Приснился сон. Аня, Илюша и я. Пляж. Океан.
Илюша бредет по берегу и смотрит вниз, выискивая что-то. Наклоняется, поднимает некий плоский предмет. Это камешек удивительной формы, идеальный треугольник, разноцветный, весь в красочных извивах и изломах. Камень очень красив, он светится, как если бы был сделан из прозрачного золота; если присмотреться, в середине можно обнаружить глаз. Глаз безлик: ни интонации, ни прищура, ни мысли.
— Когда я вырасту, я буду делать тебе дорогие подарки, возьми, это тебе, — он протягивает мне камешек.
— Я ждала, когда ты будешь счастлив, — говорит Аня. — Сейчас самое время. Я знаю, это ты повинен в смерти Брагина. Я мечтала отомстить тебе, как только обо всем узнала, вернее, догадалась… Я жила этим многие годы. Чувство мести поддерживало меня. Я умела ждать. Смешно и нелепо было убивать тебя, когда ты сам этого хотел. Но вот теперь, когда ты счастлив, самое время…
— Да, — согласился я, — я нередко думал о смерти, да и странно не думать об этом, если вокруг тебя люди мрут как мухи. Иной раз и я прикладывал у этому руку.
— Сейчас тебе не хочется умирать. Смерти, в которых повинен ты, в далеком прошлом. Они уже не тревожат тебя, как, возможно, тревожили прежде, сон твой крепок и спокоен. Да, тебе не хочется умирать. У тебя есть сын, которого ты любишь. Ты не нуждаешься в деньгах, ты свободен, ты любишь пофилософствовать на досуге. Жизни и смерти проносятся мимо тебя, особенно тебя не задевая. Самое время тебя прикончить. Ты балласт. Ты никому не нужен, ты сор, ты… ты не заслужил ни счастья, ни покоя.
— Да, не заслужил. Но вот что странно. Понять, чем руководствовался Господь, когда одаривал меня незаслуженным счастьем, невозможно. Было бы закономерным и понятным, если бы специально для меня устроили персональный ад на земле. А Бог вместо этого подарил мне сына, с которым я счастлив и буду счастлив, если ты меня не убьешь, до самой смерти. Бог должен был меня наказать, а наказывает не меня, а других. Тебя, например. Ты, юная и прекрасная, созданная для любви и счастья, годами жила серенькой мыслью о мщении, о возмездии. Мы, люди, ищем в деяниях Господа логики, простого смысла, то есть всего того, что нам понятно и что мы можем, объяснив себе, вложить в свою узенькую мозговую извилину. А у Господа свои резоны, которые недоступны нашему пониманию.
— Не заговаривай мне зубы.
Проснулся в слезах. Решил тут же позвонить Ане. Она долго не брала трубку. Потом я услышал:
— Кардинал Ришелье слушает. Аня купается. Спешу успокоить тебя: она купается не в ванной. В море.
Мне послышалась: «в морге».
— Где-где?
— В море! Сапега, знал бы ты, как я тебя заждался!
Третий день мы с Илюшей гостим у Фокиных. Лева женился на Авдеевой. У них белокаменный особняк, похожий на громадный саркофаг. Архитектура похоронного типа. Такие я видел на кладбище Реколета в Буэнос-Айресе. Только этот побольше. Так и тянет в нем помереть. Метрах в ста от особняка, ближе к морю, стоит многоэтажный отель. За ним — несколько дорогих вилл с бассейнами и теннисными кортами. А еще дальше — целая вереница огромных отелей, они стоят в несколько рядов, упираясь в подножие лесистой горы. Все это находится на берегу Тирренского моря, синего-пресинего моря, которое, по словам Левы, иногда набухает от переизбытка воды. И когда морю становится совсем невтерпеж, оно, дабы не выйти из берегов, частично переливается в какой-то океан.
— Знаю только, что не в Ледовитый. У меня всегда было плохо с географией, — извиняется он. Лева сбрил усы и кардинальскую бородку. Как ни странно, это прибавило ему лет. На безымянном пальце правой руки Левы красуется перстень с крупным аквамарином.
— Помнишь, я говорил тебе, что хочу проникнуть наверх? Чтобы там все взбаламутить, а потом навести порядок? — спрашивает он, с удовольствием рассматривая перстень.
— Ну и?..
— Глупости все это. Ничего там не изменишь. Это все равно что теленку бодаться с дубом. Телята один за другим падают как подкошенные, а дуб стоит, только крепче становится. Так было раньше, так будет всегда! Кстати, — он оживился, — я могу предсказывать, кто и когда отбросит копыта. Играл я тут в карты с одним приятным господином. Крупно у него выиграл. Он очень расстроился. Чтобы как-то его утешить, я предсказал, что в ближайшее время у него помрет кто-то из близких. Он недоверчиво хмыкнул. И что ты думаешь? Через неделю у него утонула жена, оставив ему в наследство небоскреб в Чикаго.
Лева ходит за мной по пятам: видно, соскучился.
— Могу, — говорит, — и твой конец предсказать.
— Можешь не трудиться: я и сам могу.
Авдеева раскрыла мне свои необъятные объятья. Специально для меня она нацепила на голову шляпу-корзинку с плюшевым индюком. Она опять набрала вес.
— Меня ненадолго хватило, — сказала она мне, имея в виду диету, одиночество и свои дачные увлечения вишневым садом и наливками. — Я жить хочу! Как я выгляжу? — Она покрутила головой с индюком и засмеялась.
— Ты неотразима.
Кажется, они счастливы. Однажды я застал их за занятием юных молодоженов: они стояли на веранде и, обнявшись, любовались заходом солнца. Я подошел к ним.
— Это наш Авалон, — смущенно сказал Лева, указывая на свою виллу-саркофаг. — Временный Авалон, — уточнил он, — страна-остров блаженства. Здесь мы отсиживаемся, пережидаем бурю. Через пару лет все уляжется, и мы сможем вернуться к нормальной жизни.
Лева считает, что, разбогатев, он мог привлечь внимание определенных госструктур, выискивающих коррупционеров и взяточников в органах правопорядка.
