в постель. У нее за плечами помимо завидного сексуального опыта еще и балетное училище, и поэтому у Риты осанка, как у королевы. Она знает, как пользоваться всем этим богатством. И она умело им пользуется.
— А тебе жаль Фокина? — спросил я.
— Кого?! Фокина?! — глаза ее сверкнули. — Гаденышем он был, этот твой Фокин. Он подкладывал меня. Трое мужиков за ночь, и все его приятели. Даже для меня это было слишком, я была утомлена сменой партнеров. «И ты еще жалуешься! — изумлялся он. — Тебя не поймешь. Другая на твоем месте прыгала бы от счастья. Если бы ты вчера привела мне трех баб, я бы сказал тебе спасибо!» Сволочью он был, этот твой Фокин. Лева, когда занимался со мной этим самым делом, сопел, как носорог. Ты, наверно, заметил, что почти все женщины, когда им приятно, закрывают глаза. Я не исключение. Но я разок подглядела за ним. И чуть не умерла со смеху. Глаза подкатил, усы встопорщил, сопит, кряхтит… это у него называлось страстью! Я не удержалась и захохотала. Он очень обиделся и сказал, что я ничего не понимаю, что это и есть любовь… Кстати, ты еще не передумал на мне жениться?
Рита мне нравится, несмотря на все ее легкомыслие, граничащее с порочностью. Она женщина до кончиков ногтей. Она органична в своей похоти. Но в ней нет пошлости продажной женщины. Она не скрывает, что любит заниматься любовью, она знает многое из того, чего не знаю я, но я бы поостерегся называть ее нимфоманкой. Просто она дитя не моего времени. Она из другого поколения, в котором мне не хочется разбираться. Рита много читает, она в курсе последних театральных постановок, хорошо знает кино, и вообще она милая современная девушка. И именно поэтому она совершенно не подходит на роль жены.
— Так передумал или нет? — повторяет она, как мне показалось, слишком настойчиво.
— Ты путаешь меня с Фокиным, — сказал я. После ее слов о трех мужиках за ночь Лева в моих глазах опустился ниже Пищика.
— Да? — удивляется она. Получается у нее это очень натурально. — Я, как и Томка, строю воздушные замки. Мы, бабы, все одинаковые: хотим того, чего не бывает. Она тебя любила.
— Мне Фокин говорил, что ты у него в доме все переколотила, — увел я разговор в сторону, мне была неприятна вся эта чушь про любовь. — И еще, как только он встретил тебя, ему перестало везти.
Она хитро посмотрела на меня.
— Колотила от злости. А вот что касается того, что ему перестало везти, не мне судить…
Минуты две она молчала, потом спросила:
— Хочешь услышать одну маленькую историю?..
— Надеюсь, любовную?
— Когда мне было пятнадцать, я была очень… очень соблазнительной.
— Верю.
— Когда мне было пятнадцать, — повторила она со значением, — я втюрилась в парня, который был на год старше. Хорошая семья, папа полковник, такой, знаешь, основательный полковник, за ним большая черная машина приезжала. Короче, я прожила у парня, пока его предки лопали дыни в Сочи, две недели, моя мамаша, меня разыскивая, с ног сбилась, наконец, когда пошла третья неделя, она обратилась в полицию. Меня объявили во всесоюзный розыск…
Она замолчала.
— И?.. — не выдержал я.
— Ты же писатель, попробуй придумать продолжение. Итак, меня объявили во всесоюзный розыск.
— И ищут до сих пор?
Рита захохотала.
— Нет, нашли. Нашли еще тогда.
— И где же?
— У другого шестнадцатилетнего парня.
Рита повела точеным плечиком и показала мне розовый язычок. Чертовка. Знает, как меня завести.
Рита потягивает Auslese: слабенькое, сладенькое, очень вкусное винцо. Я опять с удовольствием разглядываю Риту, она необыкновенно красива. Встречается такая неброская красота, которая расцветает, чем больше ею любуешься.
Никто из нас не строил иллюзий, все это была просто болтовня, чтобы заполнить пустоты во времени, которые обычно возникают от безделья. Она была молода, и ей хотелось еще покуролесить, впереди у нее было еще много времени, старость и смерть были еще далеко, — так думала она, и так думал я. Я был для нее почти таким же объектом, как Фокин и десятки других ее любовников. Просто я оказался рядом. И ей было со мной хорошо.
