Извлечь картину из рамы с помощью полостного скальпеля, свернуть полотно в трубочку аккуратно, так, чтобы краска не отстала от грунта, а затем вставить вместо него Димкину подделку не составило труда. На все про все я потратил не более трех минут. Работал я, разумеется, в перчатках.
Интересно, как там, в трубочке, в свернутом, вернее сказать, в скрюченном состоянии, чувствует себя «Святой Бонифаций»? Думаю, эти циничные рассуждения помогли мне преодолеть чувство вины. Вторя Корытникову, я сказал самому себе: пройдут годы и настанет некий скорбный час, когда заглохнет всякая жизнь на земле. И некому будет вспомнить, что некогда здесь бушевали страсти, велись войны, уходили в небытие тысячи людских поколений, писались и крались великие картины. И некому будет корить меня за все, что я сделал и еще сделаю с людьми и предметами. Демагогия, если ты вооружен ею до зубов и если ее вовремя подключить к реальности, очень полезная штука.
Кстати, когда я занимался хирургическими манипуляциями с картиной, мне показалось, что в конце коридора мелькнуло кукольное личико Маши, ординарца маршала.
Дима умер через два дня после рокового дара. Одолев лишь четверть ящика. А еще через два дня его хоронили. Меня удивило, что похороны удалось организовать так быстро. Причем местом его последнего упокоения стало довольно престижное Донское кладбище.
— Ничего странного в этом нет, — объяснила мне Бутыльская, — у Берлина и Лондона в кладбищенской конторе сидят влиятельные приятели.
Лондон с серьезным видом добавил:
— Там, в задней комнате, под пуленепробиваемом стеклом, как музейные реликвии, сберегаются наши именные лопаты.
…Долго шли за похоронными дрогами. Уныло скрипели колеса. От гроба ощутимо потягивало коньяком. Все принюхивались и, скрывая ухмылки, крутили головами.
— Цельный ящик дорогущего коньяка! Значит, возвращать долги денег нет, а кутить… так-так, — ворчал Фокин, который, прознав, что Дима с перепоя отдал концы, прискакал на похороны, вероятно рассчитывая на дармовой поминальный стол.
— Почетная смерть. Смерть, так сказать, в седле, — приподнятым тоном сказала Бутыльская. Чужие смерти странным образом воздействуют на нее: они придают ей оптимизма. Возможно, мысль, что помер кто-то, кто значительно ее моложе, бодрит старушенцию.
— Пить надо было меньше, — сказал Леон Дергачевский и раболепно посмотрел на меня.
— Бедный парень, бедный парень, сгорел, сгорел, как лист сухой, — с наслаждением вдыхая коньячный дух, произнес Ефим Лондон.
— Нам не стоит кручиниться. Всем бы так, — откликнулся Ефим Берлин. — Кстати, вот не знал, что смерть пахнет винокуренным заводом…
Петька набросился на них:
— Ерничаете, чертовы кочерыжки! Похоже, вам всем нравится, что Димка отбросил копыта! Вы, как людоеды, питаетесь чужими смертями. Вам, старикам, о душе пора думать, а вы с удовольствием хороните моих ровесников! Трупоеды проклятые! Вы так радуетесь, словно пришли на праздничное гуляние!
Я вспомнил, как на какой-то редакционной пьянке Берлин сказал Диме, сказал со скрытой горечью в голосе: «Дима, ты моложе большинства присутствующих, стало быть, тебе придется по очереди хоронить всех нас. Я заранее соболезную тебе!» Дима ответил без раздумий: «Одному богу известно, кто, где и когда…»
Не только богу, мог бы добавить я.
Я задумался, попытавшись прощупать себя изнутри. Убивать можно. Разумеется, существует опасность превратиться в маньяка. Нехорошо, если убийство становится прихотью или потребностью. Плохо, если это входит в привычку. Еще хуже, если от этого получаешь удовольствие.
Сожалел ли я о смерти Брагина? В сущности, Дима был милейшим человеком. Добрым и безобидным. Менее всего я желал ему смерти. Просто так вышло. И, если смотреть правде в глаза, вышло, в общем-то, удачно. Смерть пошла всем на пользу. Ему — в особенности: он хотел умереть и умер, я лишь помог ему. Вообще, как бы цинично это ни звучало, смерть очень часто положительно влияет на усопшего, смерть, можно сказать, облагораживает его, придавая ему достоинства, которыми при жизни человек обладал не в полной мере.
