Глава 19


Уже вторую неделю я живу на даче в подмосковном поселке Мушероновка. Даже самые близкие мои друзья не знают о ее существовании.

Дача досталась мне в наследство от отца. А ему — от его отца, моего деда, полковника НКВД. Двухэтажная, построенная в середине прошлого столетия, она с годами обветшала, одряхлела, и именно этим она меня и привлекает. В комнатах пахнет старым деревом. Лет 20 назад в поселок провели коммуникации — позаботились новые русские, и поэтому в доме есть газ, свет, горячая и холодная вода и функционирующие круглый год туалет и душ.

Дачу покачивает, когда с полей задувает ветер, она поскрипывает всеми своими деревянными и не деревянными частями, словно фрегат, отважно пустившийся в плавание по бурному морю. Иногда я выхожу на балкон, раскуриваю трубку и представляю себе, что стою на капитанском мостике и прорываюсь сквозь шторма, бури и тридцатиметровые волны к спасительному берегу, где меня ждут лихие собутыльники, легкомысленные подружки и бочка ямайского рома.

Отец… Были ли мы с ним близки? Припоминается далекий весенний день. Договорился с отцом о встрече в полтретьего на Пушкинской: надо было ехать в госпиталь на Пехотную, к матери. Я, страдая с перепоя, в этот день с утра поправлялся пивом в доме своей очередной любовницы где-то в районе Арбата. Неожиданно для себя уснул. Когда проснулся, понял, что безнадежно опаздываю. Вылетел на улицу, поймал такси. Водитель домчал меня до Пушкинской за три минуты. Отец, наверно, уже не чаял меня увидеть. Мне никогда не забыть его взгляда. В нем были и укор, и любовь, и страдание, и всепрощение, и разочарование в единственном и любимом сыне. Забыл сказать, у отца были удивительной глубины синие глаза. Он вообще был очень красивым человеком. И, как я понимаю сейчас, не только внешне. Я стоял перед отцом и лепетал что-то в свое оправдание. Я был готов провалиться сквозь землю. Но не провалился. Отец не поверил ни единому моему слову. Он махнул рукой, и мы поехали к матери.

Мать умерла через две недели, и я, занятый какими-то, как мне казалось, неотложными делами, опоздал на похороны. А когда спустя полгода умер отец, так и не сумевший пережить утрату, — в отличие от меня он был однолюб, — я и вовсе не поехал на кладбище. Я был вроде того знаменитого поэта, который очень любил свою мать, но не присутствовал на ее похоронах, потому что был занят: у него был тяжелый роман с женой друга и ему было не до сыновнего долга.

Я жил своей жизнью. Родители — своей. К жизни и к смерти мы относились по-разному.

Отца я вспоминаю чаще, чем мать. Не знаю почему. О себе он мало что рассказывал. Но одну историю я запомнил. Кое-кого из его друзей в известные мрачные времена отправили на перековку в Норильск. Жили они там вольно, снимали комнаты и квартиры и работали на Норильском комбинате. К одному из них приехала самоотверженная жена. Отец решил навестить их. В то время туда летали турбовинтовые АН-10. Надежные, но шумные, тряские и медлительные. Почти сутки лету. С тремя или четырьмя посадками. Родственники осужденных нагрузили отца посылками. Теплые носки, консервы, книги, гитара, букет цветов для жены друга. Рюкзак, в который он всадил все это добро, весил, по его словам, не меньше центнера. Гитара не поместилась, и он нес ее в руке. В гитару удалось засунуть пять кило воблы. Перед полетом отец тронул струны. Звук был божественный! Ему показалось, что запела вобла. Наконец добрался до Дудинки. На автобус опоздал. Нашел обходчицу, женщину лет пятидесяти. Начал уговаривать ее остановить местный поезд до Норильска. Та расхохоталась. Он расстегнул пальто и достал букет мятых гвоздик. Обходчица заплакала. Через час она притормозила грузовой состав, и отец взобрался на грузовую платформу со строевым лесом. А еще через час он прибыл в Норильск.


…На даче я бываю примерно раз в полгода. Накатывает на меня тоска зеленая или что-то трудно поддающееся определению, и тогда я уединяюсь здесь, чтобы окрепнуть физически, привести мысли в порядок, а желудок напитать деревенскими разносолами, от чего, кстати, напрямую зависит настроение. На этот раз я благоразумно посчитал, что бегство, даже такое неубедительное, — лучший выход из создавшегося положения.

Фруктовый сад, за которым после смерти отца никто не присматривает, запущен, одичал и стал похож на буйно разросшийся дикий лес. Окруженный вырождающимися вишневыми и сливовыми деревьями, стоит в глубине сада сосновый сруб о двух жилых комнатах, со столярной мастерской, кухонькой и русской баней. О, баня! Сколько чистых и стыдных мыслей вызрело в ней! Сколько раз, посиживая на верхнем полке, я предавался мечтам о своем блистательном будущем, полном приключений, интересных встреч, рукоплесканий, успеха!

За баней, скрытый от посторонних глаз пышными кустами смородины и крыжовника, притаился мелководный прудик — сонливое царство нескольких семейств лягушек. Иногда я нарушаю их безмятежное житье-бытье. Я раздвигаю ряску и погружаюсь в зеленоватые, очень чистые воды, имеющие легкий болотный дух. Мне нравится этот запах, он отдает мечтательным покоем. Лягушки, все эти дедушки, бабушки, папы, мамы и их неисчислимые пучеглазые потомки, разлетаются в разные стороны, как стая вспугнутых ворон. Они никак ко мне не привыкнут.

Глубина в прудике, как в хорошей ванне. Я подгибаю ноги и осторожно погружаюсь в воду, успевшую за ночь изрядно охладиться. Обнаженное седалище касается песчаного дна. Я запрокидываю голову. Вижу глубокое, темно-синее небо, в котором застрял нежный ломтик луны на ущербе, который истаивает на глазах. И тут я чувствую, как глубины мироздания разверзаются, раскрывая мне свои объятия, и меня овевает звездным ветром, вечным покоем и вечной жизнью. Время замирает, как часы, в которых лопнула и распрямилась заводная пружина. Жизнь на моих глазах распрямлялась, разворачивалась, обнажая свои прелести и свои страшные язвы.

Я закрыл глаза. Миллиарды людей, ушедших, ныне живущих и еще не родившихся, окружали меня со всех сторон. Я почувствовал себя неотъемлемой частью этого бескрайнего людского моря. Я понял, что никогда не умру. На краткий миг сладостное предощущение счастья вошло в мое сердце; и в этот же миг я понял, что отныне принадлежу вечности.

Я опять открываю глаза и впиваюсь жадным взором в небесные просторы. Набегающие прозрачные облачка, поминутно меняя очертания и наползая друг на друга, создают удивительные узоры, которые при желании можно истолковать как угодно. Наверно, думаю я, так должен выглядеть земной рай ХХI века: пахнущий тиной воздух, призрачные обманчивые облака, кувшинки, батальон лягушек и я, квакающий вместе с ними. Сиди себе спокойно, квакай и не торопи время. Впрочем, оно и так стоит на месте. У меня нет возраста. Я молод и полон надежд, и в то же время у меня за плечами вся история человечества. Я писал ее вместе с древнегреческими философами, средневековыми мастерами кисти и поэтами Серебряного века. Я бессмертен. Это и есть вечность. Говорят, вечность — это окаменелое мгновение. Сомнительная максима. Но она мне нравится. Мне вообще сейчас все-все нравится. Не существует вчерашнего дня, не существует завтра, нет даже сегодня, что особенно меня радует. Такое же ощущение у меня иногда бывает, когда я сижу у себя в редакции. Все замерло, и это замечаешь только ты, потому что другим этого не понять, они заняты чем-то, что не имеет отношения к вечности, о которой ты знаешь все. Ты избранник какого-то бога, придуманного тобой самим.