— Мне необходимо остудиться! — говорит она.
Рита резко встает, распрямляется, зная, что я на нее смотрю, со вкусом потягивается и, взяв полотенце, идет купаться.
С балкона я вижу, как она, что-то напевая и помахивая мне рукой, направляется к озеру. Здесь все миниатюрно, и озеро передо мной как на ладони. Не доходя до мостков, Рита разбегается, похоже, на ходу получает занозу в правую пятку, вскрикивает, прихрамывая и грозя кому-то кулаком, добегает до края мостков и обрушивается в воду, поднимая фонтан чуть ли не до небес. Кажется, в воду упал бомбардировщик. Темно-синие воды смыкаются над Ритой. Некоторое время поверхность озера остается спокойной, и, когда я уже начинаю испытывать легкое беспокойство, метрах в двадцати появляется фыркающая голова с выпученными глазами. Дурачится. Плавает она, как дельфин. Я же, несмотря на атлетическую фигуру, плаваю как топор. Мне больше нравится плескаться на мелководье. Я вспоминаю свой лягушачий прудик в Мушероновке, и мне становится грустно.
…Прошло шесть дней.
По утрам мы завтракаем на открытой веранде. Естественно, с видом на озеро, по которому с беспечным видом плавают дикие утки и пара белых лебедей.
В остальном озеро пустынно. Как и берега. Виднеется, правда, на противоположной стороне какое-то безрадостное одноэтажное строение, которое выглядит, как заброшенный сарай. Строение отсюда кажется настолько ничтожным, что на нем не останавливается взор. Возле сарая я ни разу не видел ни людей, ни животных.
За столом нам прислуживает Мартин, сын хозяйки гостиницы, студент Клагенфуртского университета. Мартин изучает славистику и вполне сносно говорит по-русски. Очень приятный юноша. Розовощекий блондин, голубоглазый и улыбчивый. Красавчик пасторального типа.
Мартин как порочный ангел на распутье, который никак не может определить, чем ему заняться в первую очередь: согрешить или покаяться.
Надо бы ему посоветовать не тянуть и сразу же приступить к покаянию. А потом уже со спокойной совестью, заручившись впрок покаянием, начать грешить направо и налево. Во всем должен быть порядок. Австрийско-немецкий порядок. Орднунг! Католическая церковь еще в тринадцатом веке апробировала такой способ сделки с совестью, придав ему — естественно, за деньги — законный характер в виде индульгенций.
Помогает Мартину Ингрид, нет-нет, не пасть, тут падение свершилось, в этом можно не сомневаться, против ее прелестей не устоял бы даже святой, — она помогает ему по хозяйству.
Ингрид на вид лет двадцать. Живет она у родителей в местечке Зеехам, в километре от отеля. У нее есть малюсенький «Ситроен», но она предпочитает добираться до работы на велосипеде. Экономя на бензине, а заодно тренируя свое молодое и красивое тело.
Сегодня я решил не спускаться к завтраку. Рита отправилась в ресторан без меня.
…Я наблюдаю за тем, как Ингрид прибирается в номере. Делает она это не торопясь: ни одного лишнего движения, все просчитано, потому что проделывалось тысячу раз. На ней короткая серая юбка и клетчатая рубашка с закатанными рукавами.
Я сижу в кресле на балконе и любуюсь ею. Я представляю себе, какова она без юбки и без этой дурацкой рубашки.
До этого я с тоской листал газеты. Я был очень недоволен собой. Еще с вечера я принял твердое решение. Я решил проснуться рано-рано, засесть за письменный стол и наконец-то родить хотя бы страничку полновесной высококачественной прозы.
Сел за стол, положил перед собой стопочку чистой бумаги, зажал между большим, указательным и средним пальцами перьевую ручку, прицелился и… нарисовал женскую головку. Спустя минуту — еще одну.
Вспомнился великий пиит, в ожидании творческого озарения развлекавший себя подобным образом. Я изрисовал разнообразными головками, по преимуществу женскими, всю стопочку, от первого листа до последнего. Убил на это два часа. И не сдвинулся с места. Мозг замер. Странно, ведь не так уж и давно, в Мушероновке, я был более, так сказать, плодотворен.
А теперь из-под моего пера выплывали головки, головки, только головки, и — ни единого слова! Я, конечно, мог бы написать какое-то слово, мог бы написать и два. Мог и три. Мог, наверно, и больше.