Интересно устроен наш внутренний мир! Интересно и крайне противоречиво! Недавно я смотрел американский триллер. Бандит с лицом классического дегенерата, вооружившись тесаком, на протяжении полутора часов преследовал очаровательную девушку. Мои симпатии как зрителя были, само собой, на стороне беглянки. Мне страстно хотелось, чтобы она победила в смертельном забеге. Концовка была в традиционном голливудском духе: убийца подыхал страшной смертью, сварившись в кипятке, а девушка выходила замуж за красавца с лошадиными зубами и огненно-рыжей шевелюрой.
В реальной жизни все было наоборот. В действительности тем самым дегенератом с тесаком был я. Отличие состояло в том, что у меня была внешность интеллигента, а место грубого тесака занимали изящные титановые спицы. Вот и вся разница. И главное — мои симпатии были на стороне убийцы, а не жертвы.
Но те патентованные моральные начала, коими меня какого-то черта начинили много лет назад, все же не давали мне покоя. Мою бедную головушку бередили сомнения относительно правильности выбранного пути. Нормально ли это — в сорок лет, после многолетнего служения на ниве пусть и не совсем честной, но далекой от криминала, вдруг ни с того ни с сего, превратиться в холодного убийцу? Уж не болезнь ли это? Знакомый врач как-то во время пьянки разоткровенничался со мной. «Понимаешь, — сказал он, — поставить правильный диагноз — это еще полдела. Надо выписать лекарство. Но и это не важно. Бывает, пропишешь какому-нибудь бедолаге лекарство случайно, наобум, от фонаря, а он, сукин сын, все равно выздоравливает. Пропиши я другое, результат был бы тот же. Это я к тому, что, если суждено тебе поправиться, ты поправишься, а если не суждено — отправишься к праотцам как миленький, и никакое лекарство тебя не спасет». Если проводить параллели с вышеозначенными соображениями, то стать тем, кем я в конце концом стал, мне было предначертано свыше. Это моя обреченность, моя судьба. И никакое лекарство тут не поможет — кроме смерти, если смерть рассматривать как универсальное средство от всех болезней. Смерть разом покончит со всем: с сомнениями, с мыслями о цели и целесообразности, со всеми этими «зачем» и «почему». Что и говорить, очень полезное лекарство. И, что самое смешное, безотказное.
…Немногочисленные родственники Димы жили далеко, на другом конце континента, и не имело смысла тревожить их телеграммой трагического содержания — все равно оттуда никто бы не приехал.
На похоронах Димы в толпе мною были замечены необычного вида субъекты, каких не каждый день встретишь на улицах столицы: кто в шляпах с широченными полями, кто во флибустьерских черных платках с черепами, кто в длинных мятых пальто и стоптанных башмаках. Только один из всей этой шатии-братии выглядел нормально, то есть так, как должен выглядеть человек на похоронах.
— Художники, — прошептала мне на ухо всё и всех знающая Бутыльская, — приятели, соратники и собутыльники нашего Димы. Все, как один, гении. Вон тот, самый лохматый, нечесаный, с бородищей, как у папы Хэма, главный у них. По слухам, он в последний раз мылся еще в прошлом столетии. А вот с тем пожилым, в дорогом сером плаще, который выглядит как министр на пенсии, я тебя познакомлю, хороший мужик, я его давно знаю, зовут Семеном. Он художник, и художник отличный, уж поверь мне. Он сейчас сидит без дела. Может, взять его к нам в редакцию? На место Димки?
Бутыльская подвела мужчину ко мне.
— Орловский Семен Семенович, — представился он. Он мне сразу понравился. Крепкое рукопожатие, прямой взгляд.
Орловскому за шестьдесят, но выглядит он моложе. Удивляться тут нечему: ведь он художник, то есть представитель творческой профессии, а очень часто среди них можно найти таких, кто молод не только душой, но и телом. Деятельный интеллект благотворно влияет на здоровье и долголетие — это геронтологическая аксиома. При условии, конечно, что обладатель деятельного интеллекта не пьет горькую.
Поминки устроили в самой большой из редакционных комнат. Сдвинутые столы образовали символический квадрат. Стороны квадрата: зачатие, рождение, жизнь, смерть.
Я поднялся и постучал вилкой по тарелке с салатом. Забавно, подумал я, тайный убийца собирается произнести трогательный погребальный спич в память об убиенном.
«Наш друг пал в беспощадной, но неравной борьбе с собственными страстями», — хотел сказать я. Но сказал совсем другое. Я произнес несколько банальных фраз, от которых веяло такой скукой, избитостью и ветхозаветной пошлостью, что мне самому стало тошно. Но мне потом сказали, что моя прочувствованная траурная речь тронула всех до слез.
После поминок я вызвал такси и отправился в ресторан на Трубной.
