XXX

Отец Пимен. — Борьба начал

Кандидат университета — убежденный монах, замечательный ученый — мечтающий о схиме, талантливый писатель — посвящающий себя защите аскетизма… Этого, как Тиманова, жизнь не зовет, сомнения его не волнуют — в нем все цельно, выработано, закончено. Противу всяких вопросов он замкнулся в броню схоластической диалектики[205], принимая ее условные формулы за непреложные истины. В высшей степени симпатичный, кроткий и незлобивый, он дошел до полемического бешенства, отвечая о. Благовещенскому на его книгу об Афоне, и в то же время свою резкую отповедь чисто по-монашески назвал: "Словом любви"[206]. В действительности это человек благожелательный, добрый, с чуткой и поэтической душой — несомненно глубокий ум, развитый еще большим научным образованием. Отец Пимен работал не только в университете, он и в обители не отрывался от книг, которые свободно прочитывает на нескольких языках. Среди невежественного в этом отношении Валаама о. Пимен — явление резко выделяющееся. Невольно задаешься вопросом: как он не задыхается здесь, как он не ищет другой обители, где бы ему просторнее было работать, где бы среда была более подходящая?.. Предложите ему такой вопрос, и о. Пимен с жаром ответит вам, что лучше Валаама нет обители, что еще только здесь во всей своей чистоте сохранилась жизнь иноческая, что он давно забыл своих родных, и Валаам стал его семьей, его домом, его родиной и будет его могилой… И Валаам тоже относится к о. Пимену как к своей гордости и славе. Ему не только не мешают работать — напротив, ему дают средства на выписку всевозможных апологетических книг[207], списков Священного Писания, казуистических трактатов по богословию[208] — и все это, по крайней мере, на пяти языках, О. Пимен — один из тех иноков, на которых зиждется строгий склад валаамской жизни. Он — его защитник, он его осмысливает и поддерживает всеми мерами. По приходе в обитель, он прошел через все послушания, и даже на черной работе его держали целый год. О. Дамаскину, видите ли, любопытно было узнать, нет ли в молодом кандидате университета гордыни и строптивости. Все это о. Пимен совершал с кротостью, примирившей с ним самых невежественных монахов. И о. Никандр недаром говорит о нем:

— Поди-ка другой выдержи такой икзамент!.. Наш о. Пимен — светильник иночества!

Вы его не смутите никаким роковым вопросом. Гибкий ум сейчас же подскажет ему ответ на него, и хотя этот ответ иногда несколько смахивает на казуистический лад, но, тем не менее, вы видите, что в душе у молодого "старца" все спокойно и бесповоротно решено.

— Бывало, в обители чья душа смутится, — повествовал тот же о. Никандр, — ну, сейчас к настоятелю: благословите к отцу Пимену в келью сходить… Поговорит смятенный инок с Пименом — ну, и опять сердцем здрав!

А разговор с ним, действительно, высокое наслаждение. Отриньте подкладку его рассуждений, любуйтесь только неожиданными оборотами этой плавной и остроумной речи. Не раз вас изумят поэтические сравнения, вскользь, но художественно наброшенная им картинка. Видно, что о. Пимен не только много передумал, но не менее и прочувствовал.

Я его застал заваленным книгами.

Из-за кресла его кельи совсем и не видно было маленького монаха. При этом, несмотря на чуть ли не пятидесятилетний возраст, лицо — двадцативосьмилетнего молодого человека, ясное, спокойное, с острыми глазками, с умной улыбкой. Маленькая, чуть заметная бородка, светлые волоса, густо падающие назад, оставляя открытым хорошо сформированный лоб.

— А, спаси Господи!.. Благодарю, что зашли! Спаси вас Бог!

— Я помешал вам, вы занимались?..

— Да, тут интересная работа, но с живым человеком все же лучше, чем с книгой!

— Над чем это вы?

— Да вот синайские списки Священного Писания сравниваю… Над Тишендорфом[209] вожусь!

Перед отцом Пименом разбросаны рукописи и фолианты на пяти языках. Маленький старец, погрузившийся перед тем в целый океан учености, кажется в эту минуту вынырнувшим и с удивлением озирающимся на весь Божий мир. Еще бы городом, суетой запахло тут, среди всех этих синайских вершин, горящих купин, поэтических чудес древнего Египта!..