Но я знал, что каждое слово будет фальшивым. Фальшивым от начала до конца. Лживым насквозь, до основания.
Я знал, что, рисуя головки, я, по крайней мере, не лгу. Почему так происходит? Может, творить мешает страх? Скорее всего, так оно и есть. Ну, как, скажите, продуктивно творить, если в сердце нет покоя, а в голове отсутствует плавное и безмятежное течение правильных мыслей из-за страха быть пойманным и прижатым к стенке? Страх вошел в меня неожиданно, несколько недель назад. Почему это произошло, мне не понять. Ведь все сомнения были разрешены год назад, когда я твердо и окончательно решил, что вправе нарушать законы, которые придумали люди, чтобы усложнить жизнь себе и таким субъектам, как я. В моей душе надолго воцарились беззаботность, уверенный покой и здравый прагматизм. И вот все это заколебалось. Может, чтобы подбодрить душу, заварить себе чай из «Колпака свободы»?
На кого похож я? Ну, внешне, конечно, на отца. А, так сказать, внутренне? Да, мой отец служил в репрессивных органах. НКВД, МГБ, КГБ… Зловещая организация. Но мой отец был сыном своего времени. Он давал присягу служить стране и служил, как миллионы его соотечественников. Окажись на его месте нынешние борцы за права человека, демократы и иные голосистые трубадуры свободы, они, скорее всего, поспешили бы встать с моим отцом в один ряд.
Кстати, отец, если бы прознал о моих преступных проказах, пристрелил бы меня на месте.
Откуда во мне эти сумерки? Неужели подают голоса остатки совести?
Я бросаю взгляд вниз и вижу, как Мартин из шланга орошает теннисный корт.
У него вид человека, не только чрезвычайно довольного собой и всей своей юной беспечной жизнью, но и абсолютно уверенного в том, что завтра ему будет ничуть не хуже, чем сегодня. А может, и лучше. Острое чувство зависти гложет меня. Оно настолько велико, что я начинаю почти ненавидеть этого симпатичного мальчика.
Ингрид, думая, что меня нет в номере, продолжает прибираться, сейчас она стелет постель. Как грациозно она это делает! С каким вдохновением — словно готовит алтарь грехопадения.
А что, если прямо сейчас повалить эту деревенскую девчонку на кровать и силой овладеть ею? Впрочем, зачем же силой? Вряд ли она станет сопротивляться.
От возникшего желания у меня начинает стучать в висках.
Я посмотрел на Мартина. Он заметил меня и улыбнулся. Мне почудилось — поощрительно. Интересно, знает ли он, что Ингрид стелет постель в моем номере?
Газета выпала из моих рук, и Ингрид резко обернулась. Я подмигнул ей. Я вдруг увидел себя со стороны: вид у меня был наверняка пошловатый, слащаво-игривый. Ингрид тоже подмигнула, показала рукой на прибранную постель, шутливо сделала книксен и, сильная и легкая, как молодая лошадка, ускакала.
Я опять посмотрел вниз. На корт вышла Рита. В руках она держала полотенце. Рита еще не успела обсохнуть после купания. Влажные волосы облепили идеальный затылок. Я это вижу даже отсюда, с балкона второго этажа. В последнее время она часто купается и играет в теннис без меня. Все правильно, тем более что играть я не умею, а плаваю, как уже говорил, скверно.
Следом за ней вышагивал крупный мужчина с ракетками под мышкой. Мужчина самоуверенно щурился. Выглядел он внушительно: шляпа с красным пером — чуть ли не с плюмажем, мятая ковбойка и спортивные штаны, которые пузырились на коленях. Он был похож на человека, который только что поднялся с послеобеденного дивана. Мужчина этот — венский композитор Эрвин Ройсс, представитель мистического символизма, рабски преданный Вагнеру.
В холле, на втором этаже, стоит «Август Форстер», концертный рояль, стоимость которого превышает не только стоимость самого отеля «Бауэрнхоф», но и всех прилегающих к нему земель. При случае надо бы поинтересоваться, откуда он здесь взялся.
Композитор приехал одновременно с нами. Когда в холле второго этажа Ройсс увидел рояль, то застыл возле него, словно наткнулся на чёрта.