Небо светлеет на глазах. Надо быть живописцем, чтобы описать все это. Мне становится жаль тех, кто в это мгновение лишен возможности любоваться волшебной красотой неба и земли. Мне жаль всех этих городских заключенных: студентов, программистов, клерков, мелких и не мелких чиновников и прочих несчастных, уже с утра мечтающих об обеденном перерыве.

Я вспоминаю тех, кто никогда — даже если бы им очень-очень захотелось — не увидит этого бездонного неба с месяцем, тоскующим в небесных глубинах. Я думаю об умерших, для которых потусторонний мир стал родным домом. Господи, как же хорошо, что я еще пока жив!

Я вытягиваю ноги и устраиваюсь удобней. Сердце замирает, кожу по всему телу остро покалывает. Когда покалывание достигает апогея, я, облепленный чудодейственной ряской, с шумом поднимаюсь и направляюсь в душевую кабину, где минут десять с закрытыми глазами стою под нестерпимо горячим душем.

По ночам я, как Гобсек, пересчитываю свой миллион. Приятно утомленный пересчетом, рассматриваю полотно Сурбарана. Налюбовавшись сокровищами, я удовлетворенно вздыхаю и прячу их в укромное место. Вместе с дачей я заполучил тайник — в наследство от отца и деда. Последний умел хорошо прятать концы в воду. Тридцать седьмой год его многому научил. Но я понимаю, что сейчас времена другие, и методы поиска усовершенствовались, поэтому рано или поздно придется все это перепрятать. И — лучше рано, чем поздно.

Я пока не знаю, что мне делать со всем этим богатством. С миллионом, правда, все понятно. Можно полегоньку его тратить, что я уже и начал делать, это не вызовет подозрений ни у сослуживцев, ни у соседей, ни у Корытникова. Всем известно, что мой суммарный доход, после того как меня назначили главным редактором, вырос в разы. А вот что касается Сурбарана, то эту проблему еще предстояло решать.

После полноценного английского завтрака, состоящего из яичницы с грудинкой и фасолью, поджаренного хлеба и сладкого чая с молоком, я, чтобы не терять форму, делаю на велосипеде три круга по дачному поселку. Однажды, нарезая моционные круги, я очутился на березовой аллее, тянущейся вдоль заброшенного колхозного поля, которое дальней своей стороной соседствовало со столетним смешанным лесом.

Это поле я помню еще с тех пор, когда соседний колхоз засевал его пшеницей. Юношей я подолгу стаивал на его краю, дивясь, как поле, словно сказочное озеро, наполненное жидким янтарем, под порывами знойного августовского ветра бушует и переливается всеми пятьюдесятью оттенками золотого цвета, и мечтал.

Я тогда был по-настоящему счастлив. Осознал я это значительно позже. Сейчас-то я знаю, что счастье неуловимо, в руки оно не дается. Оно никогда не идет рядом, оно всегда либо впереди, либо за спиной. Не верьте тем, кто, выиграв миллионный приз или покорив некую метафизическую вершину, утверждает, что безмерно счастлив. Мнимого счастливца всегда гложет подозрение, что что-то идет не по плану. И самое главное свойство счастья — оно всегда мимолетно. Все суета. Суета сует.

Теперь поле выглядит отвратительно, обнажилась бесприютная кочковатая земля, поросшая бурьяном. На противоположном конце его ржавеет остов трактора, похожий на скелет циклопа. Ландшафт производит удручающее впечатление: не хватает только виселицы.

Иногда ты так погружаешься в воспоминания, в прошлое, что для настоящего не остается места. О будущем и говорить нечего. И тогда погружение в прошлое становится настолько глубоким, что оживают «лица, давно позабытые». И возникает пленительная картина: прошлое возвращается, оно захватывает тебя целиком, и тебе снова пятнадцать лет. Тебя вновь окружают люди, имена которых помнишь только ты. И нет ни разочарований, ни потерь дорогих тебе людей, нет измен, любовных увлечений, похожих на болезнь, нет страшных ночей, когда не знаешь, наступит ли для тебя утро или ночь будет длиться, пока ты не похолодеешь. Иногда верится, что прошлое никуда не ушло, оно просто спряталось, найдя приют в подсознании. Спряталось, чтобы, когда придет время, снова заявить свои права на реальность. И не понадобится никакой машины времени.

Я закрываю глаза и вспоминаю, как много лет назад я вот так же стоял на этом же самом месте. Воздух был густ и жарок. Упоительно пахло солнечным медовым настоем, перегретым хлебом и полевыми цветами. Гудели пчелы, звенели травяные сверчки. Я запрокинул голову. Неслыханной красоты бездонный небосвод нависал надо мной, как перевернутый необозримый океан. Я едва устоял на ногах: так силен был небесный свет.

Сверкающий небосклон звенел в ушах, как колокол, и позолоченная синева ласкала глаз, и в тот же миг время всосало меня в себя. Я стал настолько легок, что меня мог унести порыв ветра. И тогда я впервые понял, что небо, солнце, земля, воздух, свет, вода и все люди, населявшие и населяющие ее, неразрывно связаны друг с другом. Я ощутил себя непреложным звеном бессмертной цепи, имеющей прописку в вечности. Смутное и радостное предчувствие частичного бессмертия завладело мною. Я был уверен, что меня ждет нескончаемо долгая жизнь, наполненная радостными событиями, встречами с удивительными людьми, необыкновенными любовными приключениями и увенчанная славой.


…В прошлом году я неожиданно выиграл в лотерею порядочную сумму. И не нашел ничего лучше, как потратить ее на очаровательную девушку, с которой провел во Флоренции три незабываемых дня.

Флоренция создана для того, чтобы губить нежные, доверчивые души. Если верить слухам, по количеству романтических историй на душу населения она превосходит Верону. Принято считать, что Флоренция опасней Венеции. Страшный город. В нем можно раствориться, как растворяется сахар в стакане с кипятком. Раствориться и стать его частью.

Этот город притягивает. Уже на второй день мне захотелось поселиться в нем навечно. И если бы не жара, которая царит здесь чуть ли не шесть месяцев в году, и не скудость средств, я, возможно, прикупил бы в предместьях Флоренции квартирку или домик.

Окна моего гостиничного номера смотрели на площадь Республики. По утрам я выходил на балкон и, попыхивая трубкой, с благосклонной улыбкой озирал окрестности. Пусть на краткий миг, но что-то в этом мире принадлежало и мне.

Слева, над крышей гостиницы «Савой», парил в серебристом мареве похожий на крышку гигантской масленки купол собора Санта Мария дель Фьоре. Справа, метрах в трехстах, высилась башня Арнольфо, будто высеченная из единого куска камня. Я любовался всей этой прелестью, курил и ждал, когда проснется моя очаровательная подруга — моя преходящая любовь, купленная на последние деньги.

Я не противился чувству. Вернее, его искусному суррогату. Суррогату счастья. Похожему на рекламу шоколадных конфет.

Девушка (язык не поворачивается назвать ее «проституткой») была чиста, как утренняя заря, и свежа, как дочь Гипериона и Фейи. Казалось, она провела ночь не с клиентом, а с возлюбленным — прекрасным Титоном.