— Я правильно сделал, что свалил за границу. Главное — вовремя унести ноги. Дотянуться до меня можно, но сколько для этого нужно затратить усилий… Всякие там визы, разрешения, кучи бумаг, запросы, и прочее, и прочее. Всегда легче сцапать того, кто под боком, чем того, за кем надо гоняться по чужедальним буеракам.
Из Австралии прибыл Филипп, внук Авдеевой, пятнадцатилетний мальчик с мускулатурой тяжелоатлета.
— Когда я увидел Фила, — рассказал мне Лева — то просто обомлел. Если у моей жены такой здоровенный внук, подумалось мне, не поторопился ли я с женитьбой? А потом успокоился, все не так уж и плохо, поскольку я бездетен, то избежал пеленок, подгузников, воплей по ночам и прочей мерзости. Сразу, минуя стадию отцовства, превратился в дедушку. Тем более что пацан никому не мешает: по целым дням валяется у себя в комнате, опоясав себя наушниками с ног до головы, и играет в какие-то виртуальные игры.
Через неделю Филипп отбыл в Австралию, не оставив после себя ничего: ни наушников, ни воспоминаний. Типичный представитель поколения, которое идет нам на смену. Наверно, именно из таких потом вырастают либо гении, либо злодеи.
Аня живет здесь уже месяц. Авдеева-Фокина относится к ней как к дочери. Как относится к ней Лева, я не знаю и знать не хочу. Но кое-что он о ней сказал:
— Обворожительная девушка, — он осторожно посмотрел на меня. — Есть в ней что-то роковое, притягательное и в то же время отталкивающее. Очаровательная и опасная, я ее немного побаиваюсь. Кстати, зазвать вас сюда — ее идея. Пусть приезжают, говорит, не будет так скучно. Когда-то моя жена говорила, что у Ани артистический талант. Сейчас об этом никто не вспоминает. Аня увлеклась хиромантией, столоверчением, астрологией и прочими интересными штучками. Я ее тут застукал: она ночью, не отрываясь, смотрела на звездное небо, что-то с ней происходит.
Илюша сразу прилип к Ане. Ей, похоже, это нравится. Они по целым дням вместе.
В один из нескончаемо долгих вечеров Лева предложил мне сыграть в шахматы. На «интерес». Я помнил, что он чуть ли не кандидат в мастера, и отказался. В ответ предложил сразиться в покер. Увлеклись. Мне везло. Фокин пыхтел от злости. Играли под честное слово. К полуночи я выигрывал у него две тысячи долларов. Разгорячившись, Фокин поставил на кон сначала перстень, сняв его с пальца, а затем и виллу. Проиграл и то и другое, таким образом, к утру и перстень с сияющим аквамарином, и дорогущий особняк перешли под мою юрисдикцию. Зная Леву, я потребовал немедленной финансовой сатисфакции.
— Нб, подавись, — он со злостью насадил мне перстень на палец.
— Настоящий? — спросил я, с подозрением рассматривая камень.
— Разумеется, настоящий. Я купил его на пляже неделю назад у пакистанца за пять евро. А вилла не моя, я ее арендую! — Лева расхохотался.
Таким образом, Авалон, остров блаженства, на поверку оказался, как ему и положено, блефом.
— Тогда отдай две тысячи.
— А разве мы играли не в кредит? — удивился он. — Ну, хорошо, я вознагражу тебя, куплю тебе бутылку виски.
— Только самую большую и самую пузатую.
— Будет тебе бутылка, самая большая и самая пузатая. Посмотри на меня, — вдруг сказал он, — говорил я тебе, что могу предсказывать смерть?
— Говорил. И не раз.
— Что-то ты мне сегодня не нравишься.
— Я давно никому не нравлюсь.
— У тебя глаза мертвеца. Смотри, как бы тебе не сыграть в ящик в самое ближайшее время. Что-то подсказывает мне, что тебе грозит опасность. Советую тебе быть настороже. Возможно, опасность исходит от тебя самого, — задумчиво сказал Лева и, забывшись, попытался подкрутить давно сбритый ус.
Удивительное дело! Если разобраться, Господь должен был бы меня казнить. И казнить самой страшной смертью. Я нарушил все земные и небесные законы: я убивал людей. А Господь вместо этого наградил меня пятилетним счастьем. Не понять, чем руководствовался Господь. «Умрешь и все узнаешь — или перестанешь спрашивать». Хорошо бы спросить у Льва Николаевича Толстого, как ему там, на том свете, много ли открылось?
…Я подарил Ане икону. Ту самую, из мушероновской церкви. Брагинскую. Думаю, икона, опосредованно принесшая мне счастье, принесет счастье и ей. Пусть попользуется. Ане, после того как она рассталась с каким-то Глебом или еще с кем-то, кто основательно подпортил ей настроение, от чего у нее на лице с тех пор застыло уксусное выражение, сейчас это просто необходимо. Когда Аня в полной мере насладится счастьем и когда оно ей надоест, — нельзя же вечно пребывать в растлевающем состоянии блаженства, — она вернет ее мне или передаст кому-то еще. Икона как символ. Икона как поощрение за преданное служение всемирной идее безоглядного эгоизма, икона как вера в везение. Икона как переходящее Красное знамя, которое вручали в прежние времена победителю соцсоревнования. Пусть Аня попробует посоревноваться со мной в обретении счастья. Вообще, это мне нравится: краткосрочно попользовался, передал другому. Впрочем, можно и не передавать: счастье, что с иконой, что без нее, недолговечно. Кроме того, икона помимо духовной составляющей имеет еще и материальную ценность; с тех пор как Брагина посмертно признали гением, икона может стоить уж никак не меньше виллы-саркофага, что арендует Фокин. А это уже кирпичик, который можно уложить в основание благополучия, а там и до счастья рукой подать.
За последние пять лет я несколько раз летал в Москву и захаживал в редакцию. Садился за свой стол и упирался сонными глазами в школьную доску. Она пополнилась новыми ляпами. «Иосиф Мандельштамп», «в гостиную вошел выхолощенный молодой человек, одетый по последней моде», «скрипя сердцем» — все это наряду с прежними шедеврами ласкает взор. Шумит чайник. На все лады трезвонят мобильники. Все как прежде. Не хватает только Бутыльской и Ефимов. Очень не хватает. Зато муха на месте. Та ли это муха, постаревшая на несколько лет, или ее правнучка, неизвестно. Одинокая муха. Так и напрашивается тривиальная аллегория. Петька в который раз оказался на мели, и я снова пристроил его на должность младшего редактора. Будет теперь кому ремонтировать электроприборы.
