Глава 25


В субботу, после раннего обеда, к слову, вновь изысканного и до чрезвычайности вкусного, на этот раз это была экзотическая индийская кухня, мы очень мило проводили время, ковыряя в зубах палочками из корня сальвадоры персидской и развлекая себя умеренной выпивкой, сигарами и утонченной беседой на темы о новых веяниях в искусстве.

— Андеграунд отвергает и часто нарушает принятые в обществе политические, моральные и этические принципы, — говорил Генрих Наркисович, с важностью поджимая губы. Вика стояла за спиной мужа и с очень серьезным видом гладила его по голове, время от времени делая ему рожки и подмигивая мне.

— Вика, прекрати дурачиться! — прикрикнул Геворкян, увидев ее проделки в зеркале.

И тут раздался звонок в дверь. Вернее, четыре звонка.

— Это, вероятно, Цюрупа, — предположил я, вспомнив, что Сашка бывает здесь по субботам.

Генрих Наркисович отрицательно помотал головой.

— Нет, Цюрупа днем не приходит, он придет позже, ближе к полуночи. Он всегда приходит ночью. Как убийца.

Опять послышались четыре звонка.

Генрих Наркисович усмехнулся и пропел:


Я милого узнаю по походке.

Он носит, носит брюки галифе.

А шляпу он носит на панаму,

Ботиночки он носит «нариман».


— Это Цинкельштейн: только этот идиот всегда звонит четыре раза, — сказал Генрих Наркисович. — Человек-анекдот. Пришел поиграть в карты. Обожает «смертельный» покер. Не так давно Цинкельштейна чуть не убили. Хотели наколоть его на булавку, как лесного клопа. Цинкель уверяет, что побывал на том свете, и ему там не понравилось. Вышел из больницы и сразу ко мне. Вика, рыбка моя, не сочти за труд, открой нашему соседу и дорогому другу. Только проследи, чтобы этот гаденыш тщательно вытер ноги. У меня ковры новые!

Я развернулся в кресле, чтобы оказаться лицом к двери. Ну что ж, посмотрим, каков Генрих Натанович при дневном освещении. Я испытывал легкую, почти приятную тревогу. А что, если он меня узнает?.. Но тревожился я напрасно: Генрих Натанович меня не узнал. Правда, при звуках моего голоса он едва заметно вздрагивал и недоуменно сдвигал брови.

Кстати, выглядел он значительно лучше, нежели при нашем расставании.

…Играли по-крупному. Ставки, ставки, ставки…

Ближе к полуночи Цинкельштейн неожиданно для всех надрался. Покачиваясь, он встал из-за стола, подошел к распахнутому окну и, сняв с запястья механические часы, принялся их сосредоточенно заводить. В уголке рта у него тлела сигарета. Было несложно предположить, что произойдет в следующее мгновение. И это мгновение не замедлило наступить: сигарета догорела до фильтра и обожгла толстые губы фальшивомонетчика. Истерично взвизгнув, Генрих Натанович схватил горящий окурок и вместе с часами выбросил в окно. Проделав все это, он с довольным видом вернулся на свое место за игорным столом.

— Болван, — сказал ему хозяин дома, — ты только что выбросил часы с десятого этажа.

— Ерунда! — пьяно усмехнулся Цинкельштейн. — Они у меня противоударные.

Прошло полчаса, Цинкельштейн слегка протрезвел и приступил к поискам часов. Я ему напомнил: окурок, окно, десятый этаж… Лоб Генриха Натановича покрылся испариной. Мутные глаза как по волшебству очистились и приобрели осмысленное выражение. Спустя секунду Цинкельштейн издал страдальческий вопль и, как сумасшедший, вылетел из квартиры.

— Это «Патек Филипп»! — орал он. — Тридцать пять тысяч евро…

Через минуту он вернулся. Сияющий и улыбающийся во весь рот. Рядом с ним стояли Цюрупа и девушка в очках. В руке девушка держала книгу. Я присмотрелся. Ну, конечно, «Мадам Бовари». Где, интересно, Цюрупа с ней познакомился? В библиотеке?

— Я же говорил, что они противоударные! — тыча часами в разные стороны и обнимая одной рукой Цюрупу, восторженно вопил Цинкельштейн. — Они упали с десятого этажа и не разбились, лежали прямо перед подъездом! Чудо из чудес!