…Внизу, в ресторане, мы пили утренний кофе с пирожными. Потом до полуночи бродили по городу. Все было, как в сусальном кино про любовь. Казалось, мы по уши погружены в незамутненные воды неореализма.

Вечером на площади Синьории произошло то, что уже несколько раз происходило со мной и прежде — в других местах. Вдруг странное чувство вошло в меня. Я остановился и замер. Огляделся. Увидел знаменитые статуи. Копии и оригиналы. Меня окружали сделанные из бронзы и мрамора фигуры богов и героев. Они очень походили на реальных людей. Только боги и герои были красивей и значительней.

Попирая подошвами древние камни, по площади толпами, группами и в одиночку сновали туристы со всех концов света.

Так было вчера и двести лет назад. И так будет завтра, и послезавтра, и через сто лет…

Я стоял и пытался разобраться в себе.

Во мне зарождалось удивительное ощущение. Это был коктейль из сладкой грусти, любви ко всему, что окружало меня, и короткого, как удар молнии, прорыва ко всем временам разом — в прошлое, настоящее и будущее.

На мгновение я потерял способность воспринимать себя как индивидуума. Я как бы разлился в пространстве, просочившись во все закоулки и потаенные места волшебного города.

Я вдруг почувствовал с трагической ясностью, что сюда, на эту площадь со стертой и выбитой брусчаткой, моя нога уже никогда не ступит, что это мгновение никогда не повторится, что это мое прощание с этим местом, что это не только прощание с этим местом, но это и мое постепенное и неизбежное прощание с миром живых людей, что это прощание уже началось, и это прощание мне дорого. И опять сладостное и горькое предчувствие частичного бессмертия охватило меня. Это можно сравнить с тем, что испытывает пылающий страстью рогоносец во время завершения любовного акта с любимой женщиной. Он уже знает, что очень скоро возлюбленная будет ласкать другого. Его охватывает томительное ощущение безвозвратной потери, сопоставимое с болезненно-сосущим чувством голода, когда у страждущего отбирают последний кусок, от которого зависит жизнь. Но сейчас любимая принадлежит ему и ласкает его, и он готов пойти на что угодно, даже на убийство — только бы продлить это сладостно-болезненное мгновение

Постояв некоторое время на одном месте и выжав из чувства грусти все до капли, я бросил взгляд на свою подругу. Ее глаза лучились счастьем — я не мог ошибиться.

Утром следующего дня я никак не мог разлепить глаза. Спал и спал. Я продолжал бы дрыхнуть, наверно, до вечера, если бы меня не разбудили странные звуки: словно ветер теребил шелковую ткань. Я открыл глаза. И увидел свою спутницу, застывшую посреди комнате в странной позе. На миг замерев с поднятыми руками и согнутыми в коленях ногами, она, не мигая, глядела прямо перед собой. Вряд ли она заметила, что я слежу за ней. Затем сделала движение, которое трудно передать словами. Я чуть с катушек не съехал. Было что-то завораживающе сексуальное в этих невероятных движениях, позах и частом дыхании. Это можно было сравнить с полетом амура, вооруженного стрелами и презервативом; если амуры существуют, то перемещаться в пространстве они должны именно так. Движения девушки были полны неги. Я лежал и наслаждался зрелищем. Как следствие, у меня возникла эрекция.

— Что это было? — спросил я.

— Это Мохини-аттам. «Танец чаровницы», классический стиль индийского танца. Он представляет собой чистейшее воплощение Ласьям — изящного женского стиля танца, источником которого является богиня Парвати и который отличается особой пластикой, мягкостью движений и обворожительностью линий.

С тревогой и некоторым удивлением я заметил, что мне нравится общество девушки. Тем более что она была красива, умна и непосредственна. Меня изумило, что любовь за деньги не уступает любви бескорыстной. А в чем-то даже, возможно, и превосходит ее. Например, в том, что касается готовности предмета обожания в любую минуту без глупых отговорок лечь в постель. К слову, если хорошенько вдуматься, любовь никогда не бывает совсем уж бескорыстной. В любом случае ты чем-то жертвуешь — если не деньгами, то свободой. А подчас и тем и другим.

Слава богу, меня на исходе третьего дня скрутил радикулит, да и деньги подошли к концу, и я выбыл из игры, не позволив фальшивому увлечению разрастись до масштабов болезни.

…Кстати, во Флоренции, в Восьмигранном зале Уффици, я нос к носу столкнулся с Сашкой Цюрупой, которого потерял из виду сразу после окончания университета. Как ни странно, мы не очень удивились встрече. Словно находились не в большом городе далеко от родных берегов, а на соседних дачах в Подмосковье.

Сашка мало изменился, только приобрел внушительность, чему способствовала обширная лысина и округлившиеся щеки. Перекинувшись двумя-тремя дежурными фразами, мы обменялись визитками.

«Александр Д. Цюрупа — владелец частной картинной галереи АДЦ», — прочел я. Мою визитку Цюрупа, не глядя, сунул в карман.

Хорошо, что я вспомнил о Сашке. Надо бы с ним потолковать. О Сурбаране, например.


* * *

…Я помотал головой и вернулся к действительности. Передо мной расстилалась голая грязная земля, совращенная и искалеченная человеком. Проклятый трактор чернел вдали. С неба сыпались тяжелые холодные капли. На душе было скверно, и дело было не в мерзкой погоде. Дело было во мне.

Я уже давно не звено в цепи себе подобных и вряд ли когда-нибудь им стану. Что-то умерло во мне. Что-то, что позволяло мне когда-то воспринимать себя неизбывной частицей всемирного движения из прошлого в будущее. Это страшное открытие потрясло меня. И не будет отныне никакого сладостного слияния с миром живых людей. Я словно умирал по частям. Сначала умрет душа, потом — все остальное, включая мозг, сердце, селезенку и скелет с его берцовыми и тазовыми костями.

Я одинок в этом мире. А тот мир, в котором господствовал золотой и васильковый цвет, остался позади, в невозвратной юности, о которой помню только я. Этого мира больше нет. Я его похоронил. Похоронил давно — еще тогда, когда убил свою жену.

Деревня всегда действовала на меня разлагающе. Здесь я слишком часто задумываюсь. И потом, мне надоело крутить педали велосипеда. Пора было обзаводиться автомобилем. А заодно и мобильником. Чтобы было с кем поговорить, когда станет совсем уж невмоготу от тоски. Нельзя же беспрерывно говорить с самим собой.

Почему так произошло, не знаю, но дачного поселка, точнее деревни Мушероновки, не затронул вал строительного бума, обезобразившего Подмосковье и придавшего ему карикатурное подобие прилизанной Европы. В Мушероновке все не так, здесь все по старинке. Допотопные дачи на шести и двенадцати сотках. С уютными верандами, мезонинами, сараями, разросшимися садами и ухоженными огородами. Портит картину лишь заброшенный коттедж из красного кирпича с остроконечной башней, который стоит ближе к лесу. Владельца, по слухам, несколько лет назад прирезали где-то в Южной Америке. С тех пор коттедж бесхозен. Краска на глухом деревянном заборе и металлических въездных воротах порыжела и облупилась.

