Путешествие. Крошечный отпуск на три часа, а потом снова поезд и вокзал Сольцбурга — но это потом. Мы с Юргеном обошли три главные улицы Мельхена, заглянули в лавочки и магазинчики — и любопытства ради, и ради иной атмосферы. Маленькое все, без размаха, тесное и уютное. Продавцов не штат, а чаще всего — один, и он же — владелец. Обращение как к гостям, расспросы.
В «Шерсти и Пушинке» — магазине всего вязаного и теплого, застряла у полки с шапками и не могла от одной отвести глаза.
— Себе? — Спросил Юрген.
— Катарине.
Он засмеялся, и даже ткнулся лбом мне в плечо — стоял позади, рядом в этом закутке не поместиться. — Бери! Не знаю, что она сделает с тобой за такой подарок, но в ней она будет неповторима.
— Шутишь?
— Нет. Давай, снимай и забирай. Не шучу.
Желтая шапка. С большим помпоном из меха, как раз в цвет отделки ее курточки, и длинными «ушами», внизу которых полоской шла такая же оторочка. Я и взяла. Не понравится, так не понравится, а мне приглянулась, — увидела и сразу вспомнила подругу.
В кафе сидеть не стали. Не потому что я стушевалась, а не хотелось просто так. Пошли в парк на окраине, там, судя по карте в сети, обещались быть озерцо, мост, беседки и заповедник грабового леса, где ничего не тронули, только следили за чистотой дорожек. В пекарне набрали еды, — пирожков и сладких печений, а чай у нас был с собой в двух термосах. Юрген и мой и свой заправил в боковые карманы рюкзака и выглядел заправским городским путешественником. Погода без солнца, но теплее привычной ноябрьской. Подбирались тучи, но дождь, если и пойдет — нас уже не застанет.
— Юрка, а почему я — мотылек?
Прошли по парку, в беседке перекусили, обошли озерцо и постояли на мостике, подкармливая уток остатками выпечки. А теперь углубились в рощу деревьев. Все ветви голые, а под ногами толща листвы. Вода и мостик напомнили мне о паре, с которой столкнул вызов. Муж и жена, кризис отношений, ее ложь, его ревность. Она — «ласточка» из-за двух темных прядок, спадавших на шею.
— Не знаю… нет. Наверное, знаю почему.
— Почему?
— Когда-то, давно-давно-давно! — Он подхватил меня подмышки, прокрутил одним оборотом, и поставил на землю. — Она очень красивая, веселая и сероглазая девчонка спросила, что за узор у меня на руке. Помнишь?
— Нет. Это мы так с тобой познакомились? Юрка, прости, я каюсь и сожалею, но я вообще не помню когда мы впервые встретились и где. Или ветер в голове был, или не знаю, что еще. Юрка!
— Смотри, какое местечко.
Дошли до упавшего дерева. Ствол умудрился попасть при падении между двумя другими деревьями. Застрял в расщелине, и теперь не лежал на земле, а держался выше — на подпорках и собственной кроне. Как высокая круглая лавка. Юрген снова меня подхватил, подсадив, а сам остался стоять напротив — обнимая за талию и приблизив лицо к лицу:
— В твой капюшон можно заглядывать как в грот. Тебе тепло, теперь совсем не мерзнешь?
— Совсем. — Поджала ноги, чтобы не пачкать его одежду подошвами, а руки уложила на плечи: — А я тебя теперь выше. На чуть-чуть, но выше.
— Ирис, ты счастлива?
— Да.
Хорошее уединение, тихое и спокойное. Идеальное место для чувств и откровений.
— Так ты расскажешь?