Девушка поправила очки и бросила на меня быстрый взгляд.

Красивая девушка, отметил я про себя. Очень красивая и очень молодая. Мне почему-то стало неприятно, что она пришла с Сашкой. Даже под сердцем заныло. Какое имел право мой второй бесценный друг обзаводиться такой красавицей?

Я стоял рядом и, не скрывая восхищения, любовался ею.

— Мне о вас отец рассказывал, — сказала она мне очень тихо, когда на минуту мы остались одни.

Я вопросительно взглянул на нее.

— Я Аня, дочь Дмитрия Брагина.

— Москва, несмотря на миллионы обитателей, — пробормотал я, — не так уж и велика. Особенно если этими миллионами управляет случай.

— Ну-с, друзья мои, — вздохнул хозяин дома и, взбодрив бороду ладонью, обвел нас ласковым взором, — нас как раз шестеро, самое время перекинуться в «дурака».

— Величие замысла, — говорил Геворкян спустя час, побивая валетом десятку Цинкельштейна, — величие замысла тогда срабатывает, когда есть гармония: когда дарование соизмеримо с мечтами о славе. А у меня при грандиозных амбициях — таланта кот наплакал. А жить-то хочется, — он побил еще одну карту, на этот раз Сашкину.

Геворкяну сказочно везло. Чего не скажешь о Цинкельштейне.

Позже за Генрихом Натановичем пришла жена. Я вспомнил, что некогда он очень неодобрительно отзывался о ее шее. Я присмотрелся. Шея как шея. Да, слегка морщинистая, ничего тут не поделаешь, возраст. Во всем же остальном Серафима Ивановна была, что называется, женщиной с изюминкой. Стройная, высокая, спортивная. И глазами постреливает.

— Генрих, — сказала она, — тебе давно пора бай-бай. Ты только что из больницы. Пожалей себя. Твое сердце…

— Оставь меня в покое! — взвился Цинкельштейн. — С сердцем у меня все в порядке!

Да и с деньгами, у тебя, сукин ты сын, тоже, по всей видимости, полный порядок, коли ты, глазом не моргнув, проигрываешь в карты астрономические суммы. Да и миллион, унесенный в мешке липовым Дедом Морозом, судя по всему, не очень-то пошатнул твое финансовое положение.

— Вы знаете, — обратилась Серафима Ивановна почему-то ко мне, — после того как на моего Генриха было совершено покушение и его сердце проткнули чем-то длинным и острым, оно стало функционировать как часы. А у него ведь был благоприобретенный порок сердца. Убийца, сам того не желая, что-то там сдвинул, и сердце заработало, как новое.

— Действительно, — подтвердил Цинкельштейн, — этот живодер стал моим непреднамеренным врачевателем. Я снова могу пить, как в молодости. Кроме того, он опосредованно приучил меня к чтению, — Генрих Натанович полез во внутренний карман пиджака, вынул оттуда миниатюрную книжицу с золотым обрезом и торжественно потряс ею в воздухе, — я с ней не расстаюсь.

Это был урезанный до размеров карманной записной книжки, брикетированный вариант романа Пруста «Под сенью девушек в цвету». Молодец, про себя похвалил я Цинкельштейна: схватываешь все на лету. Если бы я был эскулапом, засел бы за диссертацию под названием «Вязальная спица как нетрадиционный метод лечения множественных пороков сердца».

— Все забываю поклониться тебе в пояс, — сказал Геворкян Цинкельштейну, — именно после той злополучной истории я ничего не храню дома. Ни крупных сумм, ни драгоценностей.

Значит, Генрих Наркисович прежде действительно хранил что-то дома, и Корытников располагал, по всей видимости, достоверными сведениями о его сапфирах и жемчугах.

— Кстати, Цинкель, я бы на твоем месте, — Геворкян бросил на своего приятеля быстрый взгляд, — не благодушествовал, никто не знает, что взбредет в голову твоему спасителю в следующий раз. Ведь, насколько мне известно, его так и не сцапали.

— Черт с ним, повторяю, благодаря ему, я снова могу пить, как в молодости.

— Хорошо, что твоя мама этого не видит! — воскликнула Серафима Ивановна. — Еврей-пьяница! Это такая редкость…

Цинкельштейн захохотал.