Раз в два-три дня я навещаю сельмаг. Я помню еще те времена, когда на полках, кроме грушевого лимонада с сантиметровым осадком на дне, серого макаронного лома и зубного порошка, не продавалось ничего. Теперь на полках благодать и почти столичное изобилие. Я здороваюсь с хозяйкой, опрятной приветливой толстушкой, покупаю сметану, такую густую, что ее можно резать ножом, крупнозернистый творог, гусиные яйца, кирпичик ржаного хлеба, сало, копченую грудинку, местную колбасу, которая попахивает дымком, и рыбные консервы. Соленые грибы, квашеную капусту и маринованные огурцы я приобретаю у соседей. Спиртное хранится дома: три бездонные бутыли с огненным самогоном-первачом остались еще от отца. Я ем пять раз в день, как в детстве. Дробное питание способствует правильному усвоению пищи. Надо беречь здоровье, глядишь, еще понадобится.

Вчера наблюдал такую сценку. Метрах в десяти от сельмага у покосившейся скамейки стоят, ветром колышимые, трое местных алкашей. У каждого в руке по бутылке пива. Они молчат. Вид у них сосредоточенно-задумчивый. Такое впечатление, что каждый из них в одиночку тщится разрешить некую всемирно-историческую проблему, имеющую конкретную привязку к их внутреннему миру. Они так углублены в созерцание этого своего внутреннего мира, что на внешний мир у них не остается сил. По этой причине на меня они не обращают никакого внимания.

На скамейке расстелена газета — на ней несколько пустых пивных бутылок, хвостовой фрагмент селедки, надкусанное яблоко и мятый соленый огурец.

Наконец один, обросший недельной щетиной, нарушает молчание:

— Холодное пиво вредно.

— Лично я холодное пиво не обожаю, — говорит другой, тоже щетинистый, — от ледяного можно копыта отбросить.

Приятели солидно кивают головами.

В разговор вступает третий:

— Точно. У меня в прошлом годе родной отец от холодного молока подох. Выпил и… через неделю подох.

И все трое снова погружаются в самосозерцание.

Вечерами я надеваю штопаный-перештопаный свитер, который вязала еще моя покойная бабка, с удовольствием закуриваю и приступаю к работе над воспоминаниями. При этом надо заметить, в моих воспоминаниях не так уж много правды. Когда я пишу, я мысленно проживаю выдуманную жизнь, которую мог бы прожить, не сложись она так, как сложилась, и не так, как задумано на небесах. Выдуманную жизнь, чтобы придать ей хоть немного достоверности, я орнаментирую событиями, которые имели место в действительности. Я работаю, как старатель-золотоискатель, я процеживаю воспоминания, оставляя не то, что мне нравится, а то, что не поддается уничтожению, что не выжечь даже паяльной лампой.

Регулярно включаю телевизор, чтобы быть в курсе последних событий в мире. Стоит ли говорить, что мое влияние на эти события равно нулю. Тем не менее я никак не могу отучиться от этого, в общем-то, пустого времяпрепровождения: смотришь телепередачи, и в тебе рождается обманчивое ощущение причастности к событиям глобального масштаба.

Деревня Мушероновка около года назад неожиданно оказалась в черте Большой Москвы. Именно это привело к тому, что неким промозглым утром, совершая всегдашнюю велосипедную прогулку, около сельмага я наткнулся на бригаду московских криминалистов под командой высокого худощавого человека с бородкой клинышком и стреловидными усами. Не узнать его было невозможно. Фокин, черт бы его побрал. Мне понадобилось все мое самообладание, чтобы не задать стрекача.

Фокин в спортивной куртке и униформистских штанах с лампасами, полицейские с автоматами и несколько человек в кожаных тужурках бродили возле магазина и изредка обменивались короткими фразами. Все поеживались от утренней свежести и моросящего дождя. В стороне стояли спецмашины, мигая проблесковыми маячками. Чуть дальше, у дороги, стояла группка женщин в черном.

Фокин заметил меня, наморщил нос и коротко кивнул.

Обитая жестью дверь лежала на земле. Замок и петли были вырваны с корнем и валялись рядом. Вход в магазин напоминал пролом в стене. Пол был залит какой-то жидкостью. Может, подсолнечным маслом или вином. А может, и кровью. Повсюду были разбросаны бумажные и полиэтиленовые пакеты. Сиротливо белела сердцевина надломанного батона. У меня сжалось сердце: симпатичной продавщицы мне больше не видать. Хорошо, что я загодя запасся провизией.

— Прямо какой-то Самсон, — уважительно рассматривая дверь, громко сказал Фокин. — Где тело?

— Еще утром отвезли в Можайск, в районный морг, — доложил один из кожаных.

— Вот так всегда! Не могли дождаться, — проворчал Фокин. — Теперь тут черт ногу сломит. Наследили, конечно…

— Да и так все понятно. Это Мишка Ломаный, ее сожитель. А отпечатки на всякий случай сняли, так что все в ажуре, товарищ генерал.

Я вскинул глаза на Фокина. Генерал?! Я полагал, он не выше капитана. Так вот откуда у него брюки с лампасами!

Я слез с велосипеда и оперся о раму. Спустя минуту Фокин подошел ко мне.

— Ты-то что здесь делаешь? — голос его звучал очень естественно. Ему бы в театре играть.

— Скрываюсь от кредиторов.

У него заметно дрожали руки. И лицо посинело. То ли от холода, то ли так он отреагировал на убийство, на отблеск, так сказать, с того света. Видно, потомок рафинированного эрудита и либерально мыслящего интеллигента, несмотря на все свое генеральство, никак не привыкнет к нынешней своей профессии.

Фокин взглядом окинул меня с головы до ног, словно мерку снял. Не спеша осмотрел мои доспехи: линялую ветровку, заляпанные грязью кроссовки и пузырящие на коленях джинсы. Потом перевел глаза на велосипед и корзинку для провизии.

— У тебя подозрительно дачный вид.

— Тут у всех такой вид. А ты везде поспеваешь. Как Фигаро.

— То же самое я могу сказать о тебе, — проговорил он угрюмо, — где смерть, там и ты. Бутыльская сказала, что ты взял отпуск и укатил в Париж.

— Не подкачала старуха.

— Господи, как же я промерз! — Фокин развернул платок и шумно высморкался.

— Судя по всему, убийство? — спросил я.

— Да, прирезали продавщицу, — сказал он, вытирая нос. — Угораздило же ее помереть, — он опять высморкался, — в такую сырость!

— Господи, ее-то за что? Такая хорошая тетенька, творогом торговала. Украли, поди, не больше пары-тройки тысяч.

— Сейчас и за червонец зарежут.

— Только не говори, что наша встреча случайна.

— Случайность не в том, что я тебя встретил, а в том, что ее убили рядом с твоей дачей, — многозначительно сказал он.

— Лева, пошли ты их всех к черту, ты уже весь синий от холода, — сказал я. Лучше самому напроситься, подумал я. Он как банный лист, все равно не отлепится. Так уж пусть лучше инициатива исходит от меня. — Наплюй, без тебя разберутся. Генерал ты, черт бы тебя побрал, или не генерал? Пойдем лучше самогон пить.

— Исключено! — он решительно замотал головой.

— Смотри, подхватишь крупозное воспаление легких. Так и помереть недолго.

— Я же при исполнении! — продолжал он сопротивляться.

— В бане попарю, — не унимался я, — ее еще мой дед-чекист строил. Обита изнутри пихтой с Колымы. И самогон!..

— Тоже с Колымы? — он усмехнулся.

— Отец лично гнал из антоновки. Пьется как нектар. Высший сорт, слеза, первач!

Я видел, как у него загорелись глаза.

— Первач? — переспросил он, понемногу сдаваясь. — А что на закуску?

— Грибы, корнишоны, квашеная капуста и сало. В шесть пальцев! Деревенское!