— На собрании, летом… — он улыбнулся. — Там еще и не собрание, а так, половина пограничников во дворе ждала, в квартире душно. Я редко ходил на общие, когда все районы, а тут пришлось. Повестку не помню, помню, что обязаловка присутствовать. Прислонился к стене у подъезда, залип в сети — время убить. Здоровался, если знакомых видел. Так поглядывал — кто подошел, сколько народу набирается… тебя заметил. Легкая, летящая, в светлом платье и каких-то босоножках — одно название. На самом деле, как босиком. Примкнула к своим, восточным. Я так и про анимо забыл, и здороваться забыл — пялился издалека. Старосты на детской площадке пограничников сгрудили. О чем говорили — все равно, я все перемещался и перемещался в паузах, чтобы подобраться поближе. Встал рядом. Что происходит, не понимаю, а как магнитом. Разглядеть тебя хотел. А ты вдруг раз, поворачиваешь голову и рассекречиваешь, смотришь так ясно и открыто, как будто я не незнакомец, а давний приятель. Шепнула «Привет, я Ирис. А ты новенький?», что-то еще сказала, на старост кивнула, скуксилась, что скучно. Я язык от неба оторвал, сказал, что Юрген, что не новенький…
Юрген замолчал, улыбнулся с ностальгией, а взгляд с моего лица перевел в сторону. У меня все смутно. Я напрягала память, но ничего кроме факта — у Юргена в то время волосы были короче, не помнила.
— А потом ты увидела рисунок на руке. Накануне на смене в больницу ребенка привезли. Ехал с бабушкой и дедушкой на машине, попал в аварию. Ничего страшного, но надо осмотреть, ссадины обработать, повязку на ногу наложить — кожу содрал. Испуга, слез столько. Я ему разрешил, чтобы отвлечь и помочь, взять банку йода, ватную палочку и обработать руку мне. Ему коллега коленку мажет, а он как бы меня тоже лечит. Только мальчишка не стал вазюкать, как придется, а узоры выводить. Увлекся, слезы высохли.
— А вот это я уже вспоминаю! Спиральки и точечки, как будто крупные веснушки до локтя.
— Да, малец меня палочкой истыкал, стараясь поярче, побольше йода налить.
— Так мотылек откуда? Похожа была из-за светлого платья?
— Не совсем. Спросила «можно?» и подхватила под запястье ладошкой. Занесла над рисунком вторую руку и коснулась пальцами. Повела, едва касаясь, по линии. Не нарочно, наивно, не понимая, что получается так чувственно. Искала в путанице то логическое движение, которое задумал маленький художник. Наверное… наверное поэтому — касания мотылька, ласковые и легкие.
— Я так сделала?
Перчатки лежали в сумке. Я с удивлением убрала руки с плеч, склонила голову и нашла ладонь Юргена. Бледная, горячая на ощупь, из всех доступных линий — белый короткий шов на запястье, дальше только кромка свитера и куртки. Погладила пальцем шрамик. А потом приподняла руку Юргена и поцеловала запястье. Меня охватила такая нежность, что хотелось поцеловать ему и ладонь и пальцы, но Юрген выскользнул — и чуть погладил меня по щеке.
— Ирис… я хочу спросить тебя об одной… нет, о двух вещах.
Голос серьезный. Глаза потемнели и взгляд стал пристальным.
— Спрашивай.
— Почему ты оставила свою фамилию, а не взяла фамилию Петера?
Секунды тишины. Мне не верилось, что я в такую минуту вдруг услышала подобный вопрос. Я здесь и сейчас всей душой и каждой секундой с Юркой, а он внезапно плеснул чего-то горького, произнеся имя моего бывшего мужа, и заставив почувствовать привкус прошлого. Он понял, что разрушил романтику, но твердо повторил:
— Почему? Я узнал, потому что ты по больничным документам числилась с девичьей фамилией. И мать тебя так и назвала — Ирис Соль. Прости, для таких вопросов никогда не будет подходящего времени, а мне важно знать.
— Потому что он захотел, наоборот, взять мою. Петер Пеши — из-за сочетания его с детства дразнили «потерпевшим», и он ненавидел свою фамилию. Петер Соль — благозвучней. Я не возражала.