— Еврей-пьяница — обычное явление в наше время. Почитайте Сергея Довлатова, у него там евреи только и делают, что пьют… да и сам Довлатов…

— Увы, евреи деградируют. Трудно представить себе спившегося армянина, — Геворкян выкатил грудь и обвел всех высокомерным взором, — армяне еще держатся… К слову, Довлатов был армянином! — вскричал он. — Не забывай об этом!

— Да, — лицемерно согласился Цинкельштейн, — действительно, Довлатов был армянином, а в итоге, когда, неустанно работая над собой, умственно подрос и повысил свои интеллектуальные кондиции, автоматически и закономерно превратился в еврея.

— Подумать только! Каких только чудес не бывает на свете! — изумилась Серафима Ивановна.

— Дорогая Сима, эти твои попытки остроумничать… они неуместны. А все потому, что ты опасаешься выглядеть дурой. Должен с прискорбием заметить, что твои опасения не лишены оснований, — сказал Цинкельштейн, незаметно подглядывая за картами Геворкяна.

— Была бы дурой, никогда не вышла бы за тебя замуж.

— У тебя природный дар говорить загадками.

Пока Цинкельштейны лениво упражнялись в острословии, Геворкян выигрывал партию за партией.

Кстати, Цинкельштейн сильно прибавил в весе. Наверно, потянет на 10 пудов. Такого Цинкельштейна мне не втащить на кровать.

Все это время Аня молчала, лишь изредка бросая короткие взгляды то на меня, то на хозяина дома.


* * *

Уже на следующий день Геворкян собрал всех на званый ужин. Он решил пышно отпраздновать свой очередной карточный выигрыш. Генрих Натанович, проигравшийся в пух и прах и по этой причине сильно удрученный, тем не менее на ужин явился.

Геворкян обзавелся дворецким, поваром, экономом и ключником. И научил этих жуликоватых типов обращаться к нему согласно давно канувшей в прошлое императорской Табели о рангах.

— Прошу великодушно простить, ваше сиятельство… — почтительно обратился дворецкий к своему хозяину.

— Только не говори, что поросенок не готов! — вскричал Геворкян, гневно сверкая глазами.

— Не застыл-с, ваше превосходительство. Желе еще…

— Протобестия! Каналья! — загремел Геворкян. — Разжалую в ливрейные лакеи!

Дворецкий исчез.

— Превосходительство, сиятельство?! — изумился я. — Как это понимать? Как причуду?

— Как же быстро народ забывает своих героев! — качая головой, посетовал Геворкян. — А ведь еще совсем недавно я занимал пост заместителя председателя госкомитета по драгметаллам. У меня разряд государственного советника 1-го класса. А это не хрен собачий, это соответствует чину тайного советника в царской России, то есть чину штатского генерал-лейтенанта. А к тайным советникам обращались именно так. Тогда умели с должным уважением относиться к верным сынам отечества.

— С сиятельством — та же история?

— Нет, это уже за деньги. Один чрезвычайно сообразительный пройдоха… — он впился глазами в Цинкельштейна, который тут же вжал голову в плечи, — открыл в подвале на Неглинной балаган. Назывался он так: Международный Монархический Двор или что-то в этом роде. Короче, пройдоха принялся за деньги раздавать дворянские титулы. Он ручался, что за три лимона он кому угодно, хоть свинопасу, хоть дворнику, раскопает в древних архивах, анналах и летописях достоверную запись о том, что его предки произошли если не от Адама, то уж точно от Вещего Олега или Святополка Окаянного, а графство получили из рук самого Ричарда Львиное Сердце.

— И ты, конечно, не устоял, — засмеялась Вика.

— А чем я хуже других? Предложение было уж больно заманчивое. Всем хотелось потешить свое тщеславие. От Березовского до Лужкова… Э, да что говорить! У пройдохи была такса: лимон — дворянство. Два — баронство. Три — графство. За четыре он твердо гарантировал герцогство или даже курфюрство. Это он сделал Лужкова светлейшим князем. А меня — графом.

— Не понимаю, почему ты на меня так ополчился, пройдохой обозвал… — надулся Цинкельштейн. — Гордись! Не каждому удается получить знаки дворянского достоинства из рук иудея.

Он почему-то с ненавистью посмотрел на свою жену. Во мне вдруг заговорил писатель. Я представил себе, о чем он сейчас, глядя на жену, думает. «Как же она постарела, как подурнела! Вислая грудь, дряблая кожа, тьфу! А я? А я еще хоть куда! Хоть женись на молодой!»