Это решило все: сало без труда подмяло под себя служебный долг.

— Сунцов! — подозвал он одного из подчиненных. — Первым делом — в морг. Я остаюсь. Утром пришлешь машину.

Спустя час мы с Фокиным сидели рядышком на верхнем полке и предавались неге.

— Какое блаженство! Лучше, чем в Центральных! — закрыв глаза, обессилено шептал он. — Сила! Нешто пару поддать?

— Смотри, кондрашка хватит. Ты и так красный как рак.

— Пребывать в вечности, бесконечной, как смерть, это и есть блаженство, — говорит он еле слышно.

Я смотрю на Леву.

— Ты, кажется, немного не в себе.

— Постоянное общение с трупами и убийцами не проходит бесследно, — вздохнув, подтвердил он.

— Не переборщи с блаженством, — говорю я.

— В раю нас тоже ждет блаженство, но там оно вечное, — бубнит он с закрытыми глазами. — Блаженство имеет две ипостаси — духовную и телесную. С уклоном все-таки более в сторону телесной. Сапега, скажи, где ты испытывал блаженство, которое оставило неизгладимый след в твоем сердце? Конечно, в бане, когда дух сливается с телом, когда… Но ты не можешь вечно как полено лежать, потеть и похотливо покряхтывать от наслаждения. Через полчаса тебя там, на верхнем полке, и в самом деле кондрашка хватит. И наслаждаться на полок полезет кто-то другой. Та же история с бабами. Блаженство соития не может длиться слишком долго: увянет не только детородный орган, но и что-то внутри тебя, что-то, что управляет твоими страстями. Запомни, тебя это особенно касается: будешь слишком часто трахаться — рехнешься. Непрерывного же блаженства человек достигает только в раю, там он достигает, как я уже говорил, конечной цели — вечного блаженства. Но тут возникает новая коллизия. Цель достигнута. И что дальше? Вечно наслаждаться и испытывать блаженство?

— Лева, ты перегрелся.

Он резко поднимается, выходит из парной и застывает перед большим зеркалом в предбаннике. Я вижу, как он прыгает, вертится, оглядывая со всех сторон свое костлявое тело.

— Если присмотреться, — кричит он, — я не так уж и плох, хотя и смахиваю порядком на обезьяну. Моим родителям, царствие им небесное, удалось вывести новую человеческую породу: помесь Мефистофеля с Нарциссом. Отлично поработали мои предки! Вот, послушай. Журнал «People» признал Дэвида Бекхэма самым сексуальным мужчиной в мире. «Это огромная честь для меня», — гордясь собой, сказал этот кривоногий дуралей. Господи, что творится в мире! — продолжая вертеться, восклицает Лева. — По-моему, я выгляжу не хуже старины Бекхэма. Если в меня ввести потребную долю углеводов и со знанием дела растереть махровым полотенцем, я еще хоть куда!

— Закрой дверь! Пар садится!

Фокин озабоченно ощупывает голову и опускается на деревянный настил у моих ног.

— Здесь не так жарко… Я тут недавно прочитал Мильтона. У меня так забилось сердце, о, знал бы ты! — Он посмотрел на меня снизу вверх и криво улыбнулся. — Мильтон в своем «Потерянном рае» описывает падшего ангела, который восстал против Бога. Ты мне очень напоминаешь этого падшего ангела.

— Падшего ангела?

— Да, падшего ангела. Ты живешь по Прусту, для тебя жизнь — это феерия от рождения до старости. Ты хоть знаешь, кто такой Пруст?

— Откуда ж мне.

— Вот и фальшивомонетчик Цинкельштейн не знал. Это едва не стоило ему жизни. Интеллектуально подкованный убийца, загримировавшись под Деда Мороза, проткнул его чем-то острым вроде шила. К счастью, Цинкельштейн выжил.

— Зачем ты мне рассказываешь о каком-то фальшивомонетчике?

— У тебя есть шило, Илюшенька?

— Есть. И не одно. Могу подарить. Кстати, с каких это пор генералы расследуют убийства деревенских баб? Не мелковато ли для высокопоставленного полицейского чина?

— Не мелковато. Дело не в этой несчастной женщине. Чует мой длинный нос поживу, — Лева хихикнул. — Я ведь следователь по особо важным делам. А тут дело и особое, и важное. Я могу прогреметь на всю Россию.

— А ты, оказывается, еще и честолюбец!

— Мне нравится, — сказал он вдохновенно, — мне нравится загнать противника в угол и…

— И поставить ему мат, — сказал я, вспомнив, что Фокин неплохой шахматист и даже когда-то участвовал в каких-то турнирах.

Он кивнул.

— Да, загнать гаденыша в угол и поставить ему мат. Занятие до чрезвычайности увлекательное.

— Для садиста?

Он усмехнулся и покрутил головой.

— Это что-то вроде охоты на человека. Если бы не это, моя жизнь, и так-то не очень веселая, превратилась бы в каторгу. У меня грязная и тяжелая работа: не для чистоплюев. Я насмотрелся на трупы. Насмотрелся. Страшное зрелище, привыкнуть трудно. Но самое страшное — это календари. Это пострашнее трупов с оторванными головами.

— Календари?

— Да, календари. Обыкновенные, те, что стоят на рабочих столах. Они маячат у тебя перед глазами, маячат, маячат, словно для того, чтобы ты мог со всей определенностью знать, какие дела ждут тебя завтра, послезавтра, через неделю, через месяц. Переворачиваешь страницу, смотришь, что ждет тебя, допустим, в четверг на следующей неделе. А там три совещания, а вечером давно ожидаемое посещение оперы или визит к замужней даме, муж которой, следуя законам классического анекдота, торчит в командировке на Таймыре. Очень может статься, что ты и вправду будешь сидеть в оперном театре, наслаждаясь арией Неморино, или преступно греть свои старые кости возле прелестной жены командированного. Но может случиться и другое, непредвиденное и куда более неприятное: будешь ты, голубчик, лежать под двухметровым слоем глины на Хованском кладбище. Вот эта непредсказуемость завтрашнего дня меня угнетает. А тут еще все эти трупы с оторванными головами… Ах, Сапега, Сапега. Расскажу тебе страшную сказку. А ты слушай и на ус наматывай. В одном замечательном государстве, которое аршином общим не измерить, родился мальчик. Когда он подрос, ему вдруг захотелось стать богатым, честным и добрым. А сделать это было не просто, потому что все люди в этом государстве не соблюдали никаких законов, они воровали и убивали друга. Когда народу стало мало, все поняли, что если дело пойдет так и дальше, то людей в государстве вообще не останется, и некого будет грабить и убивать. Пришлось для блезиру создать государственные институты: парламент, суды, министерства, всяческие академии, общественные движения, оппозиционные партии и прочее. Стали строить современные больницы, благоустраивать города, возводить мосты через моря-океаны и много говорить о свободе слова, гуманизме, справедливости и особенно — о патриотизме. Но вот какая незадача, все так привыкли жить по бандитским законам, что все у них шло вкривь и вкось. В этом государстве хорошо жилось депутатам, миллионерам и генералам. И стал наш мальчик генералом. Этого ему показалось мало, и захотел он стать миллионером. Я тебя подозревал, милый мой Илюшенька, — сказал он без перехода. — И сейчас подозреваю. Меня на работе очень ценят именно за это — за умение подозревать.

— Значит ли это, что смерть продавщицы лишь предлог?

Он недовольно скривил губы.