Джентльмен с кавалерийскими усами оказался превосходным истопником, ему удалось развести огонь в одной из изразцовых печей и наконец-то сжечь все старые рукописи. А еще говорят, что рукописи не горят. Впрочем, есть, наверно, и такие, которые и вправду не горят, подозреваю, это те, что написаны гусиным пером и орешковыми чернилами, но мне такие в последнее время не попадались. Эти же сгорели все, дотла. Пепел джентльмен спустил в канализацию.
Остроумные и поучительные истории, которыми делились друг с другом мои умершие товарищи, умерли вместе с ними. Когда-то я подумывал записывать их. Мол, записывай и создавай роман. Но я был ленив и преступно созерцателен и поэтому ни черта не записал. Другие тоже этим не занимались: наверно, по другим причинам, куда, как я теперь понимаю, более основательным и прагматичным. Под вымышленными именами они выпускали романы, которые приносили твердый доход и которых ждал нетерпеливый, по-своему требовательный читатель. А там этим историям места не находилось: новое время требует новых историй.
…Сегодня Аня подняла нас с Илюшей ни свет ни заря. Зевая, спотыкаясь в полутьме и поеживаясь от утренней прохлады, мы поплелись на пляж. Я укутал сына пледом, который еще хранил тепло двух тел, моего и Аниного. Пляж в этот ранний час был пустынен. Бродили там только двое бездомных, они, склонив взъерошенные головы, что-то искали у зонтов и под лежаками.
— Надо успеть… сегодня парад планет, — подгоняла нас Аня. Она дрожала от лихорадочного возбуждения. — Если искупаться в такую ночь, то… Марс, Венера, Плутон и Меркурий… Планеты во время Большого парада… Преходящая гармония… Уловить момент… Главное, чтобы Меркурий… Меркурий должен возглавить парад…
Я покосился на нее, похоже, нашего полку сумасшедших прибыло. Впрочем, пусть наблюдает, черт с ней, может, что и высмотрит.
Мир замер, светало почему-то очень медленно. Словно время остановилось. Сейчас примерно полчетвертого. Я поднял голову, всматриваясь в глубины темно-фиолетового неба и пытаясь найти там хотя бы одну звездочку или планету. Приглядевшись, нашел, и не одну, а целый рой. Какие из них являются участницами парада, а какие зрительницами? Преходящая гармония, так она сказала?
Я опустился на песок. Песок был холоден. Я сложил халат вчетверо и усадил на него сына. Илюша прислонился ко мне и, стараясь не засыпать, широко раскрытыми восторженно-испуганными глазами смотрел в сторону моря, туда, где почти в полной черноте невыносимо медленно вызревала заря. Я положил руку сыну на плечо, ощутив беззащитность и доверчивую податливость детского тела.
Я испытывал странное ощущение. Казалось, я наблюдаю за собой со стороны или, вернее сказать, из будущего. Каждый день миллиарды людей проживают свои жизни — кто убогие, кто насыщенные разнообразными событиями. И каждый день, к 12 часам ночи, безвозвратно умирают и в прошлое отходят миллиарды человеко-дней. История человечества — не календарь, который отщелкивает тысячелетия, а именно эти миллиарды независимых жизней, из которых складываются миллиарды прожитых лет. Боже, как страшно оно постарело, как поизносилось человечество за эти миллиарды лет!
Море было спокойно. Только шипел песок под лениво и безмятежно набегающими волнами. Волны, волны, волны… У меня начали слипаться глаза. Жизнь полосами, волнами, одна волна сменяет другую, и так без конца. Впереди была жизнь, которую, сколь бы мучительной или радостной она ни была, мне, Ане и моему сыну предстояло оттрубить от звонка до звонка.
Я давно серьезно не грешил, в течение достаточно длительного времени никого не убивал и не испытывал желания кого-либо, как это бывало прежде, наказывать смертью. Стал ли от этого лучше? Возможно, я застрял на перепутье — между абсолютным злом, коим является убийство, и тем, что можно назвать при большой натяжке добром, что означает ни то ни сё. Что двигало мной, когда я убил негодяев, выколовших глаза безногой мадонне? Не понять, что делает человека человеком — преступление или благородный порыв. А может, и то и другое?
Не знаю, как долго я находился в полудреме. Меня вернул к действительности солнечный луч, бивший прямо в глаза.
— Ты проморгал парад планет, — сурово сказала Аня. Она стояла передо мной и медленно раздевалась. Когда она осталась в узком лифчике и еще более узких трусиках, я ощутил запах молодого здорового тела. Она была упоительно хороша! Прелестна, обворожительна и желанна. Афродита во цвете лет. Бессонная ночь никак на ней не отразилась. Чего нельзя сказать обо мне. У меня по-прежнему слипались глаза. Возраст, будь он проклят, а ведь не так уж и давно мне и три ночи без сна было нипочем.
— Сатурн, Юпитер, Марс, Венера и Нептун выстроились в одну линию. А ты спал.
— А как же Меркурий?
— Меркурий уступил свое место тебе.
Все правильно, эта планета самая быстрая из всех планет Солнечной системы. Это знаю даже я. Я тоже при необходимости могу быть невероятно быстрым. Когда подопрет, я лечу с такой скоростью, что за мной не угонится никакой Меркурий.
— Ты ведь родился под знаком Девы, а Меркурий, как и ты, — она усмехнулась, — дев опекает.
Илья во все глаза смотрел на нее. Аня шутливо ткнула его пальцем под ребра.
— Купаться?
Илюша радостно кивнул.
Аня была озарена солнцем, застывшим почти в зените. Пополневшие бедра, крутые плечи, волосы, ниспадающие на глаза. Рядом с Аней, золотой в солнечном свете, по колено в морских брызгах шагал прекрасный мальчик, мой сын. Впервые в жизни я пожалел, что не родился художником.
Вчера Аня мне сказала:
— Я знаю, мама… она спала с тобой…
— Именно поэтому, — живо откликнулся я, — я отношусь к тебе как к дочери.