Раскачиваясь, как пьяный, он с потерянным видом простоял у рояля минут пять. Он приводил свои мысли в порядок. Я понимаю его. Я сам становлюсь точно таким, когда желание и долг упираются во всемогущую лень.
Эрвин рассчитывал в глухой австрийской деревушке наконец-то хотя бы на время отделаться от того, что ему смертельно надоело: от всех этих прелюдов, музыкальных пьес и рапсодий. А тут — рояль. И не какой-нибудь там ширпотреб, а превосходный инструмент, вид которого, наверно, навеял ему мысли о славе великих предшественников. У Эрвина короткий нос и глаза навыкате. Что придает ему поразительное сходство с мопсом. С подобной выдающейся лупоглазостью я еще не сталкивался. Мне жаль его: каково взирать на мир такими глазами? В течение нескольких дней композитор отлынивал от того, чем самим Господом предначертано ему заниматься, ссылаясь на скверное нравственное самочувствие и отсутствие творческого порыва.
— Это все из-за вашей проклятой русской лени, — ворчит он. — Я ею заразился, когда учился в Московской консерватории.
Наконец как-то утром, во время завтрака, он, не донеся до рта бутерброда с копченой лососиной, подскочил на стуле и, перепрыгивая через две ступеньки, помчался на второй этаж. Скорость, с какой он все это проделал, напомнила мне стремительные перемещения Пищика в пространстве на пути к заветному подоконнику.
Мы наслаждались кофе и ждали, что последует дальше.
Я закрыл глаза, представив себе, как Эрвин, высунув язык, подлетает к инструменту. Вот он с размаху плюхается на банкетку, поднимает крышку клавиатуры, запрокидывает голову, на секунду задумывается, потом страстно растопыривает пальцы, стараясь захватить как можно больше клавиш, вспоминает что-то устрашающее из «Тангейзера» и обрушивается на инструмент, как на заклятого врага.
Моя фантазия, вне всякого сомнения, работала в правильном направлении, ибо через полминуты стены гостиницы, сложенные из сосновых блоков, дружно завибрировали. Грохот поднялся такой, что задребезжала посуда в шкафах и зазвенели люстры.
Кошмар этот длился и длился. Стены отеля выдержали. Чего нельзя сказать обо мне. Чтобы поуспокоить нервы, мне пришлось выпить лишнюю рюмку водки.
Композитор упражнялся до тех пор, пока не завыли хозяйские псы.
…Я продолжаю следить за событиями на корте. Эрвин играет отвратительно. Если он столь же плохо, как играет в теннис, сочиняет музыку, я не завидую его слушателям. Через час игра заканчивается. К этому времени я уже дремлю в кресле, вижу цветные картинки из детства: дачу в Мушероновке, знойный августовский день, трехколесный велосипед с выгнутой рамой, свой матросский костюмчик с белым отложным воротником, резиновый мячик, прокушенный соседским бульдогом, завтрак на веранде, деревенскую яичницу с зеленым луком, матушку, которая нежно гладит меня по голове, вспоминаю, о чем мечтал, когда стоял перед бушующим золотым полем, — все это вертится, вертится, вертится, картинки переплетаются, мысли сладко путаются… потом я и вовсе засыпаю.
В один из дней мы с Ингрид тайно уединились в подсобке рядом с ресторанной кухней. Помню, воняло бараньим жиром. Как в чайхане. Кроме того, там было не повернуться. А повернуться бы стоило. Все произошло так быстро, что я ничего не понял. Я даже не уверен, что у меня что-то получилось. Потом Ингрид долго мялась в дверях. Хотя в меню этого не значилось, пришлось дать ей сто евро. За ошибки надо платить, иногда — деньгами.
Случай, — если это действительно случай, а не подстроенный подвох, — каждодневно вторгается в, казалось бы, предопределенный жизненный порядок, расшатывая, размывая его. Я убедился в этом, когда в ресторан к вечерней трапезе композитор спустился не один, а с дамой.
…Где-то в середине дня к отелю подкатило такси с зальцбургскими номерами. Задняя дверца автомобиля распахнулась, и с небес на землю ступило некое эфирное создание, на вид совсем юное, одетое в легкое платье и… босое. Босые дамы на улицах Европы сейчас редкость: причуды сумасбродной Марлен Дитрих давно канули в прошлое. Короче, девушка меня заинтриговала. Она была миниатюрна, если не сказать мала. Ее хотелось приласкать и положить в карман. Что-то неуловимо знакомое почудилось мне в ее движениях, в том, как она откинула волосы со лба и сощурила глаза. Ройсс подал девушке руку.