— Меня ценят еще и за то, что все мои подозрения всегда — подчеркну, всегда! — находят подтверждение. Я ни разу не ошибся!

— Прими мои поздравления! Кстати, расскажи, как это тебе удалось пролезть в генералы? Надеюсь, все честно — за взятку?

Он не обиделся:

— Повезло выстрелить в нужном месте и в нужное время.

— И кого ж ты убил?

— Председателя следственного комитета.

Я отшатнулся.

— И ты занял его место?!

— На совещании, куда я, в то время подающий надежды подполковник, попал почти по недоразумению, мне удалось вставить в беседу высоких руководителей реплику, которая была по достоинству оценена. Меня заметили, и очень скоро, перескочив через полковника, я стал генералом.

— И что это была за реплика?

— Я предложил на воротах всех тюрем написать «Добро пожаловать!». Председателю комитета это страшно понравилось, и он сказал со смехом: этот подполковник меня просто убил.

— Ну, ты и проныра!

— Как ты разговариваешь с генералом! Поддай лучше!

Я налил в ковшик воды и плеснул на камни. Лицо Фокина на миг исчезло в облаке пара.

— Ты, как все гнилые гуманитарии, — прокряхтел он, выныривая из облака, — любишь мыслить абстрактно, называя такой способ мышления аналитическим. Вот и обмозгуй хорошенько, что сейчас услышишь. Пока свои подозрения я держу под замком. Никакой служебной документации не ведется. Все хранится вот здесь, — он хлопнул себя ладонью по лбу. — И я буду держать это здесь до тех пор, пока ты не поумнеешь и не перестанешь играть со мной в кошки-мышки. Но мое терпение не беспредельно.

Его взгляд как бы случайно скользнул по моей груди.

— Что это за ключик такой?

— Да так… ключ от врат счастья, — усмехнулся я.

— Ты ходишь по острию ножа, — он покачал головой.

— Да, хожу. И буду ходить и впредь, — сказал я твердо.

Он опять покачал головой.

— Хороший ключик. Он мне нравится. Отдал бы ты мне его. Тебе было бы спокойней.

Ах, знает, знает проклятый Фокин что-то про этот ключик!

— Не принесет он тебе ничего, кроме неприятностей… — добавил он тихо и даже с оттенком легкой грусти.

Мне надоело это хождение вокруг да около, и я переменил тему:

— Как ты узнал, что я живу в Мушероновке? Может, по твоему приказу убили несчастную продавщицу, чтобы у тебя был повод случайно наткнуться на меня?

Лева хмыкнул.

— Простое совпадение. Ты лучше скажи, зачем скрываешься, от кого?

— Я ни от кого не скрываюсь! — с вызовом сказал я.

— Да брось ты! А теперь вернемся к делу. Прямо у тебя под носом укокошили продавщицу. Может, — он усмехнулся, — может, это ты ее?..

— Я уже жалею, что заманил тебя в баню. Продавщицу я не мог укокошить из соображений сугубо прагматических: она держала магазин, в котором я почти каждый день отоваривался. Теперь твои молодцы наверняка его опечатают, и неизвестно, когда он заработает вновь. Ближайший же сельмаг находится… я даже не знаю, где он находится. Придется собирать манатки. И потом, продавщица мне нравилась, такая симпатичная толстушка.

— Вокруг тебя непрестанно кого-то убивают. Люди мрут как мухи. Ты притягиваешь убийства как магнит. Пищик, который, как жаба, выпрыгивает из окна. Кстати, несмотря на его тягу к самоубийству, у меня есть подозрения, что не все так однозначно. По моему запросу уже произвели эксгумацию и повторное вскрытие. Результаты будут известны со дня на день.

Он врал, и врал бездарно. Какая эксгумация, если Пищика кремировали?! Мы поднялись и вышли из парной. Фокин остановился у зеркала. Красный, с горящими пронзительно-синими глазами, он был очень похож на черта.

— Ну и рожа! Неужели это я? Кстати, недавно был убит Бублик. Открутили ему голову. А потом еще и ухо оттяпали.

— Какой еще, к черту, Бублик?! — закричал я.

— Бублик, милейший человек с преступным прошлым!

— Не знаю никакого Бублика.

— Убили Бублика, владельца замка под Можайском. Убийц поймали. Это деревенские мужики. Один — молотобоец, совершенно спившийся тип, другой — бывший взрывотехник. Тоже, естественно, спившийся. Думаю, ими кто-то руководил.

Я искоса посмотрел на Фокина. Может, он ими и руководил. Какая-то во всем его поведении проскальзывала фальшь, неуловимая игра, притворство. Я твердо сказал:

— Не знаю ни Бублика, ни взрывотехника, ни молотобойца, ни их гипотетического руководителя. В Можайске отродясь не был.

— Повторяю, ты притягиваешь убийства как магнит. Вот и Дима Брагин…

— Ничего и никого я не притягиваю. Может, просто их время приспело…

— Время?! — возмутился Лева. — И Диме, и Бублику не было и сорока! Дело в том, что уже после того, как эти два живодера, взрывотехник и молотобоец, покинули место преступления, замок посетил некий странный тип, который был облачен в адмиральский мундир, подозрительно похожий на тот, в котором ты отплясывал камаринского в новогоднюю ночь. И потом эти камушки…

— Камаринского, помнится, отплясывал ты. Это — во-первых. А во-вторых, какие еще камушки?

— Камушки преступник вкладывает себе в рот для изменения голоса. Очень интересная примета. А Библии этот безбожник помещает в сейфы… шутник! И такая вот деталь, он открывает Библии на «Плачах Иеремии». Эстетствующий безбожник, мать его… Спрашивается, зачем он все это делает? Любит позабавиться? Рассчитывает на аплодисменты?

— Лева, зачем ты мне все это рассказываешь? У меня нет ни сейфов, ни камушков, ни Библии. И я не безбожник! Я в бога верую! Смотри! — я истово перекрестился.

— Богохульник! Несостоявшийся убийца несчастного Цинкельштейна был облачен в шубу Деда Мороза, — продолжал мучить меня Фокин. — Ты тоже всегда любил пошутить. Опять же камушек во рту…

— Ты повторяешься. А фамилию Цинкельштейн, кажется, где-то слышал. Камни же в рот отродясь не брал…

— Точно в такой же шубе щеголял один из бывших возлюбленных несравненной Тамары Владимировны, некто Коварский.

— Я бы на твоем месте законопатил Коварского в Сибирь.

— За что?

— За то, что он был возлюбленным Тамары Владимировны.

— Шуба и адмиральский мундир… может, это все из театральной костюмерной, дверь в которую Тамара Владимировна изящно открывает своей точеной ножкой? Очень, очень все это подозрительно!

— Для полноты картины арестуй и ее, — посоветовал я. Лева оборвал меня:

— Уверен, орудует один и тот же человек. У тебя нет страсти к переодеваниям?

— Есть, — сказал я и немедля облачился в халат. Другой протянул Леве. Лева мне нравился все меньше и меньше. Он с поразительной быстротой перескакивал из разряда забавных собеседников в разряд… э-э, даже не знаю, как назвать этот разряд. Разряд перспективных покойников?..

Спустя полчаса мы перешли на кухню. Я занял позицию у плиты, решив продемонстрировать ему свое выдающееся умение жарить вареную колбасу.

— Ах, какая прелесть! — восторгался Лева, закусывая грибами и колбасой. — Как ты здесь обходишься без любви и женской ласки?

— Обхожусь как-то.

