Монахи — большие художники в понимании природы. На дальнем ли севере или в Крыму, все равно, выбрали красивейшие местности и на этих красивейших местностях заняли самые видные места. Это, разумеется, относится и к валаамским старцам. На их островах скиты и пустыни поставлены именно так, что не оторвешь взгляда. Оттого здесь каждое, незначительное, учреждение так сильно запечатлевается в памяти. Передо мною, по крайней мере, до сих пор, словно въявь, рисуются во всей своей красоте то сумрачные и дикие, то мягкие и идиллические картины, окружающие Валаам.
— Сегодня мы с вами на наши работы поедем! — встретил меня о. Авенир.
— А что?
— Да наместник благословил!
Идти сначала пришлось к гавани и там уже взять лодку.
Гавань (этим громким именем окрещена здесь пристань), заставленная амбарами для снастей и лодок, устроена недурно. Маленький пароходик точно заснул около. Солнце ослепительно блестит на ярко выполированных металлических частях его. У самой трубы свернулся кот и тоже спит себе.
— Это у нас почтовый пароход. Между всеми сорока двумя островами нашими сообщение содержит. Не глядите, что он махонький, большую силу в себе имеет. Сколько он перетаскал сойминок, страсть! Маленькая собака, а больших дураков за собой водит!
Из каюты выполз какой-то кудлатый, седой монах. Позевал, позевал на солнце, на меня взглянул и зевнул еще откровеннее.
— Машинист наш, — отрекомендовал его о. Авенир. — Всякую пружину понимать может. Он и в Питере был тоже по этой части, только у него жена померла. Ну, он к нам, а дочь постриг в женский монастырь. Так, как вам наш пароход?
— Хорош!
— Вот, вот! А главное, свой. У нас и шкипарь[96] есть. Он из корелов, только в монастыре образовался!
Несколько больших монастырских лодок тут же сохнут под солнцем, так что смола на дне даже пузырится от жара. В каждой из таких лодок смело поместится по пятидесяти человек. Лодки служат для богомольцев. Когда наместник благословит, возят их по салнам и тихим водам Валаама в скиты, где устав менее суров и посещение мирских людей допускается. Иной раз монахи вместе с богомольцами священную песнь затянут и плывут так по раздольям и затишьям этого очаровательного уголка.
— Одного генерала мы возили тут. С белой кавалерией на шее генерал-то[97]. Он нам и говорит: "Много, отцы святые, я стран разорил и под нозе покорил[98], такой еще не видал!.. Очень место способное, только одно в ем не хорошо: коли бы вас всех святых отцов в солдаты поворотить, так негде настоящего ученья сделать". Плацу хорошего нет! Чудной генерал был!
— А что?
— А все места пробовал, откликнется ли ему, и все на ружейные приемы. "На краул! — кричит. — К но-ге!"… Уж мы дивовались. Такой, а поди-ко, страны тоже разорял!
Амбар над водой залива на сваях выставлен. В него ведет канал к внутреннему бассейну, где под навесом хранятся еще более крупные лодки. Наверное, на таких новгородские ушкуйники[99] впервые пробирались в заповедные дебри и неизведанную глушь тогда еще чудского Валаама.
Навстречу нам ползет монах весь в белом, и скуфейка на нем белая.
— Ты куда, отец Анемподист?
— Благословленную рыбку ловить!
— На всю, значит, ночь?
— Должно быть что. Ночь сегодня будет способная, ишь, мошкара по воде как разыгралась… Рыбка вся кверху поднимется. Ну а тут мы ее. Божью, на крюк… Ступай, праведная, попитай-ко грешные тела монашеские. А что изо всей рыбы — сиг самый праведный!
— Почему это?
— Так его Господь устроил… Другая рыбка лукавая, норовит бочком наживку снять; ну, а сиг верный; он этого коварства не любит, прямо на крюк идет, без хитрости!
И белый монах, засев в крошечную лодку, заработал веслами.