Легальные наркотики продаются не только в Голландии. Коробочку с синими и розовыми таблетками я заметил у Ани в спальне, на тумбочке рядом с кроватью. Принимает на ночь, чтобы сны снились радостные и беззаботные?
Мы лежали в постели в ее комнате. Она сопротивлялась, изгибалась, изворачивалась, не давалась. Кричала, шипела, как змея. Наконец я овладел ею. Грубо, жестоко. Почти изнасиловал.
— Ты знаешь, — сказала она, когда все было позади, — мне это даже понравилось.
Я посмотрел на нее. Напоролся на горящие глаза. Обожаю таких женщин! С ними не соскучишься. Совершенно сумасшедший взгляд. Глаз не оторвать. Ей бы топор сейчас в руки.
Вырвалось:
— Ты могла бы убить человека?
Она усмехнулась:
— Запросто.
И в то же время во взгляде ее было столько тоски, одиночества и безысходности, сколько не было и у меня.
— Одинокие люди превращаются в волков, — сказал я.
— Это меня не пугает.
Нет, не может она быть дочерью Димы, этого ласкового, безобидного пьяницы. Скорее уж — моя. Но я не сказал ей и никогда не скажу, что ее зубную щетку я не так давно отправил в частную лабораторию. На предмет определения наличия родства. Я много грешил. Но греха кровосмесительства на мне нет: лаборатория это подтвердила.
Волчий взгляд. Откуда он у нее?
Илюша бредет по берегу и смотрит вниз, выискивая что-то. Наклоняется, поднимает некий плоский предмет, это галечный камешек удивительной формы, в виде идеального треугольника, разноцветный, весь в красочных извивах и изломах. Камень очень красив, он светится, как если бы был сделан из прозрачного золота. Если присмотреться, то в середине можно увидеть человеческий глаз.
— Когда я вырасту, я буду делать тебе дорогие подарки, а пока… возьми, это тебе, — он протягивает мне камешек. Слова из сна. И камешек из сна. Треугольный, с очень острыми краями. Я начинаю верить в чудеса. Я опускаю камешек в карман.
Пляж постепенно заполняется. Разношерстная публика. Пожилые немецкие пары. Девицы. Длинноногие, толстоногие, кривоногие, коротконогие. Всякие. Молодые мужчины, мускулистые, нежно-шоколадные от загара; рыскающие плотоядные взгляды, целят в искательниц приключений. Самцы. При ходьбе победительно поигрывают литыми ягодицами. Бритая грудь. Обязательная татуировка. И я, сорокапятилетний стареющий Сапега. Слава богу, что Аня пока еще при мне. Улизнет, улизнет как пить дать, улизнет, как только найдет кого-нибудь моложе, глупее и сексуальней.
Я по привычке посматриваю на женщин. Попадаются прехорошенькие. Одна привлекает мое внимание. Похожа на рано оперившегося ребенка. Губы в плутоватой улыбке, маленькая грудь, загорелые изящные ноги. Над ней склонился мужчина с вислым животом. Хищно сверкнули вставные зубы. Жадный поцелуй в шею. Имеет право. Богат, разумеется, и любвеобилен. Завидовать нечему, скоро и я буду таким: я имею в виду живот и зубы. Все идет к тому. Ем я много, придирчиво и капризно выбираю блюда в ресторане — много сладкого и жирного. Если дело пойдет так и дальше, то скоро наращу такой же живот. А зубы?.. И за ними дело не станет: выпадут через год. Ну и что? Заменю их вставными из платины, керамики или циркония. Можно из золота или платины. Выбор безграничен. Вставные зубы надежней и красивей природных. Практичней и безопасней. На ночь отлепил от десен и опустил в стакан с водой. Язык не прикусишь во сне. И в драку можно ввязываться без опаски, что их выбьют. Очень удобно.
Аня и Илюша уплыли, как мне казалось, слишком далеко от берега. Я поднялся и с возрастающим напряжением следил за ними. На солнце натекли тучи, со стороны моря потянуло тревожной прохладой.
Я стою и всматриваюсь вдаль. Чайки беспокойно кружат в отдалении и молчат. Это к дождю, к непогоде. Ветер усиливается. Спасатель спустился с вышки и, приняв красивую позу, оживленно болтал с какой-то блондинкой. Мегафон он держал в руке с небрежным изяществом, словно это была теннисная ракетка.
…Детский крик, притушенный мерным рокотом волн и пляжным бормотанием. Ни секунды не медля, на ходу срывая с себя одежду, я рванул к морю. Я плыл на крики, не понимая, что плыву в противоположную сторону.
…Временами я отдыхал, лежа на спине, разведя ноги в стороны и слегка помогая себе руками, чтобы не перевернуться на волне и не пойти ко дну. Пасмурное небо над головой. И миля соленой воды — подо мной.
Уже находясь на порядочном расстоянии от берега, я видел, как Илюша и Аня вышли из моря на пляж. Я даже видел, как Аня растирала Илюшу полотенцем. Мне показалось, что я слышу их беззаботный смех. Я кричал, пока не охрип. Никто меня не видел и не слышал. Спасатель на вышке, судя по всему, либо уснул, либо его увела с собой какая-нибудь блондинка.
Одинокая чайка пролетела над головой, чиркнув крылом по волосам; поняв, что я пока не съедобен, оглушила меня раздраженным криком.
Несмотря на все мои усилия, меня все дальше и дальше относило в море. К утру меня, вернее мой хладный труп, прибьет к какому-нибудь острову. Я слышал, их здесь сотни. Это лучше, чем быть съеденным акулами. Все-таки будет что похоронить.
Я перевернулся на живот и мерно работал руками и ногами — лишь бы двигаться, лишь бы куда-то плыть. Вокруг меня была вода и только вода. Берега уже не было видно. Голосов не слышно. Почти тишина. Только волны плещутся. Волны в белоснежных гребешках. Меня укачивает. Волна приподнимает меня, ветер холодит спину, обращенную к небу, я барахтаюсь, размахиваю руками вхолостую, потом мягко проваливаюсь в пропасть, полную кипящей пены и кажущуюся мне бездонной. Тело устает. Мышцы деревенеют. Лень шевелиться. Усталость лишает воли бороться. Скоро смерть. Солнце опять выныривает из-за туч и прицельно бьет в темечко. Голова быстро нагревается. Жар проникает в мозг. Так недолго и до теплового удара. В детстве у меня это уже было. Температура за сорок, а трясло и знобило так, будто я возлежал на льдине. Мать согревала меня, заваливая пуховиками. В здешних водах можно много чего найти, только не пуховики.