В ресторане она появилась, уже обутая в мягкие туфли на низком каблуке. Несмотря на теплый вечер, на ней был мохнатый кардиган из шерсти дромадера. При электрическом освещении экстравагантная женщина не показалась мне такой уж юной. Я мучительно пытался вспомнить, где видел ее прежде. Видимо, эти мысленные потуги отразились на моем лице, потому что Рита спросила:
— Ты ее знаешь?
— Нет, — сказал я и тут же все вспомнил.
…Далекий то ли весенний, то ли осенний вечер. Излучина Москвы-реки. Вика, хрупкая девушка в накинутом на плечи пиджаке. Бархатный взгляд, капельки дождя на ресницах. Невидимый самолет, одиноко гудящий где-то высоко-высоко за тучами.
Я прислонил ее спиной к стволу дерева и нежно поцеловал. Вокруг не было ни души. Одни деревья и кусты. И мы, охваченные страстью, предались любви. Густая листва скрывала нас от дождя и от возможных зевак. Не знаю, что на меня нашло, но в какой-то момент, не самый для нас обоих счастливый, я решил попробовать восстановить свою способность исчезать — оживить, так сказать, свои детские и юношеские шалости. Видимо, я уже тогда не мог обходиться без шуток. В час, так сказать, духовного и телесного единения, а если быть совсем точным, в точке наивысшего блаженства, когда уже слегка замигали первые звезды и близился миг, когда должны были обрушиться все мыслимые и немыслимые преграды и прорваться плотина, я решил, что настало время подкорректировать привычные представления о финальной части плотской любви, и… внезапно исчез, выпал, вернее сказать, выскользнул из процесса. Все вокруг как по команде замедлило свое движение. Капли дождя, минуту назад бойко барабанившие по листве, зависли в воздухе. Звуки стали напоминать заезженную пластинку, поставленную не на ту скорость. Через мгновение звуки вернулись, опять загудел в тучах самолет, дробью застучали тяжелые капли по листве. Вика, прелестная девушка с бархатными ресницами, предмет моих тогдашних неумеренных восторгов, вместо того чтобы по достоинству оценить мои сексуальные новации, страшно перепугалась. Я увидел рот, еще секунду назад нежно, лукаво и призывно улыбающийся, а теперь некрасиво кривившийся, и услышал крик ужаса. Я не ожидал, что она так сильно перепугается. Она поспешно покинула место свидания, решительно отвергнув мои попытки встретиться вновь. Это мгновение поставило крест на нашей любви.
Сколько прошло лет? Десять? Сто? Тысяча? Подруга композитора скользнула по мне летучим взглядом и отвернулась, потом опустила голову и уткнулась в карту вин.
Я посмотрел на Риту. Кажется, она все поняла. Вообще, Рита чрезвычайно догадлива. Мне предстояло произвести рокировку: Риту передать композитору в качестве компенсации за девушку с бархатными ресницами. Саму же девушку, вместе с ее мягкими туфлями и несуразным кардиганом, забрать и отвезти куда-нибудь подальше от этого уже изрядно поднадоевшего мне озера без названия.
Все разрешилось с неожиданной легкостью. И к единодушному согласию всех договаривавшихся сторон. Оказалось, все мы — и Рита, и Эрвин, и Вика, да и я — склонны к внезапным резким переменам. Рита согласилась отправиться с Эрвином в Милан.
— Если не выйдешь за него замуж, возвращайся, — сказал я ей. — Впрочем, если выйдешь — тоже. Я принимаю по субботам и воскресеньям. А также и во все другие дни недели. С семи вечера до семи утра включительно.
Вечером, за ужином, Эрвин, пребывая в легком подпитии, разговорился. Я и не предполагал, что музыканты могут быть такими глубокими философами.
— Иногда мне кажется, — сказал он, откидываясь на спинку стула и устремляя задумчивый взгляд в потолок, — что клавиатура не может передать всех звуков, которые роятся в моей гениальной голове. Мне чудится, что где-то между клавишами должны быть еще клавиши, и много клавиш, а их нет. Они пропущены. Или спрятались. Или о них забыли. А они должны там быть, черт бы их побрал, я в этом уверен. Звуки в голове есть, а клавиш нет. Клавиатура несовершенна, потому что нотную грамоту придумал лишенный фантазии глухонемой. Только не подумайте, что я спятил.