— Во время расследования убийства твоего маршала я познакомился с его ординарцем, — как бы между прочим заметил он, — сногсшибательная баба! Не баба — персик! Говорю со знанием дела: тело у нее гладкое, плотное и в то же время нежное, в меру мягкое…

— Ты будто расхваливаешь хорошо прожаренный бифштекс.

Он воззрился на меня с недоумением.

— А что я еще должен был о ней сказать? Что она во время этого самого дела погромыхивает костями? Впрочем, тебе решать…

Мы помолчали.

— Маршала, по-твоему, тоже убил я? И картину украл?..

— Никогда не поверю, что ты прошел мимо Сурбарана.

— Отпечатки сняли?

— Отпечатки, отпечатки… Нету никаких отпечатков! Но установлено, что копию сварганил наш приятель Брагин. Жаль, что он умер. Во-первых, он уже ничего никому не расскажет, во-вторых, что куда хуже, долг мне не вернет.

Выпили еще по стопке. Закусили колбасой.

— Если не возражаешь, — говорил он с набитым ртом, — я персику сейчас позвоню. Кстати, ты на меня не в обиде за… — Фокин замялся. — За то, что я наставил тебе рога?

— Я безмерно счастлив.

— Это тебе мой зеркальный ответ за совращение Ритки. Меня извиняет и то, что Тамара Владимировна для тебя проходной вариант. — Он высаживает еще стопку, подкатывает глаза, крякает и с хрустом закусывает квашеной капустой. — Райское наслаждение! Повторяю: для тебя это проходной вариант, для меня же — событие. Для меня это — почти любовь. Необыкновенная женщина, которой ты, дурак, не способен дать истинную оценку. Да, признаюсь, я виноват, но это было сильней меня! Так что забудь об обиде и полируй рога. Могу презентовать бархотку. Полируй себе на здоровье. Я же полирую! Таким образом, мы квиты. А чтобы окончательно утрясти недоразумения, я готов уступить тебе этого сногсшибательного персика. Безвозмездно! Ты никогда не спал с действующим офицером регулярной Красной армии? Поверь, незабываемые ощущения! Кто ее всему этому научил…

— Маршал, наверно, и научил. Лихой был человек.

Через час возле дачи остановилась машина. Из нее выпорхнула хорошенькая девушка.

Я ее узнал. Маша, бывший ординарец маршала. Девушка прижимала к груди огромного рыжего кота с черной отметиной на макушке.

Ночь почти не оставила воспоминаний. Так, обычная пьянка. Таких ночей в моей беспутной жизни было предостаточно. Отличился Фокин. После полуночи он, в халате и шлепанцах, вышел из дома и отправился бродить по дачному поселку. Он сказал, что хочет найти лошадь, непременно в яблоках, с которой мог бы станцевать польку-бабочку. Вернулся Лева через час, грязный и злой. И, естественно, без лошади. Я и не предполагал, что он способен напиваться до чертиков.

Всю ночь маршальский кот ходил по дому, постукивая когтями по дощатому полу, царапал двери и страшно выл.

Утром Маша, даря мне последний поцелуй, сказала:

— А я видела, как вы фотографировали картину.

— Тебе это приснилось, детка! Забудь сей страшный сон, — мягко сказал я и подумал, а не слишком ли много вокруг меня расплодилось претендентов в покойники?

— Видела, видела! Фокину скажу…

Дверь в спальню без стука отворилась, и я увидел Леву. Он поманил меня пальцем. Мы босиком прошлепали на веранду и замерли возле стола с остатками закуски.

— Пока я ходил за лошадью, я все думал, что мне с тобой делать: арестовать, расстрелять или оставить на свободе, — сказал Лева. Он залез пальцами в банку, пытаясь ухватить шляпку подосиновика. Гриб выскальзывал и не давался. Лева сопел и даже покраснел от усердия.

Я протянул ему вилку.

Фокин выпил, закусил, помотал головой.

— Оставлю тебя пока на свободе: уж больно грибы у тебя бедовые.

Я налил ему и себе.

— За укрепление старой дружбы, — сказал я, — чтобы она стала вечной.

— Интересно, где ты прячешь картину? — Фокин сверлил на меня своими остренькими глазками. — Кстати, я бы поел еще немного грибов. Только не мухоморов.

Я хмыкнул и вскрыл банку с маринованными опенками.

Фокин внезапно разоткровенничался.

— Знаешь, почему я ушел из редакции? Мне надоело каждый день видеть ваши рожи. Ваши глупые рожи. Кроме того, новая работа дала мне возможность комбинировать… как бы это сказать… комбинировать жизнь! О, это неописуемо! Знать, что в твоих руках не только чья-то жизнь, но знать, что ты можешь в какой-то момент развернуть чужую жизнь в нужном тебе направлении… О! это восхитительно, это ни с чем не сравнимое наслаждение! Я комбинирую жизнь! Это упоительно!

Надо бы запомнить, подумал я.

Через час у дачных ворот загудела черная машина с мигалкой. К этому моменту мы как раз приканчивали вторую бутылку.

Я подумал, что оставаться на даче не имеет смысла. Да и одиночество мне приелось. Человек, оставаясь один на один с самим собой, хочешь не хочешь, вынужден жить воспоминаниями. Но одними воспоминаниями, как известно, сыт не будешь. С излишним рвением предаваться воспоминаниям — это все равно что путешествовать по царству мертвых. Если тебя так и тянет отправиться в скорбное путешествие, ступай на кладбище. А воспоминания прибереги для другого случая. И так вокруг меня мертвых пруд пруди. В воспоминаниях можно застрять, увязнуть, как в болоте, из которого тебя не вытянет никакой барон Мюнхгаузен, даже если у тебя уши, как у осла. Жить становилось все трудней, почва уходила у меня из-под ног. Любой мой последующий шаг вел к ухудшению позиции, у шахматистов это называется «цугцванг». Я чувствовал себя отвратительно. Надо было что-то предпринимать. Спасаться бегством? Приводить спицы в боевую готовность?

…Самогон нешуточный напиток, требующий к себе уважительного отношения. Я как-то упустил это из виду и какое-то время пребывал в задумчиво-полуобморочном состоянии. Пришел я в себя, когда машина затормозила у шикарного подъезда с колоннами и сверкающими зеркальными дверями. Не хватало только статуарного швейцара с жезлом.

Я ходил по Левиной квартире и ахал. За мной ходила Маша, за ней неотступно следовал маршальский кот.

Повсюду картины, я узнал сюрреалистические полотна Виктора Сафонкина, дорогая старинная мебель, ковры, фарфоровые вазы, хрустальные люстры, рояль «Блютнер», напольные аугсбургские часы и даже арфа. «Бонифаций» смотрелся бы здесь хорошо.

На отдельном столике, старинном, с витыми ножками, лежало овальное позолоченное, а может, и золотое блюдо, а на нем — резец и молоток. Похоже, масонские знаки.

— Это что, филиал лавки старьевщика? — поинтересовался я. — Или запасник Русского музея? Коллекционные ковры, китайские вазы, музейная мебель…Ты не боишься, что тебя возьмут за жопу?

— Квартира осталась от отца, заслуженного академика и лауреата. Все остальное заработано непосильным трудом! — засмеялся Лева. — Генералам хорошо платят.

— Знать бы, кто платит.

— Государство и платит. А государству платят добропорядочные налогоплательщики. Иногда они платят генералам напрямую.

— Можно понять это так, что ты не бедствуешь?

— Можно.

— Тогда почему ты так переживал, когда давал Брагину взаймы? Что для тебя какие-то жалкие пять кусков?

