Верст двенадцать плутали мы по закоулкам и извилинам салм[1] и заливов ладожского побережья. Наконец последняя шкера[2] отошла назад и закуталась в серый туман. Впереди открытое озеро, я сказал бы море, потому что по глубине и размерам Ладога более заслуживает это имя, чем какая-нибудь Азовская лужа. Берега на восток, север и юг — даже и не мерещились. Спокойный и величавый простор окружал отовсюду смутные силуэты нескольких островов, до которых мало-мало было двадцать пять верст.
Сероватое освещение как раз под стать недвижному простору. Жары как не бывало. Все небо затянуло не тучками, а белыми, сквозными крыльями. Кое-где по зеркалу Ладоги бежали бороздки от лениво поднявшегося ветра. Но и он, точно уставая, приникал к теплой воде и засыпал на ней…
Изредка перед нами подымалась из воды черная усатая голова тюленя… Степка Юдин, мой лодочник, свистал каким-то особенным способом, и нерпа[3] еще раза два-три ныряла из озера по направлению к нашей лодке…
Вода и небо… И то, и другое — веявшие на нас невозмутимою, благоговейною тишиной. Невольно воображение рисовало нашу планету, когда она носилась в пространстве, вся покрытая водою, когда от нее земля еще не отделилась и, по преданию, дух Божий носился над молчаливым, единым океаном; когда все разнообразие являлось только в переливах освещения. Солнце восходило и заходило тогда над безжизненной землей, играя на гребнях валов и золотя густые облака.
Безжизненною! Можно ли определить тот предел, где кончается жизнь и начинается механическое движение? Мы, впрочем, и не будучи свидетелями первых дней творения, любовались теперь на удивительные эффекты освещения. Когда солнце, закатываясь, вышло из-за белых крыльев, весь безбрежный простор разделился на три сливающиеся по краям полосы. На западе зыблется пламя, струится багряное по тихим водам, мало-помалу бледнея, по мере приближения к средине озера, и переходя в белесоватые, а потом и совсем стальные тоны. Вся восточная окраина Ладоги от очистившегося над нею вечернего неба казалась зеленоватой…
Несколько уже часов плыла наша лодка, мерно рассекая воду: наконец скучно стало.
— Скоро ли?
— А вот когда этот остров, — указал Степка на один из силуэтов валаамского архипелага, — зайдет за тот — будет половина!
Берег позади чуть виден. Едва-едва каймится. Валаам заметно растет перед нами. Уж теперь можно отличить, что остров лесистый. Весь синий, он несколько мрачен, как и сама обитель. Б синеве поблескивает, точно затерявшаяся в пространстве искра, купол Никольского скита, и мерещится белым пятном собор. Я держу руль прямо между ними. Мои спутники не только не внушают недоверия, напротив, наперерыв делятся со мною скудными сведениями о Валааме.
— А что, здесь часто бывают бури?
— Вона! Наше озеро с полным удовольствием. Какая лодка-сойминка[4] — самая праведная! Как ни грузи ее, волной и без бури захлещет, бывает! Тут вот сколько наших сойминок тонуло — страсть! Тыщи! Это только слава, что озеро — морю не уступит. А зимой… Тоже мы ехали… Эконома валаамского я из сердобольской ярмарки[5] вез. Поднялась мзга… Ветром лед рямит. Треск… Вода скрозь — полно уж все. Едем по льду, а нас волна гонит. Отец Алексей все молитвы, какие знал, прочел. "Господи, что будет с нами?" А что Бог даст, отче, говорю. "Назад бы, Степушка…" Повернул я назад, а там уж волны в сажень ходят. Как добрались — не помню, оглушило. Настоящее отражение!
Как простор Ладоги развивает зрение. Я и в бинокль едва мог рассмотреть какие-то тучки на воде — острова, а Степка Юдин по очертаниям определил, на каком именно из них его брат сено берет.
— Вон, гли-ко… Лодочка малая нам увстрен!
— Не видать. В бинокль тоже!
— Эх, барин, ваши бинки[6] эти ничего не стоют!
Подъехали еще версты две. Действительно, лодочка ползет на нас.
— Кого несет? — кричат оттуда.
— Барина!
— Давно ль Степка в баре произошел? Ишь, вороватая душа. Ах, ты, песья муха, и впрямь барина везет. Отколь зацепил?
— С Сердоболя!
— И судьба же этому Степке! Никому, окромя его, не достанется. Поди, пятерку слупил?
— Не, десятку! — торжествовал Юдин, нисколько не стесняясь моим присутствием.
— Ну, и прокудим[7]! И что это за мужичонка у нас Степка…
— Сожри тебя Ладога!
И пошли крылатые слова летать по ветру из одной лодки в другую…
Не успели мы проплыть и версты, как с запада вдруг побежал ветер. То все был попутный, а тут чуть с одного не перевернул нашу сойминку, точно желая оправдать только что сделанную рекомендацию Ладоги.
— Держи руль! Убирай парус! — вдруг взял в свои руки командование лодкой еще недавний Степка.
Володька-артист и Гейна схватились за дело. Новый порыв ветра вырвал у артиста весло; едва догнали, причем Володька не только получил от Степки затрещину, но и перенес оную с' истинною христианскою кротостью.
— Правей руль! Правей! Круче! Опружит[8]! — орал на меня Степка во все горло, точно стараясь перекричать ветер.