— Я как раз так и подумала, — оборвала его Вика. — Некоторые животные, например киты, издают звуки высокой частоты, которые мы уловить не можем. Ты об этом? Ты хочешь написать ультразвуковую музыку? Чтобы потом ее исполнил на струнах из китового уса в «Карнеги-холле» Американский симфонический оркестр? И чтобы зачарованная публика, все эти разодетые в пух и прах эстеты, сидела в плюшевых креслах и делала вид, что что-то слышит? Да это будет какой-то… Пикассо со смычком!
— Ни черта ты не понимаешь! — вызверился композитор. — В том-то и дело, что мои звуки должны слышать все! Попробую объяснить, — успокаивая себя, сказал он. — Для сравнения возьмем жизнь обычного человека. Современный человек привык к нормам, стандартам, его приучили жить и думать в соответствии с общепринятыми правилами. Жизнь человека запрограммирована. Она у всех примерно одинакова. Внутренний мир человека выстроен по примитивным образцам. По образцам толпы, стада. В действительности же внутренний мир человека неизмеримо богаче и глубже, чем принято думать. Просто мы очень мало что о себе знаем. В человеке сокрыты духовные и интеллектуальные клавиши, на которые пока еще никто не нажимал. Как в музыке, о которой я вам толкую.
Я посмотрел на Риту. Вид у нее был озадаченный. Долго она с ним не выдержит, в этом можно не сомневаться.
Тем не менее отступать было поздно, и Рита перебазировалась в номер венца. А через полчаса в мой номер постучали. Вика. С двумя баулами.
Как ни странно, спали мы раздельно. А вот выпивали вместе.
Через неделю мы с ней покинули отель. Паперть перед церковью Святой Женевьевы и Люнебургская пустошь подождут: их время не пришло.
В Вену мы прибыли утром и успели на дневной рейс до Москвы.
— Я долго искала тебя, — врала Вика, с вожделением посматривая на только что принесенный поднос с едой. Мы летели первым классом, Вика беспрестанно ела, а я вливал в себя третью порцию виски. — Я приехала к Эрвину, чтобы сообщить ему о разрыве. Это было нежное и печальное прощание. Я скоро выхожу замуж, — добавила она, впиваясь острыми зубками в куриную ножку. У этой субтильной женщины был превосходный аппетит.
— И за кого же? — спросил я равнодушно.
— За одного преступного типа, — она засмеялась. — Он не молод, что мне очень нравится в мужчинах, и сказочно богат, что мне нравится еще больше. Идеальный вариант.
Ее цинизм и покоробил, и оскорбил меня. Одно дело, когда циничен мерзавец, который таким уродился. Это логично, понятно и закономерно. Это никого не удивляет. Ничего другого от него не ждут. Совсем другое, когда циничным оказывается тот, вернее, та, кто, пусть и недолго, была твоей лучезарной, пленительной грезой. Воспоминания о доверчивой, чистой девушке с капельками дождя на бархатных ресницах грели меня в горькие минуты, когда из-за пьянства и одиночества я бывал близок к помешательству и даже помышлял о петле, когда я сам бывал не очень-то чист и притом очень хотел, чтобы чиста была та, которую я в тот или иной исторический момент назначил своим ангелом-спасителем с лебяжьими крылышками за спиной. И вот та, кого я видел в редких светлых снах, плюнула в мое последнее духовное пристанище. Пусть мои руки выпачканы кровью, пусть я бесстыден и преступен, но в глубинах моей черной души еще копошилось что-то по-детски наивное, что-то, что я прятал от всех — в том числе и от самого себя. Может, это невидимые духовные и интеллектуальные клавиши вроде тех, о которых вещал Эрвин?
Я смотрел на Вику, на эту видавшую виды женщину с чуть ли не голубиным личиком, и мечта таяла, как грязный снег в начале апреля. Сам я был всеохватно циничен, но хотел, чтобы мечта оставалась стерильно чистой и чтобы в ней не было даже намека на грязь. Приходилось с прискорбием констатировать, что Вика в части бесстыдства превосходила мои самые смелые ожидания.