Я судорожно пытался что-то придумать. Хорошо рассуждать о собственной смерти, когда она в необозримо далеком будущем. А тут она рядом. Рукой подать. Восстановить свою способность к исчезновению? Ну, восстановлю. И чего я добьюсь? Ей здесь не найти применения. А если применишь, камнем пойдешь ко дну. Какого хрена я бросился в воду? Ах, напрасные страхи, напрасные страхи… Аня и Илюша поплавали, подурачились, покричали. А я переполошился. Нервы ни к черту. Вот к чему приводят варварские эскапады с чужими жизнями. А теперь вишу на ниточке. Между жизнью и смертью. Да и ниточки никакой нет. Вспомнились подштанники с дыркой на жопе. Анекдот. Ошалев от безделья и богатства, потешался над жизнью и смертью. Нашел игрушку — собственную жизнь. Анекдот. Жизнь, да простится мне сия дидактическая нотка, не анекдот. Хотя часто и претендует на это. В жизни, особенно вдали от берега, не до анекдота, не до смеха, здесь все не понарошку. А умирать всегда плохо, что с дыркой, что без дырки, что вообще без подштанников.
В чем провинился Цинкель? А ведь я едва не убил его. А виноват фальшивомонетчик лишь в том, что из-за моей ошибки едва не лишился жизни. Он, конечно, мошенник, но смерти не заслуживал. Господь исправил мою ошибку, чудесно подкорректировав удар спицей.
В чем виновата моя первая жена? В том, что у нее был непредсказуемый характер, который мучил меня много лет? Ну, метнула она мне в голову чайник, полный кипятка. Не попала же. Если бы я приложил больше усилий, заботы, может, она бы выздоровела? Разошлась бы со мной, вышла бы замуж за более покладистого и менее кровожадного человека и жила бы в свое удовольствие.
Пищик не был мерзавцем. Максимум, чего он заслужил, это пенсии. Но никак не смерти.
Геворкян… С ним можно было договориться. Но я предпочел его убить. Да еще поглумился, надругался над его трупом.
Липовый таксист с рулем-сковородой, его напарник, вымогатели и убийцы моей безногой мадонны не вызывали сочувствия. Туда им и дорога. Но в остальном… Я взял на себя роль вершителя судеб. Но я не Монте-Кристо. Я банальный убийца, неловко прикрывающийся соображениями высшего порядка. Начитался Достоевского и Ницше. Кстати, они никого не убивали.
Какое-то время у меня еще хватает сил, чтобы более или менее здраво размышлять. В сущности, я совершил едва ли не единственный в своей жизни благородный поступок: не рассуждая, бросился в море. Принял бурные проявления радости за истошные крики о помощи. И вляпался в глупейшую историю. Что и должно было произойти. Все логично. Хотел геройствовать, а с непривычки опростоволосился. Геройствуют, как правило, порядочные люди. Что сказал мне на прощанье Дима Брагин? Сволочью обозвал. И вот, извольте, сволочь болтается на волнах вдали от берега в какой-то соленой луже, якобы имеющей выход в Мировой океан.
Говорят, так бывает перед смертью. Вдруг все стало четким, простым и ясным. Все вопросы, всю жизнь изводившие меня, мучившие меня, разом разрешились. Умру я — и погибнет Вселенная! Когда я исчезну, ничего не будет! Тьма. Вместе со мной мир превратится в Ничто. Беспросветный конец! Погибель! Умирать страшно. Невероятно страшно! Вместе с тобой умирает огромная, нескончаемая, грандиозная, загадочная Вселенная, она неизмеримо больше, величественней тебя, твоего мизерного «я», о! как это страшно! Смерть существует помимо тебя, она последовательна и неумолима, ты не можешь на нее повлиять, не можешь от нее отвертеться, даже если попытаешься спрятаться от нее в платяном шкафу: она отовсюду тебя достанет. И еще. Я не должен распоряжаться Жизнью. Это дело Бога, не мое. А я, ничтожество, покусился на Жизнь!
И начались видения. От жары и смертной тоски. Я вдруг раздвоился. Раскололся на двух Сапег. Один, обосновавшись на нависшем над морем мягчайшем облаке, с любопытством смотрел вниз. Другой — беспомощный, бесконечно одинокий, всеми покинутый, всеми презираемый, всеми забытый, качался на волнах и не сводил глаз со своего заоблачного двойника. Вот так сходят с ума.
Защипало глаза то ли от соленой воды, то ли от слез. Что мне сделал Дима Брагин? Добрый, безобидный, талантливый, хрупкий, нежный, как Иисус. Неустроенный, горемычный алкаш, одна отрада которого искусство, которому он, часто изменяя, служил всю свою жизнь.
А скольких людей я обидел! Припомнился морозный сырой день, Курский вокзал, холод пробирает до костей, хуже не бывает. Проголодался. Подошел к тележке с горячими пирожками. Продавщица в рваных варежках, немолодая и злобная. А может, и молодая и не злобная, но кто не постареет и не озлобится на морозе? Закоченела, хоть и в валенках. Переминается с ноги на ногу. Простужено сипит: «С мясом, с капустой!» Изо рта пар. Дрожащие губы ярко накрашены, но все равно синь проглядывает. Глаза от холода слезятся. Обсчитала на грош. Может, случайно: все-таки мороз, пальцы не слушаются. Я ее обматерил. Простить себе не могу! Сколько таких, обиженных мной!
Проститутку ударил… спьяну. Кому-то от злости нахамил, так, ненароком, походя. И на долгие годы все это позабыл. А сейчас вспомнил. Память, будь она проклята.
О, горе мне, горе! Нет, так дело не пойдет! Вместо того чтобы изо всех сил бороться за плавучесть, я, кажется, начал каяться! Как это пошло и постыдно — каяться, когда смерть рядом! Каяться в расчете на то, что тебя услышат небеса! Нет чтобы каяться, когда тебе ничто не угрожает, когда тебя к этому побуждает лишь совесть. Было бы правильней каяться, когда сидишь в ресторане, а грудастая официантка подает тебе дымящееся жаркое под соусом бешамель. А ты запиваешь его огромной кружкой ледяного пива. Пена в два пальца. Я облизываю потрескавшиеся губы. Все шершаво, солено и горько. Не до пива тут, пресной воды бы сейчас.