Залив мерцает и светится. В каждой рябинке отразилось солнце. Миллионы маленьких солнц, таким образом, зыблются и вздрагивают внизу. Напротив зеленые берега… Налево одинокая, точно заснула, двухмачтовая шкуна. Совсем бы мертвой казалась, если бы на нос ей не взобрался пес и не начал неистово лаять на белого монаха, который в своем жалком челноке уже проплывал мимо… Куда ни взглянешь, все дышит миром и спокойствием нерушимыми. Даже мрачные скалы, отвесно обрушивающиеся в залив, точно побелели под этим солнцем. Вечером в тени они покажутся совсем черными. Цепкая поросль попробовала было спуститься по ним сверху до воды, да не к чему ей прицепиться, и повисла она длинными зелеными змеями внизу. Ветер подымается, и зеленые змеи шуршат по гладкому, точно полированному утесу. А у самой воды и такой колышущейся зелени нет. Вон камень, по которому из-под воды идет широкая, черная трещина…
— Этой щели монашек один повелел быть. С промысла он ехал, да ветром его челнок ударило в камень. А монашек-то праведной жизни был. "Будь же ты проклят!" — озлобился он на камень, ну, и в ту же минуту камень треснул. А сказывают, ноне чудесов нет. Как нет чудесов, помилуйте, на всяком месте сколько хошь их… Вот вы слышали про купца Ерофеева?
— Нет!
— Помилуйте. Его по здешним местам все знали… Так его Бог спичкой убил. Серничком простым!
— Как же это так?
— А так, что Бог все может. И покарал Он купца этого вот за что… Поставлял купец муку в нашу обитель. Пришло дело к расчету. Сердобольский строитель платил ему деньги. А Ерофеев и заспорь, мне-де больше следует. Слово за слово… Стал он из себя неудобопотребные речи испущать. Ну, тогда отец Иоиль и говорит ему: побожись. А Ерофеев трубку закуривал и серничками чиркал по стене. "С полным удовольствием! — отвечает. — Лопни глаза мои!" И в тую ж сикунт шляпочка от серничка отлетела, да в око ему. Завыл и сознался он, что хотел обмануть отца Иоиля. И столь последовало для него сие зловредно и несносно, что в скорости у купца и глаз этот вытек. Помираючи, он признался, что это его Господь за святую обитель серничком убил! А говорят, чудесов нет; не внимаем мы только; их про всякий час довольно. У Бога, брат, силы много. Эй, брат Виктор, отлей-ко воду из лодочки!
Брат Виктор, монастырский трудник из корел, захлопотал, поблескивая на солнце обильными золотистыми волосами, красоте и густоте которых позавидовала бы любая каурая иностранка[100]. Впрочем, так оно раз и случилось.
— Вот волосы-то, — говорю о. Авениру.
— Да… Здесь одна барыня была, а у нас есть трудник, тоже из корел, брат Симеон. У него волосы длинные, и еще лучше этих. Барыня к нему и пристань: продай да продай! На шильон ей, видите ли, понадобилось. Ну, он за пятьдесят серебра остригся и деньги по своему усердию в обитель отдал. Оне ведь, эти дамы, глупые. Чужое-то на себя наденут, да и красуются. Для обмана одного живут. С тое самое поры, как мы из-за них раю лишились, никакой перемены; каждого привлекательного змия слушают, а к правде глухи!
Мы тихо поплыли по проливу, отделяющему собственно Валаам от других островов. Свежий лес молчаливо дремал по берегам; хорошо ему заснулось под этим солнцем, так что и просыпаться не хочется. Как-то ветерок хотел его разбудить, добежал до листвы, да, верно, и на него повлияла эта дрема, упал в зеленую траву, всколыхнул ее и заснул тоже. Кудрявые березы вперемежку с соснами. Береза любит сосну и не терпит ели. Где ель подымается, там береза захудает, а с сосной уживается в добром соседстве.
— Оленев тут у нас зимою!
— Что? — очнулся я, уже почти погрузившийся в полудремоту.