Фокин многозначительно вытянул вверх указательный палец.

— Важен принцип. Взял — отдай. Вот Димка не отдал, и бог, который был в этом случае на стороне справедливости, его проучил.

Блюдо с молотком и резцом не давало мне покоя.

— А это что за странные предметы?.. — подойдя к старинному столику с витыми ножками, спросил я.

— Это от прапрадеда осталось, — ответил Лева, накидывая на блюдо кружевную салфетку. — Масонские знаки, как ты, вероятно, понял.

— Ты масон?!

— Ну, какой я, к черту, масон! — Лева засмеялся. — Да и масонов-то никаких сейчас нет. Только знаки и остались. Мода, мать ее…

Когда Маша вышла из комнаты, я спросил его:

— Что тебе от меня надо?

Он осклабился.

— Я хочу докопаться до правды. До полной, окончательной правды, до правды, полностью очищенной ото лжи.

— Такой правды не бывает. Правда никогда не бывает чистой, стерильной. Всегда ей что-то мешает быть такой. Если смыть первый слой правды, там такое обнаружится! Правда всегда грязновата.

Фокин поморщился.

— Витиевато и чрезмерно литературно.

Зазвонил Лёвин телефон. Слово «зазвонил» здесь не совсем уместно, потому что я с изумлением услышал рвущую душу серенаду Шуберта: «тихо в час ночной… тихо в час ночной… тихо в час ночной…», — распевал мобильник. Опять в памяти возникла страшная голова с черной дырой вместо уха, патефон с прыгающей пластинкой, кровь и Библия в черном коленкоровом переплете.

Фокин что-то бурчал в трубку и кивал. Закончив разговор, он победительно взглянул на меня.

— Ну, все, теперь тебе кранты, — сказал он, потирая руки. — Экспертиза неопровержимо доказывает наличие в теле Пищика следов некоего психотропного вещества. Сейчас спецы из лаборатории устанавливают, что это за хреновина, которая способна вызывать такие бешеные реакции…

Я стоял, смотрел на Леву и спокойно улыбался.

— Ты же сам сказал Бутыльской, что Пищик был склонен к суициду. И потом… — я решил выложить главный козырь. — Пищика же кремировали, какие могут быть следы в прахе, который в основном состоит из сгоревшего гроба?

Фокин дернул себя за ус.

— Я уверен, это ты приладил Пищика к подоконнику.

— Уверен? — я засмеялся. — Эти и есть твое доказательство?

Надо было менять тему разговора. Тут очень кстати вернулась Маша. За ней плелся кот.

— Товарищ Фокин, — обратилась она к Леве, — надо бы покормить кота. А то он все обдерет здесь.

— Черт с ним, с котом… Маша, Машенька… — задумчиво сказал Фокин. Я уловил в его голосе угрожающие нотки. Фокин поманил Машу пальцем. Та послушно приблизилась. Он сделал шаг ей навстречу и вдруг обеими руками вцепился ей в горло. Глаза девушки выкатились, а лицо пошло лиловыми пятнами.

— Это ты грохнула маршала Богданова, паскудина? А картина? Куда ты ее дела? Признавайся! — орал он.

— Я видела завещание… Старый хрыч издевался, он показал мне… — хрипела Маша, пытаясь вырваться, — он, смеясь, показал мне завещание, а там Эра Викторовна, с которой он раньше писал свою книгу, а обо мне всего два слова…

— Он оставил тебе в наследство кота?! — Фокин ослабил хватку и захохотал.

— А ведь он обещал… Я там столько всего вытерпела, а еще птиц корми…

— А чем ты его?.. — Фокин убрал руки с ее горла.

— Половником… — Маша опустилась на ковер и заплакала.

— Илюша! — он повернулся ко мне. — Теперь ты видишь, с каким преступным материалом мне приходится иметь дело! Как измельчал человек! Шандарахнуть полководца, почтенного военачальника по колгану! И чем! Суповым половником! Черпаком по тыкве, как какого-нибудь штатского болвана! Вообще-то маршалы обыкновенно погибают от молнии, прямого попадания бронебойного снаряда, в крайнем случае, от разрывной пули. А тут половник. Такое славное боевое прошлое — и такая позорная смерть! Как это у тебя рука поднялась, скажи?

— Не знаю…

— Она, видите ли, не знает… Дальше что?

— Дальше помню смутно.

— Помнит смутно, а картину слямзила, так?

Девушка отрицательно покачала головой.

— Я видела, как вот этот… — она глазами показала на меня, — как он фоткал картину, видела, видела, видела!

Я с укоризной посмотрел на девушку, которая еще совсем недавно, каких-то шесть часов назад, очень убедительно стонала в моих объятьях. Особенно меня покоробило слово «этот». Господи, я спал с предательницей и убийцей!

— Ага! — торжествующе возопил Фокин. — Значит, это ты, мой милый друг, украл картину, подменив ее копией! Ну, ты и ловкач!

— Оговор! — возмутился я. — Наглый, циничный, бездоказательный навет!

— Это решит суд! — воскликнул Лева.

При прощании он ладонью похлопал меня по груди. Ключик отозвался нежным звоном.

— Заруби себе на носу: со мной тягаться бесполезно, тем более что я о тебе очень много всего знаю. Не меньше, чем твой друг Корытников. Если не хочешь отдавать ключик, спрячь его подальше. Он нам может пригодиться. И запомни, мы с тобой, как каторжники, прикованы к одному ядру. Ты знаешь, есть такие пушки, которые стреляют золотыми и брильянтовыми ядрами. А картину придется вернуть, — сказал он тихо, продолжая свои похлопывания.

— Если бы она у меня и была, не отдал бы. Во всяком случае, тебе.

Только так и можно было с ним разговаривать. Если бы у него были какие-то конкретные доказательства моей вины, он бы так со мной не миндальничал. Нет у него ни черта.

Я хорошо помнил, что говорил мой дед, который с ног до головы был напичкан пословицами и поговорками. Одну из них я запомнил: «Хороший нос кулак за версту чует». Другими словами, предусмотрительность — мать безопасности. А коли так, спрячу-ка я ключик подальше.


* * *

На следующий день я вновь отправился в Грибунино. Надо было на всякий случай запастись свежим «Колпаком свободы». Нашел миколога. Он опять был в своей рваной кацавейке и, несмотря на теплый день, поеживался, словно на дворе была зима.

— Ну как, помогло? — спросил он, заглядывая мне в глаза.

Я вспомнил «прогулку» с Петькой по крыше дома на Тверской. Вспомнил и свой страх.

— Не совсем, — говорю, — но уже лучше. Надо закрепить успех.

Он куда-то убежал и вернулся минут через десять.

— Свежего сбору! — восторженно лопотал он, протягивая кулечек. — Вмиг излечивает акрофобию…

— Акрофобию?

— Да, страх высоты, — пояснил он, продолжая поеживаться.

— А почему вы без папахи? — не удержался я. — Пропили?

— Нет, отобрали… — он жалко улыбнулся.

— Как вы здесь можете жить?! — вырвалось у меня.

В ответ он беспомощно пожал плечами.

Я бродил по крохотному старорусскому городку, по его единственному бульвару, обсаженному столетними липами, и предавался сладкой грусти. Своими улочками с двухэтажными ухоженными домишками городок напоминал мне старинные московские переулки в районе Покровского бульвара. У меня было такое чувство, будто я брожу по детству. Не хватало только матросского костюмчика, трехколесного велосипеда и деревянной двустволки.

Загрузка...