Обилие воды, которую нельзя пить, сводит с ума. За глоток воды отдал бы не то что полцарства, отдал бы все царство, если бы оно у меня было, да еще прихватил бы кусок от соседа.
Легко каяться, когда тебе плохо, а вот покайся, когда у тебя все в полном порядке — и долгов нет, и здоровье как у быка. Тогда покаяние будет полноценным и искренним.
Приберегу-ка я удовольствие покаяться на потом, как это делают, если не врал покойный Корытников, мудрые мусульмане, оставляя удовольствия, в числе коих сладкое вино и не менее сладкие женщины, на потом, то есть на жизнь после смерти. Ну, что там будет после смерти, мне неизвестно, а вот потом, когда я выберусь из этой передряги, я покаюсь на всю железку, на холодную голову и по полной, так сказать, программе, то есть с толком, расстановкой и наслаждением. Надо проверить, будет ли мне удобно каяться, когда я буду сидеть за ресторанным столиком с видом на море и сочная розовощекая официантка будет поить меня янтарным пивом.
Как любой нормальный человек, я мечтал о покое в душе. И пришел к выводу, что при жизни покоя быть не может. Жизнь слишком суматошна, непредсказуема, сумрачна и тревожна, чтобы быть покойной. Покой приходит лишь со смертью. И приходит не какой-нибудь там локальный, временный покой, а — вечный. Покой, так сказать, на все времена. Не покой, а конфетка, пальчики оближешь. Одно плохо — с жизнью придется расстаться. Ничего не попишешь, ничто, как известно, не дается даром.
И еще. Господь или кто-то, кто с Его ведома узурпировал власть в подлунном мире, строго следит за гармонией, за равновесием, за соразмерностью: именно поэтому жизнь всегда равна смерти.
Самоубийцы. Не самые уравновешенные люди. Зато самые свободные. Философы. Я имею в виду не тех, кто вешается с горя, от безнадеги, поддавшись порыву, а тех, кто идет на это сознательно, после долгих размышлений. Таким можно только позавидовать. Обрести свободу в живой жизни невозможно по определению, говорят они сами себе и поэтому с удовольствием накидывают себе веревку на шею, разом освобождая себя от проклятых земных забот: от долгов денежных и моральных, от угрызений совести, от грехов, от воспоминаний о совершенных злодеяниях, которые изводят по ночам, словом, от всего того, что не дает жить спокойно.
Да, временами, что уж тут скрывать, мне хотелось помереть. Был такой грех. Но одно дело помереть цивилизованно, в месте если впрямую и не предназначенном для этого, но, по крайней мере, чисто прибранном и построенном с любовью и профессионально: я имею в виду набережную Тараса Шевченко. И совсем другое — быть сожранным и без остатка переваренным в зловонном брюхе гнусной животины вроде акулы.
Вся моя прошлая жизнь, когда я мысленно обернулся и попытался разом охватить ее, от детства до сегодняшнего дня, показалась мне короткой, как один день. Я охватил ее без труда. Стоило ли тогда все это затевать 45 лет назад, если эти 45 лет с легкостью вместились в один день?
В самый разгар моих размышлений о жизни и смерти, которые помогли мне скоротать время, набежали тучи. Небеса почернели. Засверкали молнии. Почти сразу на меня обрушился холодный ливень. Дождь заливал лицо. И хотя стало трудно дышать, я широко раскрытым ртом ловил дождевые капли. Увы, наловил немного. Я почти ничего не видел. Стена ледяной воды низвергалась с небес. Без воды, как известно, долго не проживешь, но когда ее слишком много… Уцелеть бы. Такого острого чувства страха и одиночества я не испытывал никогда.
И тут «Плачи Иеремии» пришли мне на помощь. Перед глазами запылали строки: «Проклят день, в который я родился! день, в который родила меня мать моя, да не будет благословен!» Перекрывая гром и рев волн, плача, я вопил: «Для чего вышел я из утробы, чтобы видеть труды и скорби, и чтобы дни мои исчезали в бесславии?» Последнее рыдание утроило мои силы. Нет, не пришло еще мое время! Пусть смерть меня подождет. Буду бороться, пока волны не выкинут меня на берег или пока не обмелеет море! Не знаю, как долго все это длилось, но вот ливень стал утихать, ливень постепенно перешел в дождь, дождь в дождик, а дождик — в водяную пыль, а потом сквозь разрывы в тучах ликующе засверкало солнце. Сразу потеплело. Дышать стало легче. Но дальше — провал: несколько часов в беспамятстве. Пришел в себя, когда наступила ночь. Меня мучила жажда. Язык одеревенел. Я заметно ослабел. Но я не терял надежды, во мне крепла уверенность, что меня спасут.
Я впервые за все время поднес часы к глазам. Час ночи. И тут к «Плачам Иеремии» вовремя подключились звезды: они тоже должны были поучаствовать в моем спасении. Звезды, мириады звезд. Вот Млечный Путь. Интересно, сколько людей, запрокинув головы, взирают сейчас на небо и видят загадочный Млечный Путь? Я, раскинув руки, лежал на спине и пытался раствориться в бездонной, неописуемо прекрасной вселенной. Да-да, Млечный Путь — это мое спасение! Млечный Путь, все это сияющее скопище безмерного множества звезд вдруг приблизилось ко мне, Млечный Путь вдруг распался на части, и я увидел каждую звезду в отдельности. Звездное золото, звездное серебро и звездный хрусталь! Полная луна казалась лишней на этом звездном празднике вселенской жизни, она была слишком ярка и вульгарна. Я забыл о страхе. Все это принадлежало мне. Звезды перемигивались, переговаривались со мной и друг с другом. Время не имело ни конца, ни начала. Я не ощущал себя бессмысленной беспомощной песчинкой. Я был приобщен к красоте и величию вселенной. Я был неумирающей частью ее, неумирающей частью Млечного Пути. Я почувствовал, что восторг переполняет меня, что он переливается через край, — пора было его и умерить. «Выхожу один я на дорогу! — заорал я, чтобы поубавить пафос. — А со мною сорок человек!»