Валаамские монахи смотрят на каждого своего товарища как на живую силу, обязанную приносить им известную долю пользы. Так и отца Пимена они не могли оставить в покое. Он у них письмоводителем. На его руках контора и вся переписка, и притом переписка большая, потому что ее приходится вести и с синодом[210], и с митрополитом, и с консисториями[211], и с ландсманами[212] якимваарским и сердобольским, и с центральными учреждениями Финляндского княжества. О. Пимен поэтому стал и юристом. Короче сказать, если самая обитель может быть сравнена с громадным, на сорока островах разбросавшимся, непрестанно работающим организмом, то мозг этого организма заключен в двух небольших кельях — о. Пимена да о. Афанасия. Я уже говорил, что беседа с о. Пименом в высшей степени приятна. Он удивительно отзывчив, и каждая ваша мысль, сказанная вскользь, в нем не пропадает, а напротив, вызовет соответствующее и всегда яркое представление. Говоря с вами, он при случае схватывает подходящую немецкую или французскую книгу, читает вам из нее а livre ouvert[213] по-русски целые страницы, причем вы вовсе не замечаете натуги, дубоватости перевода. Напротив, если возможно так выразиться, эта импровизация передачи с другого языка является изящной, легкой, образной. Во время этого он наталкивается на какое-либо интересное примечание, и перед вами уже другая книга, на ином языке… Все это вместе производит на вас, разумеется, грустное впечатление. Сколько ума, энергии и таланта, и как они потрачены!.. Вам становится просто страшно за человека… Я пробовал о. Пимену рассказывать о "суетном мире", как говорят тут; слушает он с величайшим вниманием. Вы видите, что все это его интересует живо, но как монаха, который замечает во всем только подтверждение своих аскетических идей или материал для поучения. Иного — нервного, манящего, завлекающего влияния они на него не производили. Видно было опять-таки, что этот человек весь, до конца ногтей своих, выработался вполне… Из него должен быть превосходный проповедник, не из тех, что вместе с вами плачут вашими слезами, делят вашу скорбь, — нет, этот иного сорта. Со своей кафедры он будет говорить как с Синайской вершины: и люди, и их страсти, и их муки будут ему казаться мелкими; мысль и воображение его станут витать в безграничном просторе чистого неба, и в словах его будет отражаться оно — спокойное, величавое и, сказать правду, равнодушное к чужим бедствиям и испытаниям…

Я уже говорил несколько раз о глухой борьбе старого подвижничества и нового производительного характера монастырей. Отец Пимен — ярый защитник древнего иночества. В нем воскресает старый Валаам, с его молчальниками, схимонахами, пустынниками, затворниками, прорицателями и юродствующими, древний Валаам бревенчатых срубов, келий, затерянных по бездорожью в глуши лесной, диких пещер, где в черной тьме вместе со змеями жили отшельники, — Валаам обледенелых уступов, по которым, поддерживаемые ангельскими крылами, черноризцы сходили вниз за водою, — Валаам первобытной дичи и беспросветной глуши.

О. Афанасий мне кажется представителем иного типа. Он не умеет говорить, зато строит водопроводы, изобретает машины, возводит дворцы для коров и храмы для коней. Это совсем противоположное течение, и между ним и древним Валаамом нет ничего общего. Пока был в полной силе о. Дамаскин, он старался примирить их. Он строил скиты для первых и заставлял работать вторых. С его уходом со сцены два начала выступили одно против другого во всеоружии. Между ними началась борьба, но борьба монашеская, смиренная, со взаимными поклонами и лобызаниями с "Христом посреде нас" и в то же время с полным отрицанием друг друга… Предугадывать победу нового Валаама нетрудно, но эта победа будет победою суетного и "прелестного" мира вообще над монашеством. Монастырь, как рабочая община с машинами, заводами, громадным хозяйством, но без подвижничества, будет уже не иноческою обителью. Во что он выродится — в лучшее или худшее, — другой вопрос. Я говорю только, что древний склад иноческой жизни стал теперь лицом к лицу с новыми веяниями, и если он энергически борется за свое существование, то это — энергия отчаяния, это — энергия последних язычников александрийских[214]. Новое идет ему навстречу, и еще через несколько десятков лет пустынники, схимники, затворники станут поэтическими преданиями прошлого…