Юрген молчал. Собирался, и я замерла, предчувствуя, что второй вопрос тяжелее первого.
— Что ты к нему чувствуешь?
Да, ему — тяжелее, а мне наоборот. Я легко призналась:
— Ничего. Даже не злюсь и не обижаюсь, — он не злодей и не монстр. Каждый искал свое, но мы в друг друге ошиблись, и я виновата в этом не меньше. И хочется сказать: спасибо, что ушел, спасибо, что не втянул меня из чувства долга в годы мучительного сожительства. Жалею об одном, — не пришел ни разу в больницу. По-человечески хотелось, а не чемодан и бумажка. Чисто по-человечески.
— Он приходил в больницу.
— Что?
Под моим взглядом Юрген стал еще бледнее.
— Это последнее, о чем я умалчивал и не мог взять и сказать, Ирис… иногда трусливо думал, что лучше будет, если ты не узнаешь никогда.
— Решился — говори.
— Я воспользовался служебным положением матери и пошел в палату, не имея никакого права находиться не то что в отделении, даже в самом здании. Тебя только подняли с реанимации, ты спала под лекарствами, а я не устоял, чтобы не прийти и не посмотреть. И не только — за руку взял, целовал ладонь и пальцы. Петер увидел… его впустили вполне по закону, к жене, ждал, оказывается, с самого утра пока тебя переведут. А тут такая картина. Как оправдаться, сразу не сообразил, а он тут же стал кидать обвинения, что ты изменщица, что и ребенка от любовника нагуляла, что глаза у него открылись на твою… натуру. И меня снесло. Я избил его. Из ненависти, из ревности, из зависти, что ты его, а не моя. И все подтвердил — да, любовники, да, давно вместе, и ребенок мой. И если он еще только раз посмеет прийти, то я его убью…
Поразило меня одно — я ни на секунду не задержала в голове то, что однажды услышала — с его же слов. Когда Катарина бросалась обвинениями, а Юрген подтвердил — да, избил! Эпизод жестокости, но даже сомнений не возникло, что Юрген смог так из подлости. Значит, он не мог поступить иначе, чем взять и ударить. Ни на секунду не возникло желания — спросить у него самого «что за история?», или выспросить у Роберта Тамма «В чем мой Юрген замешан?». И не подумала бы выяснять, когда и почему все это произошло.
— Прости меня, Ирис. Я не думал тогда, каково тебе будет, и чего тебе бы хотелось. Любили ла ты мужа, ждала ли, нуждалась в его утешении. Я сделал как сделал. Выпал шанс избавиться от соперника, и я им воспользовался. В самое тяжелое для тебя время… Да! И повторил бы, и избил бы еще раз, — он сразу в тебе усомнился, а значит не знал и не любил. Я не жалею. Не раскаиваюсь.
Глаза у Юргена были такие злые, отчаянные и без тени виноватости. На скулы вылез лихорадочный румянец от волнения или ярости к Петеру, а во взгляде при последних словах мелькнул вопрос. Или не вопрос, а ожидание — а что я после услышанного сделаю?
Не солгал Юрген в этом, остался самим собой, решившись признаться в поступке, и решившись признаться, что ничуть не жалеет. Не благородно, эгоистично. Для него — единственно правильно. У нас у всех своя правда. Юрген кинулся в бой за свое счастье. Петер поверил и струсил, не попытавшись даже поговорить со мной. А я понимала, что все случилось — к лучшему и ни одной минуты я не тосковала по мужу, не стремилась выяснить «за что?». Умер ребенок и умерло все вместе с ним.
— Скажи что-нибудь… ты злишься?
— Нет.
— А что тогда?
— Замри и закрой глаза.