Главное, это не уснуть, не уснуть, твердил я себе беспрестанно.
Если уснешь, то уснешь с концами. Никакой Господь не воскресит.
Чтобы взбодрить себя, пришлось перебрать в памяти смертные свои грехи. Их было много, но мне хватило одного — первого.
Первый грех, с чего все и началось, — давняя поездка к умирающей матери. Укоряющий и одновременно виноватый взгляд отца, словно он винил не меня, а себя — за сына, предателя и подлеца… и опять что-то соленое стало разъедать мне глаза.
Есть Господь, есть! Если Господь помогает даже таким отпетым негодяям, как я, значит, существует некая высшая справедливость, понимание которой недоступно порядочным людям. Меня подобрали местные рыбаки. Их было трое. Старик с сыновьями. Меня втащили в лодку и положили на сети, от которых упоительно пахло свежей рыбой. Запах жизни. Я привалился к борту и высморкался в воду кровью. Потом рыбаки напоили меня водой из огромного термоса, такой холодной, что у меня заныли зубы. Разом я выпил, наверно, литра два.
Сутки одиночества в море. Да еще в грозу. Для безрассудных храбрецов, плавающих как топор, — это рекорд, который, уверен, никогда никому не перекрыть. Это ж как должно было все сойтись, чтобы в один пакет попали страх, покаяние, «Плачи Иеремии», звезды, Господь и мои истинные спасители — рыбаки! Прощаясь, я снял с руки золотой «Ролекс». Год назад я выложил за него 30 тысяч долларов. 30 тысяч, так оценил я свою жизнь.
— Китай? — спросил один из сыновей, рассматривая часы.
Я отрицательно помотал головой.
— Они стуят… — я изобразил на пальцах цифру с четырьмя нулями.
— Как часто вы здесь купаетесь? — вежливо поинтересовался старик, отбирая часы у сына. Он понял, что я не шучу. — Мы забросим рыбалку и с завтрашнего дня будем барражировать в этом районе с утра до ночи.
Дружески похлопав меня по спине и посмеиваясь, они высадили меня на том самом месте, откуда почти сутки назад я стартовал в бескрайние морские просторы.
Пляж был полон, и поэтому на меня никто не обратил внимания. Я лег животом на песок и тотчас уснул.
Я спал, наверно, часа два. Сон освежил меня. Продрав глаза, я сел, огляделся. К этому времени пляж почти опустел. День клонился к вечеру.
Спортивные брюки, бутылку с водой, плед, халат, бумажник, шлепанцы — никто не тронул. Словно на пляже перевелись воры. А ведь не далее как три дня назад здесь обокрали чету из Англии. А у меня никто ничего не тронул. Даже красивый камушек, подарок сына, в кармане брюк был на месте. Не было только сына и Ани. Я опять ощутил сильнейший приступ жажды. Я припал к бутылке, вода оказалась горячей, но меня это не остановило. Я отпил не меньше половины, оделся и отправился на поиски.
Нашел я их сразу. Прибрежный ресторанчик. Терраса. Столики под навесом. Илюша и Аня сидели спиной ко мне, лицом к морю.
…Недавно я получил ответ из лаборатории. На этот раз он касался Илюши. Плотный конверт. Письмо на мое имя. Официальное. С печатями. Не вскрывая, я смял его и положил в пепельницу. Поднес зажигалку. Смотрел, как сгорают мои сомнения и мой стыд. Налетевший порыв ветра разметал пепел по воздуху.
…Мой сын с увлечением поедал мороженое. Его пополневшие щеки лоснились. Глаза сияли, даже отсюда видно.
В какой-то момент Аня оглянулась, что-то произнесла. Клянусь, она смотрела на меня, меня не видя. Словно меня и не было. Словно я пустое место. Но я знал, что она сказала. «Еще не время…»
Потом Аня придвинулась к Илюше. Илюша, продолжая уплетать мороженое, повернул к ней радостное лицо. Потом оба снова принялись смотреть в сторону закатного моря. Они смотрели туда, где совсем недавно я боролся со смертью.
Вокруг меня текла жизнь, сновали официанты, галдели посетители. Несколько раз меня толкнули. Никто и не подумал извиниться.
Я постоял минут пять. Или десять. Или сто лет.
Господи, кто я? Что я здесь делаю? Где тот шутник, что играючи отправлял людей на тот свет? Куда он подевался? А что, если пошутить, вспомнив дни золотые? Для этого надо было себя чем-то взбодрить. Я подошел к бару.
Водка подействовала так, как я и ожидал. Самое время увенчать эту часть жизни чем-то экстраординарным. Ведь до полного краха полшага. Самое время для шутки. Шутка. Ну, конечно, шутка! Хорошая, надежная. Шутка не циркового фокусника или пароходного шулера, а работа великого мастера. Надо было поразить мир выдающейся, высококачественной шуткой. Этаким шутовством класса люкс, буффонадой буффонад. А что, если ускориться? Да так, чтобы весь мир остановился окончательно и бесповоротно — навек? А я буду как ни в чем не бывало ходить и рассматривать замершие, как изваяния, человеческие фигуры, без опаски накручивая им уши, строя «козу» и взъерошивая куафюры.
Мысли в голове выровнялись. Двинулись в одном направлении. В какой-то точке они совместились. Началось самое интересное. В какой-то момент разнородные звуки вокруг меня объединились в единый мощный поток и стали напоминать рокот океана. А потом наступила гудящая тишина.
Неведомая сила подняла меня над землей и швырнула в небесные просторы. Напитавшись эфиром, я разбух, как воздушный шар размером с аэростат, я плыл над притихшей, застывшей землей и видел людей, замерших в самых разнообразных позах. Так они будут стоять, пока мне не надоест.
Все в этом мире, пусть на краткий миг, было подчинено мне. Все живое будет бездействовать, я же буду витать в ноосфере, наслаждаясь одиночеством и своей кратковременной, но безраздельной властью.