Я перевел взгляд на Серафиму. Она смотрела на мужа с грустью и обожанием. «Господи, зачем он так много пьет?.. — наверно, думает она. — Боже, как он постарел! Седая голова, походка старца, слезящиеся глаза… Но как же я его люблю!»

— Занимался наш пройдоха, — разносился по комнате бодрый голос Геворкяна, — и организацией развлечений для бизнесменов, не знавших, куда девать деньги. Пройдоха начинал вполне традиционно, занимаясь организацией вечеринок и банкетов для очень состоятельных людей. Однако вскоре искушенной публике наскучили светские рауты, они возжаждали большего, хотели быть заинтригованными. Он стал устраивать развлечения всех видов — от экзотических до непристойных. Он придумывал игры. Например, одевал клиентов как бродяг и вез их на вокзал. Они должны были просить милостыню. Кто наберет больше всего монет за утро, тот и выиграл. Жены этих бизнесменов тоже захотели играть. Их отправили работать официантками в забегаловки. Выигрывала та, которая получала больше чаевых. Иногда они должны были играть роль стриптизерш. Некоторые очень богатые женщины хотят играть роли проституток. Он организовывал и это. Конечно, светские дамы не идут до конца. Почему им хочется делать такие вещи? Думаю, ими движет страх, что когда-нибудь они могут оказаться нищими или проститутками… да и многие помнят, что начинали именно с этого. Не удивительно, что наши жены приняли деятельное участие в этом захватывающем марафоне.

— Твоя пятая жена тогда выиграла с большим отрывом, — напомнила Серафима Ивановна Геворкяну.

— Да, удалая была женщина, — охотно подтвердил тот, — она чуть-чуть опередила тебя, дорогая Серафима, а ты ведь долго лидировала. Но, если честно, все это бешенство от жира, все эти трюки — от безделья, от скудости духа и ума! — Последние слова он произнес с пафосом и даже приподнялся со своего места.

— Кстати, я так и не понял, зачем тебе графство… — вернул Генрих Натанович разговор в прежнее русло. — Мог бы удовлетвориться и баронством. И дешевле бы обошлось.

— Нет, баронства мне было маловато, — сказал хозяин дома, немного остывая. — Если кто забыл, я в качестве зама председателя комитета по драгметаллам в течение некоторого времени курировал алмазодобывающую промышленность всей страны. А это тянуло на графство. Я был, так сказать, главным государственным ювелиром Российской Федерации.

— Не понимаю, почему ты оставил такое хлебное место.

— В тени меньше потеешь. Вовремя уйдя на покой, я сохранил кроме жизни еще и незапятнанную репутацию. Кто от этого выиграл и кто проиграл?

— Выиграл, несомненно, ты, — пробурчал Цинкельштейн, — а проиграл я, ты ведь так и не заплатил мне за графство…

— Не позорься! — страшно вращая глазами, воскликнул Геворкян. — Какие могут быть счеты между закадычными друзьями! Кстати, когда ты отдашь мне карточный долг?

Спустя минуту Геворкян вернулся к теме о хлебном месте.

— Вообще-то все было не совсем так, я имею в виду свой уход с государственной службы. Меня «ушли». Причем как раз тогда, когда меня больше всего хвалили за успешную работу. Меня знал президент, однажды я даже удостоился его рукопожатия. Я так обнаглел, что уже подумывал о министерском портфеле. Но тут-то меня и прихлопнули. Я ничего понять не мог, ведь еще вчера я был принят на самом верху, мне жали руку первые лица государства, я превосходно справлялся со своей работой, заключал выгодные контракты…

— Тебя «ушли» именно поэтому, — цинично сказал Цинкельштейн, — удачливость раздражает. Надо было вести себя потише. Но ты же не можешь. Тебе нужны рукоплескания, овации, фанфары… Любишь распускать свой армянский хвост. Гремел, наверно, о своих достижениях на каждом углу. Вот и загремел…


В один из дней Геворкян завел со мной «специальный» разговор.

— Я тут полюбопытствовал, что вы печатаете.

Я насторожился.

— Вам что-то не понравилось?

Он скривил губы.

— Устинова, какая-то Шилова… Донцова!! И между этими гениями графомании затерялись и Пушкин, и Чехов, и Булгаков, которых вы почему-то издаете ничтожно малыми тиражами. Вам не стыдно?