— Не монашеское это дело, — говорят защитники прошлого о затеях валаамских строителей. — Не Вавилонские башни мы воздвигать должны. В воде, которая прежде промыслом Божьим собиралась в каменных выбоинах, благодать была, а ныне мы сверлим колодцы и гранитом их обшиваем… Все — для удобства и ничего для души. В одном Иоанне Молчальнике больше смысла и света, чем во всех этих сооружениях египетских. Иноку они не нужны. Я понимаю, храм должен быть великолепен. Воздвигай собор хоть до облаков, украшай иконы златом и каменьями самоцветными, поставь, стены из яшмы и порфира, но кельи и хозяйство должны быть скудны, строения рабочие убоги… А у нас обратно — конюшни переросли обитель и давят ее!

— Что толку в схимниках, — думают последние монахи из рабочих. — Что ж, что он молится?.. От его тысячи поклонов какая корысть обители?.. От этого стены наших келий не упрочатся, и хозяйство не уширится… И в затворнике какой толк?.. За ним еще ходить надо, а тут каждая рука на счету при постройке. Светского нанять — деньги ему плати. А по-моему, кто во имя святыя обители колет камень в горе, так он Господу Богу еще угоднее и милее!

Тот же евангельский старый спор между Марфой, пекущейся о многом, и Марией[215], избравшей себе благую часть.

Понятно, что между двумя этими течениями ничего общего и быть не может. Выходя из одного русла, они далеко устремляются один от другого. Первое теряется в незапамятной старине, бежит туда, где смутными призраками встают идеалы первых синайских отшельников, а второе уходит все в будущее — туда же, где находит свои идеалы и социализм с его общим трудом, с его равенством прибытка, с его принесением личности в жертву общему… Старые обители, напротив, общее приносили в жертву личности. Иногда целый монастырь существовал для двух или трех юродствующих или прозорливцев… Еще раз говорю, двум этим течениям не ужиться в общем русле. Нужна была сильная воля и аракчеевская прямолинейность о. Дамаскина, чтобы удержать их вместе, да и он долго бы не выстоял — вода бы смыла поставленные плотины, и две реки далеко бы отбежали одна от другой… И на Валааме теперь братия уже относится смешливо к своим светильникам.

Отец Антиппа, из болгар или гречанин, братия сама не знает толком, в ските Всех Святых — совсем древний тип инока. В заутреню на Светлое Христово Воскресенье, при первом восклицании "Христос воскресе", он первый устремился к священнику. Схимник этот всеми уважаем здесь и богомольцам выставляется как образец иноческого блеска. Тем не менее братия возмутилась.

— Куда ты, шалды-балды… Куда ты, братушка!.. Стой, стой! — стали его останавливать.

— Христос воскресе! Христос воскресе! — обернулся он к ним с радостным лицом и слезящимися глазами, все-таки стремясь прежде других вперед.

В этом сказалось многое. Первым нужен формализм, иерархия, порядок; второму экстаз и непосредственность.

— Что ж, что схимник! — говорили мне в одном монастыре. — Вон он замкнулся в гору и живет там — знать ничего не хочет… Ходи за ним!.. Давеча митрополит приехал, так схимник и митрополита не почтил… Ишь, какая в нем гордость сидит непомерная!.. А по-моему, отец Антонин-механик все же нам лучше его — от него польза!

Греческие монастыри — те в этом случае более соответствуют идеалу монаха.

— Инок вовсе не должен заботиться об утрии! Иноку утрие чуждо. Он должен к смерти готовиться. Вот его идеал!

Чистые иноки дальше идут.

— Вот, говорят, государству деньги нужны. Денег нет — ничего и делать нельзя, голод, скудость во всем. Да разве в обителях мало денег? Возьми их, все драгоценности продай.

— Это убьет монастыри! — возражают другие.

— Не монастыри убьет, а умалит их — это точно. Тогда которые не настоящие иноки, а язычники в рясах, те уйдут, и слава Богу. Он в любой купеческой лавке пригоднее, чем в обители. Останутся настоящие черноризцы, которые и со скудостью примирятся!

Загрузка...