Но очень быстро мне все это стало приедаться. Чувствовать, что все вокруг тебя замерло, чуть ли не умерло, а ты остался на всем белом свете один, не подчиняясь законам, по которым живет большинство, было невыносимым испытанием. Один во всем мире! Это ужасно! Одиночество тогда приятно, когда оно рукотворно и кратковременно, когда оно питает иллюзию, в которой нет места унынию. А тут вселенское одиночество, даже не одиночество, а мировая скорбь, подкатившая ко мне с неожиданной стороны. Если я усилием воли сейчас же не прекращу это хулиганство, носиться мне над землей, как ведьме на помеле, до скончания века. Добром это не кончится: поносишься так, поносишься и рано или поздно, не дожидаясь скончания века, околеешь. Я отдал своим необычным талантам приказ спуститься на бренную землю. Воображаемый аэростат бесшумно обмяк, и я снова оказался среди людей.
И тут же разнородные шумы нахлынули на меня: словно я вынул из ушных раковин ватные затычки. Я расправил плечи и осмотрелся. Я стоял на прежнем месте, возле барной стойки.
Никто не заметил моих полетов и моего одиночества: все были заняты своими делами. Под Джея Хокинса на ресторанной веранде извивалась в причудливом танце парочка малолеток, улыбался, сияя белоснежными зубами, бармен, молодящиеся американки утоляли жажду крепкими напитками, дремал в кресле бородач с дымящейся трубкой, пепел сыпался ему на волосатую грудь. Мир праздных людей навалился на меня. Но никто не заметил, как изменился я. И это было прекрасно. Пусть шутку никто не оценил, хватит и того, что оценил ее я. Шутка вышла чудо как хороша, мозги мне прочистила.
Все мы, родившиеся, живущие и умершие, избранники Бога. Глубокое осознание того, что ты не мог не родиться, что все то, что живет и дышит вокруг тебя, это тоже часть тебя, — все это вдруг наполнило меня покоем и тихой печалью. Мне уже было не страшно умереть. Я понял, какая мне выпала удача — родиться. Моя жизнь — это дар Божий, аванс, который мне отпустили, еще не зная, кто из меня вылупится, святой или мерзавец. Слова истрепанные, но если ты пришел к ним сам, путем долгих мучительных размышлений наедине со своей душой, значит, ты постиг одну из ипостасей истины.
Умирать, конечно, не хочется. Но когда придет печальная минута расставания, хорошо бы к этому мгновению проникнуться оптимистичной мыслью о том, что все-таки тебе несказанно повезло, и некогда тебе была дарована жизнь. Что ты был извлечен из небытия, что ты выиграл по жребию у кого-то, от кого это везение отвернулось, кому не повезло родиться, а ты прожил-таки какую-никакую жизнь, в которой кроме напастей, болезней и переживаний было немало счастливых часов, полных довольства и любви.
Прежде все было глухо во мне, все намертво закрыто на все застежки; ни луч света, ни потрясения, ни сострадания, ни любовь, ни восторги — ничто не проникало внутрь, ничто! Душа моя, как душа Кощея, прохлаждалась где-то за горами, за долами.
Почему у человека, еще вчера взвешивавшего за прилавком колбасу или считавшего чужие деньги в банке, вдруг возникает желание покорить Северный полюс, завоевать сердце поп-звезды, поджечь свой дом или отравить соседа крысиным ядом?
Какова здесь роль среды, воспитания и еще чего-то, придуманного социологами и психоаналитиками? Два моих сокурсника, дети почтенных и благонамеренных родителей, не буду называть их имен, однажды под покровом ночи проникли в актовый зал института, спустили люстру, накакали в нее и подняли снова. Кстати, оба в дальнейшем сделали успешную карьеру. Сейчас они известные в научном мире ученые и какают, наверно, там, где положено. Другой мой сокурсник, Мишка Андреев, также сын почтенных родителей, после успешной сдачи летней сессии, на радостях в аллеях «Эрмитажа» пустой водочной бутылкой крушил уличные фонари. Ныне он уважаемый университетский профессор, без пяти минут академик и автор монографий по истории каких-то западноевропейских литератур.
Я не утверждаю, что гадить в хрустальные люстры и колотить фонари — хорошо, а двигать вперед науку — плохо. Я просто хочу напомнить, что говорил Набоков о том, что лежит в основе формирования личности. Наследственность, среда и некое «Х». Так вот, говорил Набоков, во всей этой триаде среда играет второстепенную роль. А вот наследственность и это загадочное «Х»…
Если выкинуть из триады еще и наследственность, то останется загадочное «Х». Что это такое?..
Может, все коренится в человеке? В той неизведанной его части, что находится в сердце?
Вдруг, ни к селу ни к городу, в голове возникла странная, чудовищная мысль: я протыкал чужие сердца, в то время как о своем сердце надо было печься, ведь, наверно, там и хоронится это чертово «Х». Что изменилось во мне? Что пробудило во мне человеческие чувства, совесть, наконец? Видно, было что-то изначально. Таинственное ли это Нечто из набоковского триединства — не знаю и теперь уж, наверно, никогда не узнаю.
Я устало вздохнул. Мне надоели рассуждения о смыслах, природе и мотивах поступков.
Аня и Илюша были живы, здоровы и счастливы. Все остальное не имело значения. Впереди была жизнь. До конца было еще очень и очень далеко, и самое сложное и трудное только начиналось.
Меня не покидало ощущение незавершенности чего-то, что можно назвать жизнью. Но жизнь известно, чем завершается. Несмотря на болезненную склонность беспрестанно держать в голове мысли о смерти, что-то заставляло меня цепляться за жизнь. Жизнь не роман и не сказка. У нее, даже в случае моей смерти, нет конца, она продлится, пока горяча Земля и пока светит Солнце.
Мне сорок пять. Или чуть-чуть больше. Написан, так сказать, первый том, то есть прожита первая половина жизни.
Вторая — вряд ли будет лучше первой. Уничтожить себя, как уничтожил Гоголь второй том «Мертвых душ»? Чтобы никто не узнал, чем дело-то кончилось? Что ж, дело хорошее. Только надо придумать, как это проделать пострашней. Что может предложить нам жестокая история? Смерть от удушья, яд, быстро пожирающий внутренности, смерть на костре, в петле, в омуте. Хорошие смерти, надежные, добротные, мучительные. Это как раз то, что я заслужил. Но этого мало. Надо еще что-то. Более изуверское.