Я пожал плечами. Ответ у меня всегда наготове. Он выверен от первого до последнего слова. Потому что я тысячу раз задавал его себе и сам же тысячу раз себе отвечал.

— Видите ли, Генрих Наркисович… Конечно, стыдно. Но этих милых дам читают. Массовый читатель подсел — вернее, его подсадили — на примитивное чтиво. Это мировая тенденция или, как сейчас говорят, мировой тренд. Все в угоду мещанскому вкусу. Герань цветет не только на подоконниках, но и в податливых сердцах. Нынешнему читателю не до идей возвышенного порядка. Его приучили не задумываться. Поэтому Шекспира с его гамлетовскими вопросами ему не осилить. Да он и не пытается. Читателя интересует не пища для души, а пища для тела, а также отметки сына, относительная верность жены и твердый заработок. Приходится это учитывать. Да и о редакторе надо подумать, он ведь тоже хочет есть, и ему небезразлично, где он будет сегодня обедать — в вонючей забегаловке или в роскошном «Балчуге».

— Да, безрадостная картина, — зевнув, сказал Геворкян. Он явно подтрунивал надо мной. — А что же делать настоящему писателю, художнику? Сушить сухари? Творить даром?

— Художник творит потому, — сказал я с расстановкой, — что иначе не может. Он как альпийский пастух, который знает, что должен выгонять стадо каждый день, ранним утром, чтобы успеть до полудня добраться до райских полян, где небывало сочна трава и чист воздух. Художник тот же пастух, только гоняет он по горним высям не стадо баранов, а собственный дух… Для художника, для настоящего художника, — уточнил я, — важен не сиюминутный успех, а посмертная слава. — Я замолчал, я сам не верил тому, что говорил.

К нашей беседе неожиданно примкнул Цинкельштейн.

— Гонять собственный дух? — повторил он и захохотал. — Ну, вы и сказанули! А меня всегда учили, что писатель должен творить для народа, а не скакать галопом по ухабам, чтобы добраться до этих ваших дурацких райских полян. Дух — это не стадо баранов, к вашему сведению, господин писатель, — заплетающимся языком сказал он.

— Геша, веди себя прилично! — прикрикнула на него жена.

Цинкель опять был пьян. Он вышел из-за стола, зашатался и тут же повалился на спину. Упал он мягко, как падает медведь на сосновые опилки в цирковом манеже. Все встали и окружили его, с интересом наблюдая за его попытками подняться.

Цинкельштейн повернул голову в сторону жены.

— Вот видишь, как ты меня огорчаешь! — промолвил он с укором. Его красивые библейские глаза повлажнели. Затем стокилограммовый Натаныч начал бороться с земным притяжением. Тяжело дыша, сдвинув брови, вращая руками и ногами, он попытался перевернуться на живот. Смотреть на него без смеха было невозможно. Никто ему не помогал. А Серафима Ивановна даже отвернулась. Мы смотрели на корчащегося Натаныча и терпеливо ждали, чем все это закончится.

— Ну, вот еще один еврей-пьяница. Я уже говорил, что евреи деградируют, — безжалостно констатировал Геворкян. Он возвышался над Цинкельштейном и незаметно придерживал его ногой, не давая встать.

Наконец Цинкельштейну удалось подняться с пола. А я, хотя и понимал, что момент упущен и говорю-то я, в сущности, банальности, продолжил выкладывать обществу свои соображения относительно природы творчества:

— Художник ничего никому не должен. У него ни перед кем нет никаких обязательств. Художник свободен. Свободен как птица, — выкрикнул я и для убедительности взмахнул руками, как бы пытаясь взлететь. — Или, скорее, как смертельно больной, — я обреченно опустил руки, — который со всей определенностью знает, что завтра, ровно в двенадцать дня, он умрет. И ему, как тому пастуху, надо успеть… надо успеть до полудня добраться до горних высей… Добраться туда, где его ждет посмертная слава! — закончил я и победительно вздернул подбородок. Я сделал вид, что в восторге от собственного красноречия.

Пусть думают, что я свихнувшийся пустомеля. Тем более по опыту знаю, среди гуманитариев таких субъектов хоть отбавляй.