— Ты мой мостик. Мостик между прошлым и будущим. Временный мостик, ты уж прости… — вбила она последний гвоздь в мою хрустальную мечту.
— Смотри не провались: мостик насквозь прогнил, — предостерег я ее.
Из аэропорта я повез ее на Кутузовский проспект, на ту набережную. Это попахивало сознательным глумлением над самим собой. Этаким мазохизмом, обращенным внутрь себя, в свое далекое прошлое. Мне хотелось испытать себя. Надо было соскрести с себя остатки иллюзий. Пусть и таким суровым способом.
Я набросил ей на плечи легкую куртку. Мы стояли под деревом, окруженные курортными баулами, и целовались. Краем глаза я посматривал на тарные ящики, сидя на которых я совсем недавно пировал здесь с Тамарой Владимировной.
Как по заказу, начал накрапывать теплый дождь. Не хватало только самолета, который призывно гудел бы моторами в неоглядных небесных просторах. Викины губы были податливы и ласковы. И словно ожили былые времена, вновь на миг она стала прежней восемнадцатилетней девушкой, доверчивой и нежной. Я закрыл глаза и крепко прижал ее к себе.
Через какое-то время Вика оттолкнула меня.
— Я устала и голодна, — сухо сказала она. — Отвези меня куда-нибудь.
Мы поехали ко мне. Я едва узнал свою квартиру: обои были ободраны, люстра валялась на полу, ящики шкафов выдвинуты. Книги, посуда, одежда, обувь — все скомкано, разбито, изрезано, разбросано по комнатам. В центре комнаты высилась груда грязного белья вперемешку с чистым.
Я бродил по разгромленной квартире и испытывал противоречивые чувства. Разумеется, мало приятного в том, что кто-то без спроса навещает твой дом. Дом — это не только стены, двери и мебель, это все-таки какая-никакая крепость и, выражаясь высокопарно, материальное прибежище духа. В то же время я был доволен, что вовремя сообразил арендовать банковскую ячейку, в которую успел перенести все свои богатства, которые до этого хранил на даче и дома. Нельзя прятать сокровища под кроватью: там место ночным горшкам и несгораемым рукописям.
Один вопрос беспокоил меня. Кто эти люди и что они искали? Картину? Миллион? Драгоценности? Ключ?
Вика с задумчивым видом следовала за мной.
— Да… — протянула она, наподдав ногой башмак с оторванным каблуком. — Неплохо кто-то здесь похозяйничал. Брошенная любовница? Суровый у тебя, однако, быт, мой мальчик, очень суровый. Как ты можешь жить в таком бедламе?
Я остановился и воззрился на кучу белья. На самом верху рукотворной горы картинно возлежал белый носок с красной каймой. Тот самый — штопаный. С которого, собственно, и начались мои мытарства.
— Не понимаю, чем тебе здесь не нравится. — Я нагнулся, поднял носок и, убедившись, что он не свеж, помахал им у нее перед носом. — Люблю, знаешь ли, когда все под рукой…
Конечно, я бодрился. На самом деле я чувствовал себя отвратительно. Я никак не мог избавиться от ощущения, что кто-то пробрался мне в душу и наследил там грязными ногами.
…Таксисту она назвала какой-то адрес. Сначала я пропустил ее слова мимо ушей. Потом насторожился. Кажется, она произнесла: «Сретенка». Машина остановилась у подъезда, который мне был хорошо знаком: полгода назад я выходил из него в шубе Деда Мороза, с мешком на плече.
— Ты здесь живешь? — спросил я, стараясь скрыть изумление. Похоже, в этом мире все крутится вокруг некоего мифического центра, который с полным основанием можно назвать средоточием случайностей.
— Здесь живет Генрих Наркисович Геворкян, мой будущий муж.
— Отличный выбор! — одобрил я. — Блондинка выходит замуж за потомка покорителя горы Арарат…
— Он москвич в шестом поколении. Его предки жили на Сретенке еще во времена Ивана Калиты.
— Тогда еще не было никакой Сретенки. Да и армян не было…
— Не говори глупостей, — раздраженно сказала она. — Армяне были всегда. Ты поможешь мне поднять вещи на десятый этаж?
— Только этого не хватало!
— За это, — сказала она, не слушая меня, — я тебя с ним познакомлю.
— Как-нибудь в другой раз, — уклонился я.
Вещи на десятый этаж в результате поднял таксист.