Напряженный, замерший от скрученной пружины внутреннего ожидания, — я чувствовала это по жесткости рук и плечей, Юрген с трудом заставил себя опустить веки. А я коснулась его лица, тронув пальцами губы, щеки, скулы, проведя по темным бровям, откинув волосы со лба, и после обняв его голову. Прошептала:
— Я тебя люблю, и ты стал для меня самым близким человеком, Юрка. Чтобы ни случилось, приди и скажи, я останусь рядом и буду еще ближе.
Юрген зажмурился сильно, и чуть повел головой в синхрон движения ладони. Словно понежился о нее, прижавшись теснее, чем касалась я. И улыбнулся.
Есть расхожее мнение, что мужчины не плачут. И оно ужасно по своей сути, ведь если есть такой запрет на эмоции, то мужчины не только не плачут, но и не радуются, не злятся, не печалятся, не восторгаются и не впадают в депрессию. Я смотрела на Юргена и была счастлива от осознания, что он такой — не закрытый. Нежность проявлял без стеснения, о любви говорил словами, не смущаясь, что это сентиментально и ярко, а мужчине пристало быть суровым и сдержанным. Все мы разные. И быть собой, таким, как есть, — счастье.
Я подумала о Юргене, — что когда-нибудь мы сможем разойтись во мнении. Можем обидеть друг друга нарочно — из-за плохого настроения, или не специально — по глупости. Когда-нибудь я увижу все его слабости, столкнусь с его ошибками, напугаюсь его гнева. А он, взаимно, может узнать с этих сторон меня. И я уверенна — примем друг друга, потому что любим. Разберемся, поговорим, проникнемся, поймем, простим и в итоге — примем.
Катарина недавно сказала мне эту странную фразу, которую трудно было воспринять в тот момент на всю ее глубину: «Можно не стесняться себя, ты не осуждаешь и свысока не смотришь. Рядом с тобой — свобода». Девушка стала моей подругой, я к ней привязалась, и я на самом деле не осуждала ее, хоть и скрипела от проявлений характера. Я люблю Юргена — и хочу, чтобы он чувствовал себя таким свободным рядом со мной. Можно совершать ошибки, можно оказаться не идеальным, а человеческим, и любимый человек все равно не отвернется. Я не отвернусь никогда.
И, кажется, с этим пониманием я кое-что открыла и для себя.
Им — можно. А мне — нельзя. Еще месяц назад я не позволяла себе ни радости, ни любви, ни счастья, потому что не прощала самой себе — ошибок и несоврешенства. Не прощала себе случившегося, не прощала себе выбора Петера и пропавших с ним лет жизни. Не прощала себе глупости, что была дурой и ведомой, слабой и зависимой. Катарине, Роберту, Герману, Юргену, кому угодно еще — можно быть собой, а мне — стыдно, мне — нельзя. Себя я хотела наказывать и наказывать, и чувствовала только одно — острую потребность превратить свою жизнь в одно черное беспросветное небо. Так мне и надо! А когда Юрген прорвался в мой мир, потом в мое сердце, стал излечивать и рассеивать боль — я сопротивлялась. Я испытывала огромное чувство вины, разрываясь между желанием любви и наказания. А Юрген и такую меня любил и принимал, с сомнениями и душевным разладом.
— Ирис?
Он стоял, позволяя мне ластиться, зарываясь пальцами в волосы, прижимаясь щекой к горячей щеке или к не менее горячему уху. Я легко целовала его в лоб, в закрытые глаза, в нос, — а он терпел, хоть иногда и морщился от щекотки. Все мои касания были мелкими и легкими, — не столько чувственными и телесными, сколько эмоциональными, — что я решила: Юрген как раз скажет «мне щекотно». Обозвал же мотыльком…
— Я хочу, чтобы ты стала моей женой. — Приоткрыл глаза, вглядываясь в мое лицо: — У меня не осталось секретов. Последнее, что тяготило, я выдал только что, и с легким сердцем теперь могу спросить — выйдешь за меня?
— Конечно.
— И станешь Ирис Шелест?
— Да.