Но я ошибался. Геворкян, похоже, раскусил меня. Во всяком случае, на этот раз. Он сказал, хитро на меня поглядывая:

— Посмертная слава… Это хорошо. Мелвилл, Булгаков, Кафка, Гашек. И еще сотни титанов, не дождавшихся признания при жизни и померших чуть ли не под забором. В музыке самый яркий пример — Бах. А вам-то что от этой посмертной славы? Вы что, хотите наблюдать за своей посмертной славой с того света? Не верю! Я точно знаю, что вам на посмертную славу наплевать. Вы хотите жить сегодня, а не после смерти, в сердцах ваших психически неуравновешенных и неразборчивых почитателей. Вам все подавай сейчас, а не после дождичка в четверг. Словом, не валяйте дурака, мой милый друг, берите судьбу за горло сейчас, не откладывая в долгий ящик. Так что слава славой, а жить-то хочется сегодня. И жить с удовольствием, по возможности с удобствами, а лучше — в роскоши, ни в чем себе не отказывая. Знаю я все эти отговорки неудачников. Предложи бедолаге Модильяни, умершему в нищете, чемодан с долларами за то, чтобы он и думать забыл о своей мазне, он, уверяю вас, наср…л бы на всю эту дурацкую посмертную славу с самого высокого дерева на Монмартре. Вы знаете, как выглядит слава? Сегодня у торговца старьем я увидел славу. Это череп, увенчанный лавровыми листьями из позолоченного гипса. Вы этого хотите?

Я расслабленно кивал головой.

— Не дурите меня. Это Гонкур.

— Что — Гонкур?..

— Это Гонкур увидел у торговца славу и 150 лет назад написал об этом.

— Вот видите, — подхватил Геворкян, — уже тогда знали, что слава приходит после смерти.

— Кстати, почему в вашем доме нет охраны? Нельзя же считать солидной охраной пьяницу, который все время спит в коморке на первом этаже? — спросил я. — Вы же слуга народа, пусть и бывший.

— Нам нечего опасаться: мы не оппозиционеры, не диссиденты и не террористы. Здесь не живут Немцовы, Чубайсы и прочие радетели демократии. Здесь живут ушедшие на покой адепты власти и несколько верноподданных Цинкельштейнов.

— Но как раз Цинкеля-то и пытались здесь убить. Он же чудом уцелел!

— Вот именно — чудом. История с ним — это чудо из чудес и случайность от начала до конца. Я в этом уверен на все сто. Случайно к нему забрались в дом, случайно пытались убить, а потом случилось чудо, и он воскрес. Поймите, если какой-то очень серьезный оппонент вознамерится вывести нас в расход, никакая охрана и никакое чудо не спасут.

Забавные людишки, эти мои новые знакомые. Жалко будет их убивать. Кстати, сейфа, в котором, по словам Корытникова, Генрих Наркисович хранит алмазные и сапфировые сокровища, я у него в доме не обнаружил. Хотя побывал во всех комнатах, включая спальню и кабинет. Я настолько обнаглел, что прямо спросил его, где он прячет свои брильянты.

Геворкян, повернув голову, долго исподлобья разглядывал меня.

— Вы что, забыли? Я же при вас говорил Цинкелю, что с некоторых пор ничего ценного дома не держу, — это во-первых. Во-вторых, слухи о моих сокровищах не более чем слухи, я не богаче церковной крысы, об этом и мои налоги говорят. А вы опасней, чем я полагал, — задумчиво добавил он.


* * *

От Корытникова — ни слуху ни духу. Пока он молчит, я действую.

Картина ушла за миллион долларов. По словам Геворкяна, ему удалось продать ее Сашке Цюрупе. За колье я получил еще миллион.

— У вас, ненароком, нет ожерелья Марии-Антуанетты? — поинтересовался Генрих Наркисович.

— Надо покопаться в бабкином сундуке, — ответил я, — глядишь, и найдется.

Все вроде бы складывается удачно. Одно плохо — слишком много свидетелей.

Меня не интересовало, что Сашка будет делать с «Бонифацием». Это его забота. Могу предположить, что он запродаст Сурбарана некоему тайному собирателю европейской живописи, который поместит его в своем уютном подземелье рядом с полотнами Веласкеса, Мурильо и Рембрандта. Истории известны подобные криминальные сюжеты.

То, что Сашка не будет выставлять полотно на всеобщее обозрение, было ясно. Впрочем, меня это не касалось. Я получил деньги, остальное не имело значения.

Загрузка...