— Оленев бывает много. Осенью ходят трудно. Юровья[101] штук по семнадцати. Чувствует зверь, что ему милость, ну, и ходит весело. Не бьют его, не стреляют. У нас по всем островам нельзя ни из ружья, ни в силки, ни иным каким хитрым способом уловлять ни птицы, ни зверя. Ходи и летай без запрету. Олень, иной раз так случается, к монаху подходит. К мирскому ни за что, но к монаху с полным удовольствием. Знает, что это — инок и ему друг.
Вот мостик прекинулся через пролив. У мостика часовня Божьей Матери Владимирской[102]… От этого и пролив называется Владимирским. Он отсюда то расширяется в плесы, то суживается… В плесах вода спокойна, как безоблачное небо. Разве рыба шелохнется или с дерева лист упадет, так круг побежит по неподвижному озеру. И лист-то едва-едва тянется. Течения не заметно. Зато в узинах вода бежит яро, наполняя зеленую пустыню своим меланхолическим рокотом. Плесы кое-где проросли осокой. Водяные пауки пузырятся в ней. Из-за зарослей выглянет порою удивленная гагара… Вон направо заводье: всполошились и разорались там дикие утки. Сюда бы пустить охотника! Вот бы натешился.
— Птице милость, а рыбе милостев мало. Мы по этим плесам неводом ее таскаем. Щуки попадаются здоровые. Вы как думаете, щука… Она молодых утят таскает… Поплывут они, а она снизу-то их за ноги цап, да на дно. Тут щуки по полупуду есть. Раз что смеху было. Щука-то большую утку захватила. То утка подымется вверх и щуку из воды тянет, то щука ее с головой окунет. Орала, орала утка, все же потопла.
— Откуда эти дубки у вас?
По всему пути они. Молодые, свежие, хорошо принявшиеся.
— А из Назарьевской пустыни, где мы с вами были, пересаживаем их сюда под солнце. Здесь солнце пуще греет, а дубку это первое удовольствие, он и расправляет руки и в рост идет лучше!
В одном месте пролив сузился так, что вершины сосен с противоположных берегов соединились над нами. По этой лесной темени и проплыли мы, пока солнце за поворот не блеснуло вволю.
— Вот крылостные[103] за грибами пошли!
— Тоже послушание?
— А как иначе. Они в мастерских не работают, землю не пашут, не строят. Их дело хвалу Создателю своему воспевать только; потому их после обедни, как отпоют, сейчас же посылают по грибы. Они же их солят и сушат. Их дело чистое. А и нам хорошо за ними. Обители не приходится совсем покупать грибов, своих на все посты хватает, даже с мирскими делимся, которые победнее… А это вот будет у нас залив Кукинский. Так и со старины он зовется.
— Откуда слово такое?
— А от куки. Кука, которая кует, — пояснил он мне, заметив мое недоразумение. — Здесь прежде водились горластые куки… Тут у нас этой окуни, щуки, леща — изобилие! Словно садок! Многолюдно!
На вершине залива домик. Там варят пищу косцам и убиральщикам сена.
В эти заливы лосось не ходит, не любит их тишины; зато его родственница — кумжа посещает их зачастую, попадая вслед за тем на монастырскую кухню. Сиг их тоже уважает и по теплым местечкам даже поднимается играть на солнце… Пальга в озере самом ловится плохо. Там вода чиста, а эта рыба любит мутную. Осетры в Ладоге есть, но в обитель попадают редко. Около Валаама грунт каменный, и дно каменное, а осетры привыкли к песчаному.
Вон направо в густой зелени деревьев мелькнула часовня Смоленской Божией Maтepи[104]. Мелькнула и опять скрылась, точно ей было любопытно взглянуть на лодку, что одиноко бороздит спокойные плесы.
— Вот и рассадник!
— Где?
— Берег так называется у нас рассадником!
Издали ещё был слышен отсюда стук каменотесов, грохот топоров и какие-то крики. Изредка все эти звуки покрывались точно пушечными выстрелами.
— Это камень рвут у нас!
— Зачем?
— А вот сейчас наши постройки увидите!
Челнок пристает к берегу. Мы зацепляемся за дощатую пристаньку и выползаем на серые скалы, около которых тихо плещется вода…