Я восседал на высоком табурете, рассматривал себя, вернее, свое бледное отражение, затерявшееся среди леса бутылок в зеркале за спиной бармена, и услаждал себя виски.
Через час ко мне подсели две блондинки, благоухавшие дезодорантами. Почуяли, хищницы, что клиент при деньгах. Девицы молчали и загадочно улыбались: наверно, насмотрелись дурацких сериалов и полагают, что у них вид салонных львиц.
Около полуночи позвонил Фокин. Я продолжал наливаться виски. К этому моменту половина посетителей пили на мой счет. Купеческие жесты раньше мне не были свойственны. Распакованный миллион кардинально изменил мои привычки.
Лева говорил так, словно продолжал давно начатый разговор:
— Только что мне приснился сон. Странный необычный сон. Никак не могу его разъяснить.
— Загляни в сонник.
— У меня нет сонника. Зато у меня есть ты. Я не могу не поделиться с тобой впечатлениями, — сказал он.
— Потерпел бы до утра.
— К утру я могу все позабыть.
— Тогда валяй.
— Будто я стою перед небесными вратами…
— Плохо дело, — прервал я его. Я подумал, а что, если это сон в руку? И с удовольствием добавил: — Это означает, что ты вот-вот помрешь.
— Типун тебе на язык! Так вот, стою я, значит, пред златыми небесными вратами. Охраняют их вооруженные до зубов бородачи, такие, знаешь, суровые, непреклонные. Они ни о чем меня не спрашивают, но дают понять, что дело мое решенное. А я уперся и говорю: не хочу, мол, умирать, пустите меня по второму кругу! Ну что вам, сукам, стоит?
— Кажись, ты выпивши…
— Не скрою, выпил. С горя. Меня обманывает так называемая невеста. Кроме того, она переколотила мне всю посуду. За что ни возьмется… Кофейник вчера грохнула. А он денег стоит. И вообще она во все суется. Кстати, передай пламенный антикоммунистический привет Тамаре Владимировне. Если честно, я от нее без ума. Все думаю, как бы ее у тебя отбить. Или по-товарищески позаимствовать на время. Не посоветуешь, как это сделать?
— Иди проспись.
— Ты прав. Пойду досматривать сон. Может, удастся уломать этих бородатых гадов запустить меня по второму кругу.
Ближе к полуночи, прихватив с собой обеих блондинок, я на такси покатил домой.
…Еще не рассвело, когда я, наскоро умывшись, сел за письменный стол. Надо было закончить статью о работах русских авторов, рассматривавших вопросы любви в литературе. Пришлось взъерошить память. В голове зашевелились имена властителей дум великого прошлого: Бердяев, Мережковский, Андрей Белый, Брюсов, Ильин, Соловьев.
— Так, на чем я остановился? — спрашивал я себя. — Ага, кажется, нашел. «Соловьев видел в любви два начала: природное и идеальное, и поэтому процесс любви включает в себя как восхождение, так и нисхождение, или, говоря словами Платона, Афродиту небесную и Афродиту земную. Но в конечном счете в любви, по мнению Соловьева, возрождается образ божий, то идеальное начало, которое связано с образом вечной женственности. Воплощение в индивидуальной жизни этого начала создает те проблески неизмеримого блаженства, то «веяние нездешней радости», которое знакомо каждому человеку, испытавшему когда-либо любовь».
Прочитал, встряхнул головой. Неужели это я написал?! Кстати, о женственной природе Христа писал, кажется, какой-то француз. Ромен Гари?..
Я услышал за спиной шуршание. Обернулся. В дверях спальни увидел двух обнаженных девиц, которые, лукаво улыбаясь, пальчиками указывали на разобранную постель.
Я опять встряхнул головой, потом резко вскочил и распялил рот в зверином рыке.
Как писал Соловьев? «Идеальное начало…»? Какое там, к черту, идеальное начало! Просто мне срочно нужна была женщина! Все высокоумные разглагольствования властителей дум великого прошлого о целомудренной любви в мгновение ока разбились о прозу — о примитивное желание безотлагательного соития. Оно, как всесокрушающая стихия, было неконтролируемо и непреодолимо. А я и не помышлял ему препятствовать.
Мопассан утверждал, что за ночь, проведенную с женщиной, приходится расплачиваться страницей романа. Значит, получается так: одна ночь с какой-нибудь курносой красоткой — и долой к чертям собачьим целую страницу шедевра?! Но о Мопассане вспоминаешь лишь тогда, когда ночь любви уже позади. И в то же время если бы не было этих ночей, не было бы и великих любовных романов.