Тихо шли мы назад, любуясь то на живописные рощи, то на скалы, неожиданно громоздившиеся по сторонам. Несколько раз на поворотах пути перед нами раскидывались голубые заливы, по которым сегодня не бежала ни одна рябинка. Море застоялось, словно зеркало, отражая одинокую тучку, которой, должно быть, надоело тянуться по голубому небу, она и замерла на нем, мало-помалу тая в тепле и свете яркого полудня…
— Вот, видите, — указал мне монах, — рядом с пустынями, где страдала и билась душа человеческая, обретая в подвижничестве утешение, мы построили дворцы!
Перед нами вдали, действительно, громадное, кирпичное строение. Оно было настолько высоко, что давило ближайшие кельи обители.
— Вы как думаете, что это?
— Не знаю!
— Конюшни!
— Однако!.. Вывели же!
— Монашеское ли дело? Разумеется, кто, отрицая иночество, признает еще обители как рабочие общины, — уязвил меня о. Пимен, — тому все это должно казаться прекрасным; Ну, а мне, как хотите, противно. О древнем Валааме помышляю. Богатство обители еще может проявляться в украшениях храма Божьего, а не в этих столпотворениях вавилонских[84] Помните это: кая польза человеку, аще весь мир приобрящет, душу же свою отщетит?[85]
По прочному накату мы взошли наверх. Второй этаж конюшен весь был занят сеновалом. Душистый запах свежей травы стоял здесь, зеленые груды ее были навалены по всем углам. Внизу помещались самые конюшни. В сеновале прорезаны в полу отверстия, в них вставлены рамы, сквозь которые трава прямо сбрасывается в ясли лошадям. Устройство чрезвычайно простое и остроумное. Из сеновала выход в большой сарай для саней, которые нагромождены чуть ли не до потолка. Даже непонятно, кому нужно столько.
Лошадей здесь сорок семь. Конюшнями заведует иеромонах о. Павел, бывший некогда барышником[86] в Петербурге. Мы спустились вниз, в его царство, по узкой витой лестнице, которая шла туда из сеновала.
— Тесен путь, вводяй в живот[87]! — улыбался сопровождавший нас монах.
Лошади внизу — в обширнейшем помещении. Они ходят по воле. Травы вдоволь — коньки смотрят весело. Сытенькие, крепкие. Отдыхают день, другой работают, да и то с прохладою, не через меру. Я подошел к окну и изумился. Здание действительно выведено на образец. У нас в Петербурге и домов таких не строят. Толщина стен равняется двум аршинам внизу, вверху полуторам. Не успели мы добраться до середины конюшни, как кони сбежались к нам отовсюду, ласково протягивая мохнатые морды прямо под руку.
— Тпру, тпру!.. Ишь, шельмы, это они за хлебом. Приучили их, они ко всем и тычутся!
Тут четыре отделения для коней — по возрастам и по характерам. Есть между ними доморощенные; эти чуть ли не лучше остальных. Обитель имеет и конский завод в сорока верстах отсюда. Судя по этой конюшне, лошади у монахов содержатся превосходно. Полы чисты, кони — как стеклышко; даже в стойлах, где они есть, опрятно.
— Вот у нас красавец! — показал мне о. Павел чудесного коня, могучие стати которого так и бросались в глаза.
— Это тяжелоподъемный. Камни из земли выворачивает!
— Надорвется!
— Нет, испытанный. У нас много таких, что двести пуд легко снимают с места. Лошадь, что и человек, ухода за собой требует. Корми вовремя, а главное — будь с ней ласков, говори побольше!
— Как, говори?
— Животная разговор любит. Как войдешь, сейчас тебе в глаза смотрит. Коли ты с ей приветливо поздороваешься там, что ли, — она на весь день весела, душа в ей спокойна; и за работой, коли кучер молчит, — и конек уши свесит и через пень-колоду. А если кучер начнет с ей беседовать, она куда лучше. И не устанет так, потому работа для нее тогда куда занимательней выходит!
— Блажен, иже и скоты милует!..[88] — вздохнул монах рядом.
Отец Павел обиделся.
— Лошадь — не скот!
— А что?
— Лошадь — животная. Корова, баран, коза — скот, а конь — животная!
— Все одно!
— У коня дух есть… Он все понимать может, только что слов ему не дано. А то он все это чудесно. Вот это — скот! — отворил он нам коровник… Перед нами были представители известной безрогой породы, которых я нигде после Валаама не встречал.
Сотрудники у о. Павла — мальчики-корелы. Их по всему монастырю многое множество. Монахи с ними очень ласковы, хотя на их обучение обращают мало внимания. Детей тут работает по обетам родителей более полутораста, я думаю, а школа всего на тридцать. Я спросил, почему это, и получил чисто монашеский ответ.
— В мирской науке спасения нет, а божественному он и в храме Божьем научится.
Детей тут иначе не называют монахи, как брат Петр, брат Степан, брат Григорий. Братья этим чрезвычайно гордятся, ибо это их ставит выше возраста. Обращаются с ними примерно. Я бы посоветовал и другим обителям позаимствоваться у Валаама.
Корелы-мальчики совсем не похожи на взрослых корел. Они очень сметливы, восприимчивы и разговорчивы. Детская душа, как цветок теплу, открывается ласковому слову. Мелюзга на взрослых и грузных иеромонахов смотрит как на родных. Возвращаясь домой, мальчонко рассказами поддерживает престиж обители и только и мечтает, как бы отправиться назад, на Валаам, сначала вольным трудником, а потом принять рясофор[89]. Мальчики-финны несколько потупее и несообщительнее корел, но и те на второй год своего пребывания здесь отогреваются и не смотрят уже заморенными зверенышами и дичками…
— Хорошо в обители? — спрашиваю я у одного кореляка-мальчуги.
— Ах, как дивно!.. Век бы тут остаться!