Паруса, пока их убирал Гейна, хлестали нам в лицо, завертывались вокруг мачты, вырывались из руки и, как крылья чудовищной птицы, раскидывались в воздухе, чтобы тотчас же зашлепать во все стороны. Ветер теперь уже ревел кругом, кидаясь направо и налево, вертясь на месте, как одержимый, то припадая к волнам, то взрываясь к самым облакам. Волнения еще не развело, но вихрь уже вырывал бездны — воронками, в которые стремглав летела лодка, чтобы тотчас же подняться на новом, выросшем под нею хребте… Обшивка сойминки трещала и стонала, как живая, жалуясь на удары, сыпавшиеся на нее отовсюду.
Кабы не разломило! — заботливо оглядывал ее Степка.
— А что, жидка?
— Да наше дело скорбное. Нужа ест поедом. Где исправную лодку завести!
И при этом, в виде знака препинания, трах Володьку по уху.
Ветер был так силен, что руку рвало от руля. Приходилось держать его обеими. Я уже проклинал и отца Парамона, посоветовавшего в Сердоболе этот способ путешествия. В самом деле, куда как интересно потонуть посреди Ладоги, да еще так, что никто и не узнает, куда ты девался и что с тобою было. Облака быстро неслись, то открывая белые пятна беззвездного северного неба, то скучиваясь темными массами. Где-то ударило громом, молнию мы пропустили, зато вдруг рядом струя небесного огня неожиданно скользнула в волны, и стихийный треск раздался над нами. Казалось, что твердь небесная, повинуясь чьему-то могучему слову, расселась над этим могучим, бунтующим озером.
— Ну, брат Юдин, плохо!
— Чего хуже! Читай молитву преподобному Гермaнy[9]. Он помогает. На свою силу надежда плоха!
— Куда править-то?
Острова слились в один. По этому признаку заключали, что осталось до скита Никольского пять верст.
— Теперь, коли будешь держать верно, мигом донесет!
— А если с курса собьюсь?
— Ну, тогда на дно к рыбам!
Выбора не было. К счастью, направление взято как следует. Ветер не давал у островов скопляться туману, и собор был виден отлично сквозь брызги волн. Иногда его заслоняли белые, косматые гребни, которые подымались перед нами, точно заглядывая в лодку, что там? Нас уже захлестывало. На дне лодки билась вода. Черпать ее было некому. Дай Бог справиться с веслами…
— Зальет?
— Как Бог! Видишь сам: ничего не поделаешь. Держи руль!
Володька несколько оправился. И про затрещины забыл.
— Вижу я, брат Степка, ты у нас мужчина без всякой причины!
— Это как?
— Да так. Молодец! Ишь, управляешься!
— Это что за островок виден? — показываю я высовывавшийся перед одним концом Валаама не то утес, не то там клочок земли.
— Кабак!
— Как кабак?
— Так. Тут много островов малых. Кабаками зовутся!
— Да ради чего же?
— Должно быть, здесь водкой прежде торговали.
— Никогда не торговали! — вступился Володька.
— Ты знаешь!
— Я знаю. А это, видите ли, на Ладоге водки отнюдь не полагается. Они, странники-то, о водке и скорбят. Потому всякий малюсенький клочок земли им кабаком кажется. Спят и видят. Стоит-де, сердечный! Ну, и легче им. Тоже тварь земная ведь!
Под свист ветра, под грохот бури, под крики гребцов сумрачно вырастал Валаам. Вон и пролив виден. Огонек по нему скользит. Это монашеский пароходик двигается там. Затишье в этих салмах. Ветер и буря не проникают в их мирные пустыни, защищенные крутыми и гористыми берегами. Глаз не оторвать оттуда… Как бы доплыть скорей, скорей уйти из-под бури, от хаоса, в котором не различаешь, где тучи, где волны, ветер ли это бьет в лицо, или брызги с гребней вспененных волн срываются и несутся навстречу.
— Давай ход! — покрикивает Степка. — Давай ход! Перред!..
Никольский скит все растет и растет перед нами. Вот его красная кирпичная церковь, точно сторожевая крепость монастыря. Не мы бежим к берегу, а берег на нас. Пришлось перевалить руль налево, чтобы не наскочить на утесы. Еще минута, и берег набежал, и наша лодка вся мокрая, точно вспотевшая, недужно и устало покачивается в тихой салме. Буря осталась позади. Там, за очарованным кругом, бесятся и злобствуют стихийные силы зла. Миллионы демонов орут в бессильной ненависти, но им не дано проникнуть в мирный уголок.
— Слава Тебе, Господи! Пристали!
— Вот и таможня. Сейчас осмотр будет!
Гейна и Володька зашушукали, делая какие-то таинственные движения в лодке.
— Таможня, выходи! — заорал Степка.
Но в кельях скита темно. Ни шороха, ни движения крутом.
— Поплывем так дальше! — предложил я.
— Нельзя!
— Почему?
— Порядок такой у них. Нужно отсюда билет представить, что у нас ничего нет. Тогда и в монастырь пустят. А без билета назад прогонят. Отец Никандра у них гостинник[10] строгий. Он, брат, турнет!
— Отец Стефан! — опять заорал Степка.
В одном из окон скита засветился огонек. Спустя минуту огонек точно сбежал вниз и пошел нам навстречу. Еще минута, и за ручным фонарем обрисовалась высокая стройная фигура молодого монаха.
— Вот и таможня. Сейчас начнется!